ГЛАВА 4. Спиритизм

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 4. Спиритизм

- Ccc! — сказал папа и наморщил лоб, но девочка от возбуждения даже не заметила этого.

- Это легко, заявила она, царапая по коре.

- Что такое? спросил отец. — Я думаю, а ты мне мешаешь.

- Это тоже звук. Так шипит змея, папа, когда она думает, а ей мешают. Пусть будет с змея, хорошо?

И она нарисовала вот что: “С".

Редьярд Киплинг “Как была выдумана азбука”[8]

Читаем мысли

Общение с мертвецами — вот какое требование мы, смертные, регулярно предъявляем своей психике. Глубоко неуважаемый медиум Джон Эдвард из телепередачи “По другую сторону” говорит зрителям в студии, будто он может слышать их умерших родственников, однако в большинстве случаев умение слышать мысли мертвых — эта та сверхспособность, которой мы, судя по всему, не обладаем. Можно с уверенностью утверждать, что она полностью относится к области фантастики (и Эдвард не исключение). Тем не менее достаточно самую малость подумать, чтобы понять: мы слышим голоса мертвецов постоянно — когда... читаем. С изобретением письменности мертвые внезапно обрели способность говорить с живыми. (Что до передачи мыслей в обратном направлении, то тут прогресс идет несколько медленнее.) Откуда вам знать, может, я уже умер и вы сию минуту упражняетесь в спиритизме. Рад за вас!

До появления письменности единственным способом обеспечить своим мыслям будущее и после своей смерти было сочинить историю или мелодию, достаточно запоминающуюся для того, чтобы люди воспроизводили ее, собравшись у костра, из поколения в поколение. Не многим счастливцам удалось выдумать настолько удачную песню или сказку (хороший пример — “Илиада” Гомера). И если наши предки были хоть сколько-нибудь похожи на нас, главными хитами их репертуара наверняка было что-нибудь вроде “ола-ла” или “моя крошка бросила меня”, а вовсе не “вот вам мой совет, которого вы не просили” или “никогда не ешьте молочно-белых ягод”. Использовать здесь в качестве магнитофонной пленки собственных детей — дело, вероятно, гиблое (не будут ли они наперекор вам говорить противоположное?), но в любом случае сопряженное с произносимым словом, которое будущие поколения без труда поймут. Вопрос в том, как сохранить свой голос, чтобы его услышали. Голоса слишком легковесны и бесплотны: пытаться сохранить их — все равно что делать 70-футовую передачу в американском футболе, используя кусок зефира вместо мяча. Зефир легок, но далеко его не забросишь. Если вы будете громко кричать во время извержения вулкана, возможно, стремительно откладывающиеся слои вулканического пепла сохранят рябь от звуковых волн, создаваемых голосом, и какой-нибудь хитроумный археолог в один прекрасный день расшифрует ее. Одна беда: далеко не все из того, что вы произнесли бы в подобных обстоятельствах, можно повторить в приличном обществе.

То, что доисторическим людям все-таки удалось оставить после себя, обычно представляет собой нечто твердое и прочное, вроде Стоунхенджа или статуй моаи на острове Пасхи. Подобные “передачи” доходят прямо по назначению, правда, напоминают они скорее не мяч, а огромную фуру с двумя тоннами зефира, которую не в состоянии поймать ни один член команды. Грандиозные монументы хороши, если вам нравится пускать пыль в глаза соседним племенам и впечатлять своим могуществом потомков. Но если ваша цель — оставить сообщение действительно понятное, тогда эта тактика будет менее успешной, чем сочинение высокопарных стихов, и тяжеловеснее в прямом смысле слова. Единственное, что мы можем с уверенностью утверждать на основании информации, переданной подобным образом, — это что у древних было слишком много свободного времени. Что и говорить, не самое содержательное послание с того света.

Изобретение письменности раз и навсегда изменило наши способности к спиритизму — и мир. Теперь чтение влияет на все стороны повседневной жизни: в современном доме трудно отыскать помещение, в котором не нашлось бы ни одного так или иначе написанного слова. Многие из нас прочитывают в день больше предложений, чем слышат. Чтение, между тем, — дело очень сложное. Оно предполагает скоростную обработку тысяч значков. Текст этой книги составлен более чем из 300 тысяч штрихов, а во многих романах их больше миллиона. Люди не просто высококвалифицированные читатели: в головном мозге, по-видимому, имеются зоны, предназначенные для зрительного распознавания слов. Исходя из этого, марсианину, лишь приступающему к изучению людей, вполне простительно заключить, что наша способность к чтению выработалась в ходе эволюции. Но это, разумеется, не так. Чтение и письмо появились всего несколько тысяч лет назад, а во многих частях света и того позднее. Мы читаем, используя глаза и мозг своих неграмотных предков. И задаемся вопросом: почему нам так хорошо удается столь противоестественное занятие? Мы читаем с такой легкостью, как если бы были созданы для этого, но мы определенно не были для этого созданы. Откуда же у нас эта сверхспособность?

Чтение как сверхспособность? Не будет ли это легким преувеличением, спросите вы? Вовсе нет! Чтобы лучше осознать всю ценность данного навыка, попробуйте в следующий раз, когда ваши неграмотные первобытные соседи придут в гости со своим изумительным кексом пещерного приготовления, поразить их тем, как легко вы можете обмениваться информацией со своим супругом или супругой, не произнося ни слова — лишь при помощи... письма или чтения. Они наверняка будут впечатлены, но отнюдь не потому, что вы используете символы. Они и сами постоянно оставляют символы друг для друга: например, сушеная голова над входом в пещеру указывает на жилище колдуна. Кроме того, они владеют разговорной речью и понимают, что издаваемые ими звуки — это, в конечном счете, тоже символы. Но в устроенной вами светской забаве их ошеломит то, с какой легкостью вам удается проделывать указанный фокус. Как ваша жена может считывать слова со страницы настолько быстро? Понимая, что в том, чтобы оставлять на бумаге значки, которые потом кто-нибудь расшифрует, нет ничего сверхъестественного, они, тем не менее, решат, что вы слишком уж искусны в этом деле и, несмотря на все ваши протесты, определенно являетесь шаманами. Не ускользнет от их внимания и то, что ваша сверхспособность не теряет своей сипы даже тогда, когда написавший находится далеко. Или давным-давно умер. Их волосы встанут дыбом, разговор повиснет, и ваши гости уйдут, не дождавшись десерта. Позже вы заметите, что их пещерные дети больше не бросаются копьями в ваших детей и вообще держатся от них подальше. Как гласит поговорка, что для предыдущего поколения — торнадо, то для следующего — джакузи. Мы слишком свыклись с письменностью, чтобы отдавать себе отчет в том, насколько это круто. Однако ваши первобытные соседи будут смотреть на дело иначе.

Мы обладаем сверхспособностью к чтению не потому, что эволюция готовила из нас читателей, и уж точно не потому, что мы волшебники, но потому, что письменность эволюционировала так, чтобы хорошо подходить для наших с вами глаз. Как некоторые инопланетные аборигены считали технологии капитана Кирка волшебством, точно так же ваши соседи заблуждались, восхищаясь вашей способностью обмениваться мыслями, в то время как на самом деле восхищения заслуживает технология письма. Эта технология не относится к числу неопробованных: она оттачивалась веками, даже тысячелетиями, в ходе эволюции культуры. Системы письменности и зрительных символов обычно видоизменялись с течением времени: лучшие варианты сохранялись, неудачные отбраковывались.

В результате возникла такая письменная речь, которая позволяет смыслу практически беспрепятственно перетекать со страницы прямиком в сознание. Вместо того, чтобы видеть месиво из закорючек, мы видим мысли автора, как будто бы он или она нашептывают их прямо в ухо.

Как мы узнаем из данной главы, основная хитрость этой технологии состоит в том, что эволюция используемых человеком зрительных символов сделала их похожими на природные объекты. Зачем? Затем, что именно природа — это то, что мы за миллионы лет эволюции научились хорошо видеть. Мы с поразительной легкостью считываем слова умерших людей (и ныне здравствующих, разумеется, тоже) не потому, что эволюция готовила из нас спиритов, но потому, что она миллионы лет оттачивала нашу способность к зрительной обработке окружающей нас естественной среды обитания. Эволюции письменности оставалось только подстроиться под этот навык. Умение оперативно обрабатывать тысячи крохотных фигурок на бумаге — величайшая из наших сверхспособностей, которая изменила жизнь сильнее, чем какая-либо другая. Грамотность — сила, и мы обладаем ею единственно потому, что наши глаза формировались эволюцией, чтобы воспринимать природные формы вокруг нас, а мы, в свою очередь, стали переносить эти формы на бумагу.

Умение слушать

- Как прошло твое свидание? — спросил я.

- Клево. Вот это парень! — ответила она. — Он так внимательно слушал меня в течение всего ужина, только кивал, ни разу не перебил и...

- Ни разу не перебил?

- Именно. Такой заботливый и внимательный. И — полное взаимопонимание: ему даже не нужно ни о чем спрашивать, чтобы понимать меня. А его...

- Он ни о чем тебя не спрашивал? — снова перебил я, на сей раз высоко вскинув брови.

- Ни о чем! Прикинь, насколько мы были с ним эмоционально близки!

Я был поражен. Ведь вся эмоциональная близость, которую она почувствовала, была не более чем неправильным истолкованием его блуждающего взгляда, поскольку собеседник ее определенно не слушал. По крайней мере, не ее. Я не стал говорить ей, что во время ее свидания шел ответственный матч. Не удивлюсь, если у парня, с которым она ужинала, в ухе был миниатюрный наушник.

Хороший слушатель — не тот, кто сидит и слушает: он активно участвует в разговоре. В приведенном вымышленном диалоге я был хорошим слушателем. Я перебивал, но делал это так, что было ясно: я слушаю собеседницу. Вопросы, которые я ей задавал, были нужны мне, чтобы выяснить интересовавшие меня подробности истории, если их недоставало. В данном случае эти подробности касались манеры общения парня, о котором шла речь. Именно так хорошие слушатели себя и ведут. Они просят “отмотать назад", если нужно, или, наоборот “прокрутить вперед” к тому, чего они еще не слышали, или остановиться, чтобы детально описать ситуацию. А хороший рассказчик, в свою очередь, — тот, кто способен взаимодействовать со слушателем по ходу своего рассказа. Если вы пресечете на корню все попытки человека вставить слово, он вряд ли будет долго слушать вас. Может быть, он пытался сказать вам, что уже слышал эту часть истории, а когда вы все равно продолжили, попросту выключился из беседы. Или, возможно, его сбило с толку что-то из сказанного вами пятнадцать минут назад, и, не имея возможности прояснить для себя этот непонятный момент, он перестал вникать во все, что вы говорили дальше. Хорошим слушателям требуются хорошие рассказчики. Моя выдуманная подруга, судя по всему, хорошая рассказчица: она мгновенно реагирует на сыплющиеся с моей стороны вопросы. Проблема была в ее приятеле, а не в ней.

Несмотря на то, что эволюция оттачивала наши способности говорить и слушать, а вовсе не читать, в каком-то смысле именно письменность позволила нам стать прекрасными слушателями, какими лишь устная речь никогда нас не сделала бы. Дело в том, что читатель имеет возможность без труда взаимодействовать с писателем, как бы далеко во времени и пространстве тот ни находился. Читатель может приостановить рассказ, пролистать книгу, возвратиться к тому, чего не понял, и изучить какие-то разделы основательнее. Читая, мы, слушатели, можем управлять идущим со стороны рассказчика информационным потоком куда активнее, чем это позволительно при живой беседе: “Прошу прощения, не могли бы вы повторить еще раз с этого места: "Первый день моего кругосветного путешествия начался без приключений?” Все это делает нас суперслушателями, а писателя — суперрасказчиком.

Мы не всегда предпочитаем воспринимать информацию глазами, а не на слух. Например, мы слушаем аудиокниги, лекции, а также радиопередачи в разговорном жанре, и во всех этих случаях перебить рассказчика непросто. Однако даже из этих примеров заметна наша склонность к чтению. Пусть люди иногда и слушают аудиокниги, но обычно они делают это только тогда, когда не могут читать — например, когда ведут машину. Если же наши глаза ничем не заняты, мы предпочитаем читать, а не слушать их, и рынок аудиокниг ничтожно мал по сравнению с рынком бумажных изданий. Головной мозг человека был сформирован эволюцией, чтобы понимать речь, и однако же мы, люди, предпочитаем слушать глазами, несмотря на то, что наши глаза вовсе для этого не предназначены! У телевидения и кино имеется звуковой поток, который невозможно прервать, но мы все равно любим их — отчасти, возможно, благодаря видеоряду, помогающему нам сконцентрироваться. И, хотя студенты из века в век слушают речь профессоров, которая до недавнего времени сопровождалась крайне скудным наглядным материалом, любой, кому довелось несколько лет просидеть на лекциях, знает, как часто мысли человека в это время уплывают далеко и как часто он не слушает. Радиопередачи разговорного жанра довольно популярны и, наверное, увлекательнее традиционных лекций, однако обратите внимание, как активно в них используется формат беседы, в которой участвуют приглашенные гости, звонящие в студию слушатели и зачастую не менее двух ведущих (иначе говоря, болтунов-задушевников), — все ради того, чтобы добиться необходимых перебоев, свойственных качественному общению.

Итак, заранее приготовленную, “законсервированную” речь обычно слушать непросто, в то время как подлинный активный диалог, основанный на взаимодействии, дает слушателю возможность проявить себя с наилучшей стороны. Тем не менее существует одна разновидность звукового потока, которая не перенасыщает мозг и которую не нужно ни прерывать ради лучшего восприятия, ни сопровождать картинками: музыка. Когда аудиозапись ничего не пытается нам сообщить и служит только эстетическим целям, слушать ее сразу же становится делом необременительным. То есть малая распространенность аудиокниг и вообще трудности с восприятием длинных заготовленных речей не связаны с недостатками слуха как такового. Проблема лишь в том, что речь, в отличие от музыки, требует буквального понимания, а подобное понимание лучше всего достигается в тех случаях, когда слушатель имеет возможность взять информацию за шиворот и вертеть ее так и сяк, пока она не уложится в голове. Качественная беседа с рассказчиком может принести большую пользу, но чтение будет еще эффективнее, потому что, читая, вы держите информацию в руках в буквальном смысле слова и можете взаимодействовать с ней сколько вашей душе угодно.

Рабочие руки

Разговаривать — это вовсе не то же самое, что обмениваться записками во время урока. Хотя в обоих случаях имеет место двусторонний обмен информацией, переписка в классе сопряжена с малым количеством чтения и большим количеством возни — будь то возня ручкой по бумаге или нетерпеливое ерзанье в ожидании ответа. Сочинение записок требует времени — до такой степени немалого, что вы почти непрерывно заняты писаниной, изредка переключаясь на чтение. Вы главным образом пишете, а не читаете. Беседа же (устный разговор) представляет собой нечто совершенно иное: вы все время либо говорите, либо слушаете. Ваша речь льется без усилий, со скоростью, почти равной скорости ваших мыслей. Иными словами, если письмо отнимает гораздо больше сил и времени, чем чтение, то говорить примерно так же просто, как и слушать.

Эта разница объясняется количеством людей, с которыми нам приходится общаться. Когда мы говорим, обычно нас слушает всего несколько человек, как правило — вообще один (когда я говорю со своими домочадцами, бывает и того меньше). По этой причине эволюция устной речи представляла собой некий компромисс между ртом и ухом: рассказчику не то чтобы очень трудно произнести, слушателю не то чтобы очень трудно понять. С письменностью же дело обстоит иначе: число читателей, то есть “зрителей-слушателей”, одного-единственного писателя может быть практически бесконечным. Если письменный язык эволюционировал с той же целью, что и устный — чтобы облегчить жизнь населению в целом, — выходит, что эволюцию письменности двигали читатели — просто потому, что их большинство. Вот почему, каким бы поразительным даром нам ни казалась письменность, дар этот предназначается скорее глазу, нежели руке. Например, эту книгу я писал шесть месяцев (по большей части действительно от руки), а вы можете прочесть ее за шесть часов. Это разумный компромисс, так как (надеюсь) у этой книги будет много читателей — гораздо больше, чем слушателей, с которыми я успел бы лично пообщаться за пол-года.

Неужели и вправду письменность благоприятствует глазам за счет рук? Далее в этой главе я изложу один из сильнейших аргументов в пользу того, что это действительно так: мы увидим, что культурный отбор придал письменному языку сходство с окружающей средой. Это удобно глазу, поскольку глаз формировался эволюцией именно затем, чтобы видеть природу, в то время как рука вовсе не эволюционировала для того, чтобы эту природу рисовать. К сходству с естественной средой обитания стремится не только письменность: я обнаружил, что даже такие зрительные символы, как логотипы, которые обычно не рисуют от руки, но подвергаются отбору на то, чтобы легко выхватываться взглядом, тоже используют основные типы очертаний, встречающихся в природе. Заметьте также, что уже несколько десятилетий значительная часть человеческой писанины набирается на клавиатуре. Если бы форма букв разрабатывалась для удобства рук, можно было бы предполагать, что она несколько изменится, раз уж руки вышли из игры. Однако, несмотря на то, что нам доступны сотни различных компьютерных шрифтов, форма букв принципиально осталась прежней. А вот стенография специально была разработана для руки и в ущерб глазу — она существует для быстрой записи информации, а не для быстрого восприятия, — и потому стенография кардинальным образом отличается от нормальной письменности: я показал, что в стенографических знаках используются формы, не характерные для природной среды. Кроме того, я собрал данные о детских каракулях и выяснил, что их основные структуры обычно не встречаются ни в письменности, ни в природе. Наконец, мы можем оценить, насколько легко написать ту или иную букву, по количеству необходимых для этого отдельных движений руки (учитывается как число линий, остающихся на странице, так и движения, совершаемые между прикосновениями к бумаге), и такая оценка “двигательного удобства” отнюдь не помогает объяснить, почему мы пользуемся на письме именно этими формами. Письменность определенно создавалась не для рук.

Возможно ли, чтобы культура вообще никак не подумала о страданиях несчастной руки? Пусть даже отбор шел в пользу удобства глаза — глазу, ясное дело, будет неудобно, если письмо окажется настолько затруднительным, что ни одна рука не захочет за него приняться. Несомненно, руке тоже должны были бросить какую-тo кость и, вероятнее всего, бросили. Штрихи, из которых состоят и те буквы, что вы видите перед собой, и, говоря шире, любые штриховые изображения, слегка напоминают “контуры”, которые встречаются в реальном мире там, где заканчивается одна поверхность и начинается другая (скажем, угол между двумя стенами или край вашего стола). Они напоминают их тем, что тоже являются тонкими. Однако в случае с реальными контурами никакой линии на самом деле обычно нет (хотя она может и быть), а есть лишь внезапное изменение цвета или текстуры материала. Следовательно, наша зрительная система, наверное, предпочла бы видеть настоящие контуры вместо штрихов. Однако штрихи она тоже достаточно легко способна различать, а вот руке чертить их несоизмеримо легче. Ведь для того, чтобы рисовать истинные контуры, а не штрихи, потребовалось бы изображать с одной стороны от предполагаемого контура одни цвет и текстуру, а с другой — другие. Я попытался нарисовать ручкой простой вертикальный контур, делая несколько более светлую штриховку справа и более темную — слева, но после дюжины попыток сдался. И решил даже не пытаться начертить таким образом букву S! Это просто слишком трудно — вот почему мы, когда хотим реалистично нарисовать что-либо, обычно вначале проводим линии вместо контуров и уж затем добавляем цвет и текстуру. Видимо, по этой же причине и в письменности, как правило, используются штрихи. Тот факт, что мы пишем штрихами, а не подлинными контурами, идет на пользу руке, а вот форма изображаемых нами символов благоприятствует глазу.

Укрощение дикого глаза

Вы, несомненно, удивились бы, если бы увидели носорога со всадником на спине. Вообще-то всадник показался бы вам нелепым почти на любом крупном животном, будь то жираф, бизон, гну, медведь, лев или горилла. С другой стороны, верхом на лошади всадник смотрится вполне естественно. Если вы не выросли на ферме и не наблюдали изо дня в день лошадей на лугах, то, вероятнее всего, вы видели их в книгах, по телевизору и в кино, где они, как правило, несли на себе седока. Если исходить из вашего городского опыта, лошадь без всадника может показаться чем-то противоестественным! Инопланетяне, которым довелось бы наблюдать взаимоотношения человека и лошади в те времена, когда лошадь была основным средством передвижения, могли бы ошибочно заключить, что это животное было умышленно создано, чтобы возить на спине людей. Но, разумеется, лошади не рождаются взнузданными и оседланными, и эволюция формировала их не затем, чтобы на них ездили. Они эволюционировали десятки миллионов лет в саваннах и прериях, задолго до того, как некоему примату взбрело в голову вскарабкаться на одну из них. Так отчего же тогда лошади оказались так хорошо приспособлены к своей роли “автомобиля” в мире людей?

Лошади не были просто так “выхвачены” из природы и “встроены” в жизнь человеческого общества такими, как они есть. Чтобы “пересадка” прошла успешно, вокруг них должна была сформироваться “культурная обертка”. Лошадей нужно было спаривать, растить, кормить, давать им кров, объезжать и чистить. Людям пришлось изобрести бессчетное количество инструментов, необходимых для выполнения новых задач по “прилаживанию” лошади к жизни среди людей, так что возникла целая индустрия. Люди разрабатывали различные способы верховой езды и обучались им — каждый способ имел свои преимущества в управлении могучим животным. Даже облик наших жилищ и поселений должен был преобразиться: лохани с водой перед любым салуном, конюшни в городах, улицы достаточной ширины для проезда экипажей, и все в таком духе. То, что лошади кажутся приспособленными для всадников, — иллюзия, возникшая вследствие культурной адаптации человеческого общества к лошадям.

Как лошадь возникла не для кареты, так и глаза — не для газеты. Ваши глаза, читающие сейчас эту книгу, — дикие глаза, те же самые глаза и та же самая зрительная система, какие имелись и у ваших не знавших письменности предков. Однако хотя ваша зрительная система родилась без “уздечки”, теперь она “оседлана” чтением. Наше умение читать представляет собой не большую загадку, чем объезженная лошадь. Но как древней зрительной системе удалось приспособиться к жизни в современном, интенсивно читающем обществе?

Глаза могут показаться естественным средством для считывания информации. В самом деле, зрение, вероятно, подходит для этой цели лучше осязания или вкуса, точно так же, как лошади годятся для верховой езды больше, чем носороги. Но лошадь не способна вписаться в человеческую культуру, пока сама культура не изменится, пока она не приспособится к лошадям. И наша зрительная система не смогла бы быть “укрощена” и приспособлена для чтения, если бы культура не сформировала такую письменность, которая соответствует требованиям зрительной системы. Культура приложила все усилия для создания иллюзии, будто эволюция сделала нас умеющими читать, хотя в действительности это не так.

Руками младенцев

Вы, возможно, думаете, что девочка в возрасте двух с половиной лет мало чего может сказать. В самом деле, если бы меня ударило чем-нибудь по голове так, чтобы мой интеллект вернулся к уровню двухлетнего ребенка, вряд ли это сделало бы меня блистательным рассказчиком. Если бы я и смог поведать какую-нибудь историю, то разве что в сильно упрощенном виде. Но вот у меня появилась дочь, производящая настоящий словесный ураган. Она мало говорит о тех немногочисленных вещах, которые успели с ней произойти, предпочитая болтать о том, чего никогда не случалось и не случится: о принцессах, драконах, губке Бобе, стегозаврах. Сейчас ей уже пять, а этот поток все не прекращается. Она говорит со мной даже сейчас, когда я пишу эти строки!

Только что я дал ей лист бумаги и цветные карандаши. Несмотря на то, что она едва начала осваивать письмо (“кошка”, “сабака”, “смия”, то есть “змея”, “цвиток”), ей довольно давно удается излагать мысли и слова на бумаге — при помощи рисования. Изобретая собственную письменность в виде картинок, дети тем самым дают нам возможность лучше понять, каким путем шло развитие письменной речи. Из исследований Роды Келлог, проведенных в середине XX века, известно, что дети всего мира рисуют практически одни и те же очертания и следуют одной и той же схеме развития. Поскольку дети почти наверняка не формировались эволюцией, чтобы рисовать, это сходство является в некотором смысле параллельными открытиями, касающимися того, как можно эффективнее общаться на бумаге — как писать. Сэр Герберт Э. Рид, профессор литературы и гуманитарных наук, чей пик деятельности пришелся на первую половину XX века, познакомившись на склоне своих лет с работой Келлог, написал:

Многими исследователями, но лучше всего миссис Келлог, было показано, что детские способы самовыражения, начиная с того момента, как они могут быть зафиксированы при помощи карандаша, претерпевают видоизменения от некоей исходной мазни в сторону осмысленных символов. После нескольких лет развития эти основные формы постепенно превращаются в осознанное отображение воспринимаемых объектов: замещающий понятие значок становится зрительным образом... Согласно этой гипотезе, каждый ребенок, открывая для себя способ символического изображения предметов, следует одному и тому же плану графической эволюции... Я хочу обратить ваше внимание на то, что этот принцип универсален и обнаруживается не только в детских каракулях, но всюду, где изображаемые значки должны были символизировать что-либо, начиная с неолита[9].

Однако не являются ли детские рисунки всего лишь рисунками? Безусловно, иногда дети просто пытаются изобразить то, что видят. Это “лишь” рисунки. Но зачастую цель их рисования состоит в том, чтобы сообщить что-либо — рассказать историю. Если дочь приносит мне очередную картинку, то обычно не затем, чтобы похвастаться реализмом изображения (также она ни слова не говорит по поводу композиции и перспективы). Конечно, иногда она просит меня сосчитать, сколько получилось ножек у паучка, но обычно я получаю историю. Длинную историю. Приведу для примера один из таких рассказов, лежащий в основе рис. 1, “в кратком изложении для начинающих”. Дело происходит в доме, у которого есть руки и глаза. У окон есть лица. Это волшебный дом. Там есть девочка, она держит блюдо пирожных со взбитыми сливками. Двое людей за столом играют в игрушки, но помидор лопнул и забрызгал всю игрушку, с которой они играли. В доме есть бабочки... Данный рисунок сделан с намерением рассказать историю, а это уже чертовски похоже на письменность.

Рис. 1.

Рисунок моей пятилетней дочери.

Но если бы моя дочь излагала мысли в письменном виде, она должна была бы использовать символы. Возможно ли, чтобы маленькие дети, прежде чем освоить общепринятое письмо, уже испещряли бумагу символами, как это полагают Рода Келлог и Герберт Рид? Думаю, что да. Обратите внимание: большинство детских рисунков обладает очень слабым сходством с изображаемыми объектами. Взгляните практически на любой из предметов с картинки, представленной на рис. 1. Стремление к реализму? Едва ли. Подобную же символику мы встречаем в мультфильмах, нарисованных взрослыми, которые смогли бы изобразить предметы реалистично, если бы захотели. Эти мультипликационные символы, вроде тех, что показаны на рис. 2 в первом ряду, смехотворно беспомощны в передаче облика объектов. Такие зрительные обозначения можно встретить в любой культуре. И хотя вам, вероятно, не составит труда понять, какие звери изображены на картинке, ваша собака в жизни не догадается, что бы могли означать эти каракули (или рисунки моей дочери). Символы приобретают значение не столько благодаря внешнему сходству с предметами, сколько в силу традиции. Мы так привыкли к этим традиционным знакам, что испытываем иллюзию, будто они в самом деле похожи на обозначаемых животных. Но в других культурах сложились свои собственные, несколько иные, традиции обозначения животных. Например, я с трудом могу различать зверей во многих современных японских детских мультиках (несколько примеров — во втором ряду рис. 2аа). То же самое справедливо и в отношении звуков. Мы в Соединенных Штатах используем для имитации лягушечьего “кваква” слово ribbit. И когда ты вырос, думая, будто лягушки издают именно этот звук, очень трудно думать, что они могут кричать иначе. На самом деле представители различных культур обозначают кваканье лягушек различными звуками, и каждый человек изначально уверен, что его вариант и есть самый похожий на правду. Алжирцы скажут “гар-гар”, китайцы — “гуо-гуо”, англичане — “кроук”, французы — “коа-коа”, корейцы — “ге-гул-ге-гул”, аргентинцы — “берп”, турки — “врак-врак”, и так далее. Звук ribbit — это символ крика лягушки, а не попытка действительно его сымитировать — точно так же, как детские рисунки являются в большей степени символикой, нежели обладают реальным сходством с изображаемыми объектами.

Итак, детские рисунки представляют собой попытки рассказывать истории при помощи символов. Мне это определенно кажется похожим на письменность пускай зачаточную. Ну, раз уж эти карапузы достаточно сообразительны для того, чтобы спонтанно изобретать собственную письменность, то мы, возможно, не уроним своего достоинства, если поинтересуемся, какого рода символами они пользуются. Ответ настолько очевиден, что его трудно обнаружить: в детской письменности предметы обозначаются символами, напоминающими предметы. Может быть, рисунки детей не очень похожи на те объекты, за которые выдаются, но, тем не менее, они похожи на предметы — не на фракталы, не на следы подошв, не на письмена и не на текстуры. То же самое касается и мультфильмов, рисуемых взрослыми, как это можно видеть на рис. 2а. Точно такое же, “слишком очевидное, чтобы быть заметным”, явление мы наблюдаем и в случае с криками животных. Несмотря на то, что для обозначения лягушечьего кваканья используются самые разные звуки, все они напоминают крики животных. Все эти различные “ква-ква” — звуки, которые могло бы издавать какое-то животное. И что же это может сказать нам о письменности?

Слово и объект

Является ли рисование похожих на предметы символов исключительно забавой для детишек? Явно нет, ведь такие символы можно встретить не только в детских рисунках и мультиках, но и среди любых визуальных знаков, свойственных человеческой культуре. Большинство наглядных обозначений на протяжении истории человечества были похожи на предметы, где бы они ни использовались: на керамических изделиях, в татуировках, религии, политике, фольклоре, медицине, музыке, архитектуре, в логотипах или дорожных указателях (небольшая подборка — на рис. 2б). А иконки на “рабочем столе” компьютера не только внешне напоминают предметы, но даже могут быть перемещаемы с места на место, подобно объектам реального мира. (Кстати, именно поэтому "рабочий стол” — очень полезная иллюзия, отражающая то, что происходит внутри компьютера.) Многие разновидности письменности как таковой исторически возникли из объектов, обозначавших слова, будь то египетские иероглифы, шумерская клинопись, китайское или мезоамериканское письмо. Современные китайцы по-прежнему пишут таким образом, а китайским языком пользуется почти половина человечества. Во всех этих системах письменности мы видим несложные рисунки, которые используются в качестве символов и служат для обозначения объектов, а также имен прилагательных, наречий, глаголов и так далее (несколько примеров приведено на рис. 2в). Знаки, похожие на предметы и обозначающие предметы, — это игра отнюдь не только для детей.

Есть ли нечто удобное в том, чтобы на письме представлять слова в виде нарисованных объектов? Подозреваю, что есть и что причина этого та же, по которой символы, обозначающие крики животных, напоминают крики животных: вероятно, у нас имеются врожденные “электронные схемы”, специфически и эффективно реагирующие на звуки животных, и потому нашему мозгу будет проще обработать слово, обозначающее крик животного, если и само это слово имеет несколько “животное” звучание. Аналогично, мы обладаем зрительной системой, которая сформировалась, чтобы распознавать предметы и эффективно реагировать на информацию. Если значение слова соответствует объекту, пусть абстрактному, то визуальный символ, который сам по себе объектоподобен, нашей зрительной системе будет проще обработать (и произвести нужную реакцию на него). На рис. 3б показан вымышленный пример письменности, использующей обозначения, похожие на предметы, в качестве слов (а одиночные штрихи — в качестве служебных слов вроде артиклей и предлогов).

Рис. 2.

а) Упрощенные изображения животных. Едва ли не любой представитель западной культуры поймет, кто есть кто в первом ряду. Второй ряд представлен примерами того, как изображаются те же самые животные в японских мультфильмах. Сходство с реальным объектом если и есть, то минимальное. б) Небольшая выборка из многообразия форм, встречающихся у нелингвистических зрительных символов человеческой культуры. Поищите в Сети “пиктограммы" или "символы”, и вы найдете еще десятки тысяч. Обратите внимание на примерное сходство с предметами окружающего нас мира. в) Примеры логографических знаков — то есть таких символов, каждый из которых соответствует одному произносимому слову. Как и в случаях (а) и (б), эти символы обладают сходством с реальными предметами.

Чтобы понять, почему этот метод хорош, давайте рассмотрим две альтернативы. Во-первых, мы могли бы счесть, что рисование объектов — дело слишком трудоемкое, и потому обозначать каждое слово одним-единственным штрихом. В таком случае предложение The rain in Spain stays mainly in the plain[10] в письменном виде выглядело бы примерно как на рис. 3. Похожая стратегия используется в стенографии, где некоторые слова обозначаются всего одним штрихом. Конечно, стенография — прекрасное решение для тех, чьи начальники тараторят без остановки, однако расшифровывать стенограммы, как известно, дело непростое. Дети тоже, судя по всему, не находят эту идею удачной: среди каракулей моей дочери на рис. 1 нет ни одной одинокой линии. Одна из причин, по которым эта идея нехороша, состоит в том, что различимых типов кривых линий меньше, чем слов, употребляемых нами в речи. Придумать хотя бы сотню легко узнаваемых загогулин уже мудрено, а для по-настоящему эффективной письменности их понадобились бы десятки тысяч.

Против использования одиночных штрихов есть и другой аргумент, связанный с тем, как работает наш мозг. Та его часть, которая занимается распознаванием зрительных образов, устроена по иерархическому принципу. Нижние ступени этой иерархии — те, где происходит первичная обработка данных, — имеют дело с самыми простыми элементами, такими как контуры. Ступени повыше занимаются простыми комбинациями контуров, и, наконец, высшие центры обеспечивают распознавание и восприятие целостных объектов. Недостаток использования отдельных загогулин для соответствия произносимым словам, как на рис. 3аа, заключается в том, что зрительная система завершает их обработку на слишком низких уровнях иерархии. Она не приучена интерпретировать разрозненные линии как нечто, похожее на слова (то есть на объекты). Обычно мы вообще не воспринимаем отдельные штрихи — или, по крайней мере, воспринимаем их иначе, чем видим предметы. Например, глядя на рис. 4, мы видим куб на фоне пирамиды. Вот что вы замечаете и оцениваете. Вы не видите дюжину с лишним линий таким же образом. Точно так же вы не видите множество углов и пересечений, которые образованы этими линиями. Вы не говорите: “Эй, взгляни-ка на те линии и углы — во-о-он там”. В ходе эволюции наш головной мозг учился воспринимать предметы, а не их части, потому что предметы — это то, что сохраняет свою целостность с течением времени и без чего невозможно анализировать мир. Для нашего мозга естественно выискивать предметы и стремиться интерпретировать внешние стимулы как предметы. А значит, изображение слова одним-единственным штрихом (или одним их пересечением) не принесет нашему мозгу никакой радости. Вместо того чтобы видеть предложение, написанное словами-загогулинами, мозг будет безуспешно стараться увидеть предметы в хаосе линий. И если у него это получится, он станет воспринимать некое скопление штрихов как объект. Но в таком случае объектом ему будет казаться целая фраза или даже все предложение, а это вряд ли облегчит понимание написанного. Таким образом, использовать обособленные закорючки в качестве слов — плохая мысль по той причине, что наш мозг не предрасположен видеть в отдельных линиях какой-либо смысл. Вот почему слова, которые мы произносим, чаще всего записываются при помощи изображений, примерно сопоставимых по сложности с видимыми объектами.

Рис. 3.

Три различных стратегии письма, использованные для того, чтобы записать известную скороговорку о дожде и Испании. а) Можно обозначать каждое слово одной линией: получается кратко, но слова в таком тексте не похожи на предметы реального мира. б) Или, напротив, для значимых слов можно использовать символы, напоминающие предметы, а для служебных слов вроде артиклей и предлогов по-прежнему использовать линии. Такая стратегия была избрана многими культурами, поскольку она наилучшим образом эксплуатирует способность нашего зрения к распознаванию предметов, используя ее для чтения. в) Наконец, можно обозначать произносимые слова рисунками более сложными, чем объекты окружающего нас мира. Это нецелесообразно, поскольку входящие в состав таких “слов” предметы, которые идентифицирует наша зрительная система (например, значок в форме щита в слове “дождь"), сами не будут нести смысла.

А если наоборот: зрительно обозначать произносимые слова при помощи более развернутых зарисовок или сценок, то есть не одним объектом, а несколькими? На рис. 3в показано, как могла бы выглядеть фраза о дожде в Испании в виде “сценограммы”. Любо-дорого поглядеть, не так ли? В некоторых инструкциях по сборке мебели можно встретить иллюстрации, использующие подобную стратегию. И здесь мы сталкиваемся с проблемами прямо противоположного характера. Во-первых, каждая “сценограмма” выглядит скорее как предложение, нежели как слово. Например: “Возьмите гвоздь, который выглядит вот так, и забейте его в деревянную раму, которая выглядит вот так”. Во-вторых, использование напоминающих предметы символов в составе более сложных символов само по себе рождает трудности, поскольку оно провоцирует мозг на то, чтобы воспринимать эти простые символы как самостоятельные объекты с собственными значениями. Однако в данном случае они всего лишь строительные блоки, части написанного слова, и сами по себе совершенно ничего не значат.

Рис. 4.

Глядя на эту картинку, вы видите куб, частично загораживающий пирамиду, а вовсе не четырнадцать линий и двенадцать соединений. Культурная эволюция письменности была призвана воспользоваться тем умением нашей зрительной системы, которое было отточено сотнями миллионов лет биологической эволюции, — умением распознавать предметы. Письменность эволюционировала так, чтобы слова были похожи на объекты реального мира.

Наша зрительная система обладает врожденными механизмами, которые склонны воспринимать зрительные стимулы, напоминающие предметы, как предметы. А поскольку слова являются минимальными смысловыми единицами речи и зачастую их значения относятся как раз к уровню предметов (это либо сами предметы, либо их свойства, либо их действия), то вполне естественно, что для их отображения мы используем такие визуальные стимулы, которые зрительная система приспособлена не просто воспринимать, но воспринимать именно как предметы. Изображая произносимые слова как отдельные объекты, а не как более мелкие видимые структуры вроде штрихов и их пересечений (и не как укрупненные, вроде составных картин), мы наиболее эффективно используем возможности своей зрительной системы, даже если просим ее делать то, для чего она не была предназначена эволюцией (рис. 5).

Итак, символы, похожие на предметы, — это хороший выбор для обозначения слов, но являются ли такие символы результатом эволюции культуры и следствием отбора, или же они похожи на предметы лишь потому, что самые первые символы, в силу исторических причин, были такими? Первые символы были пиктограммами, похожими на реальные предметы гораздо больше, нежели значки на рис. 2б и 2в. Возможно, мы пользуемся предметоподобными символами потому, что они достались нам по наследству, а не потому, что они формировались для удобства глаз? Слабость этого аргумента связана с тем, что письменность быстро меняется, особенно после расхождения культур. И если бы отсутствовало давление со стороны культурного отбора, которое поддерживало сходство символов с предметами, то форма символов видоизменялась бы с течением веков случайным образом и символы все менее выглядели бы похожими на предметы. Но история письменности говорит нам, что этого не происходит. Культурный отбор позаботился о том, чтобы используемые нами символы сохранили свою предметоподобную сущность, поскольку именно она делает нас хорошими читателями. Тем не менее любопытно, что самые первые письменные знаки уже были на правильном пути, еще до того, как культурная эволюция могла успеть что-то подкорректировать. Впрочем, если учесть, что и маленькие дети в состоянии до этого додуматься, то, возможно, не так уж удивительно, что первые писцы сумели оценить, насколько удобно обозначать слова значками, похожими на предметы.

Трудности звукописи

В качестве символов для обозначения слов наш головной мозг предпочитает видеть объекты, и все дети (а также значительная часть остальных людей) согласны с этим. Такое письмо называется логографическим. Это значит, что символы в нем используются для обозначения слов, а не звуков. Оно не сообщает читателю никакой информации о том, как произносить написанное. На самом деле это огромное преимущество, которое позволяет людям, говорящим на разных языках, пользоваться одной и той же системой письменности и общаться с ее помощью. Иными словами, в связи с тем, что в логографическом письме обозначаются не звуки, а понятия, оно может служить универсальной системой, способной привести множество разговорных языков к гармонии и дружбе. Например, человек, который знает японский, может ничего не понять из разговора китайцев, но в китайском тексте поймет не так уж мало, поскольку японцы пользуются китайскими иероглифами.

Братство и дружба — это, конечно, прекрасно, но есть кой-че, чаво низзя пярядать на письме, ежли обозначать слова объектами... в том числе, невозможно записать манеру речи человека так, как я это только что сделал. Вы можете уметь читать по-китайски, но при этом, оказавшись в Китае, будете совершенно не готовы к тому, чтобы поговорить с кем-нибудь, потому что понимать логографические символы — это еще не значит знать, как произносятся слова. Письменность, которую вы сейчас читаете, устроена совершенно иначе. Вместо значков, обозначающих объекты, в ее основе лежат буквы, информирующие вас о том, как произносятся слова, относящиеся к объектам. То, что вы читаете — это “звукопись”. Она позволяет нам перенести на бумагу акцент Тома Сойера, а тот, кто не говорит на нашем языке, может научиться этому по книге, не выходя из дома. Возможно, у такого человека будет чудовищный акцент, но для начала и это уже неплохо. Второе важное преимущество звукописи состоит в том, что она позволяет нам обойтись значительно меньшим количеством символов. Вместо того чтобы использовать по одному напоминающему предмет символу на каждое из десятков тысяч общеупотребительных слов, нам понадобится всего по одному обозначению для каждого из нескольких десятков встречающихся в речи звуков, или фонем, из которых эти слова состоят. В этом случае количество письменных знаков, которые необходимо запомнить, уменьшается тысячекратно.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.