Боль и страдания: что здесь важно
Боль и страдания: что здесь важно
Для любой человеческой проблемы всегда есть общеизвестное решение — ясное, правдоподобное и неверное.
Г. Л. Менкен. Предрассудки, выпуск второй
Весьма утешительным завершением нашего повествования были бы такие слова: «Таким образом, мы видим, что из наших открытий следует, что у насекомых, рыб и рептилий вообще отсутствует способность ощущать, они просто автоматы, но амфибии, птицы и млекопитающие способны ощущать или осознавать точно так же, как и мы! И (для протокола) человеческий зародыш начинает ощущать между пятнадцатой и шестнадцатой неделями». Такое ясное и правдоподобное решение было бы для нас огромным облегчением в некоторых нравственных вопросах, но пока ничего подобного утверждать нельзя, и нет оснований надеяться, что и в будущем это можно будет сделать. Вряд ли мы совершенно не заметили свойства психического, которое имело бы принципиальное значение для морали; рассмотренные же нами свойства, видимо, появляются в эволюционной истории и в развитии индивидуальных организмов не просто постепенно, а несинхронно, непоследовательно и вразнобой. Конечно, возможно, что дальнейшие исследования выявят не замеченную пока систему сходств и различий, которая действительно нас поразит, и мы впервые сможем понять, где и почему природа провела разграничительную линию. Однако эта не та возможность, на которую стоит рассчитывать, тем более, что мы даже не можем представить, каким будет это открытие и почему оно поразит нас своей моральной значимостью. (В равной мере мы могли бы вообразить, что в один прекрасный день облака разойдутся и Бог напрямую возвестит нам, каких животных включить в узкий круг привилегированных существ, а каких нет.)
Наше исследование видов психики (и протопсихики), по-видимому, не выявило никакой ясной пороговой величины или критической массы — пока мы не достигли того типа сознания, которым обладаем мы, человеческие существа, использующие язык. Эта разновидность психики уникальна и на несколько порядков мощнее любой другой, но мы, вероятно, не хотим придавать этому слишком большого морального значения. Мы вполне могли бы заключить, что в любых моральных оценках способность страдать значит больше, нежели способность к малопонятным и сложным рассуждениям о будущем (и обо всем остальном на свете). Какова же тогда связь между болью, страданием и сознанием?
Хотя различие между болью и страданием, подобно большинству обыденных ненаучных различий, несколько расплывчато, тем не менее оно служит полезным и интуитивно удовлетворительным показателем или мерой моральной значимости. Феномен боли не является ни однородным, ни простым у разных биологических видов. Мы можем понять это на собственном примере, отметив, насколько неочевидны ответы на некоторые простые вопросы. Ощущаются ли как боль стимулы от наших болевых рецепторов, когда они, например, мешают нашему телу занять во время сна неудобное положение или положение, чреватое вывихом сустава? Или эти стимулы было бы правильней назвать неосознаваемой болью? Как бы то ни было, имеют ли они моральную значимость? Мы могли бы называть такие защитные для тела состояния нервной системы «ощущаемыми», не имея в виду, что они переживаются каким-либо я, эго или субъектом. Чтобы такие состояния имели значение — неважно, назовем или не назовем мы их болью, осознаваемыми состояниями или переживаниями, — должен существовать устойчивый субъект, для которого они значимы, поскольку являются источником страданий.
Рассмотрим широко обсуждаемое явление диссоциации,[24] возникающее в случае очень сильной боли или страха. Когда с маленькими детьми обращаются жестоко, они обычно прибегают к отчаянной, но эффективной стратегии: они «уходят». Каким-то образом они заставляют себя поверить, что страдают от боли не они. По-видимому, существуют две основные разновидности диссоциации: когда дети просто отрицают, что боль принадлежит им, и наблюдают ее со стороны, и когда они, по крайней мере на мгновение, переживают что-то вроде расщепления на несколько личностей (эту боль переживаю не «я», а «он»). Согласно моей не совсем несерьезной гипотезе на этот счет различие между этими двумя типами детей заключается в неявном принятии следующей философской доктрины: каждое переживание должно быть переживанием какого-нибудь субъекта. Дети, не принимающие этого принципа, не видят ничего плохого в том, чтобы просто отвергнуть принадлежность им боли, оставив ее блуждать без субъекта, когда она не причиняет страданий никому конкретно. Те же из них, кто принимают этот принцип, должны изобрести кого-то другого в качестве субъекта боли — «кого угодно кроме меня!».
Не важно, получит ли подобная интерпретация явления диссоциации подтверждение или нет, но большинство психиатров согласны в том, что до некоторой степени диссоциация работает, т.е. в чем бы ни заключался этот психологический трюк, он действительно оказывает обезболивающее действие, или, точнее сказать, независимо от того, уменьшает он боль или нет, он определенно притупляет страдания. Итак, мы имеем следующий скромный результат: различие между ребенком без диссоциации и ребенком с диссоциацией, в чем бы оно ни заключалось, заметно влияет на наличие или количество страданий. (Спешу добавить, что сказанное мной вовсе не означает, что переживаемая детьми диссоциация каким-то образом смягчает жестокость отвратительного поведения их мучителей; однако в значительной степени уменьшаются страдания детей, хотя в дальнейшем они могут жестоко заплатить, пытаясь справиться с последствиями диссоциации.)
Ребенок с диссоциацией страдает не так сильно, как ребенок без диссоциации. Но что мы можем сказать о созданиях, которые диссоциированы от природы, — которые никогда не достигают или даже не пытаются достичь той сложной внутренней организации, которая является стандартной для нормального ребенка и нарушена у ребенка с диссоциацией? Напрашивается вывод: такое создание в силу своего строения неспособно переживать страдания такого же рода или такой же силы, которые может испытывать нормальный человек. Но если все биологические виды, за исключением людей, не имеют такой внутренней организации, то у нас есть основания предположить, что все животные, хотя и способны чувствовать боль, но не могут страдать так же, как мы.
Как удобно! Любители животных, надо думать, отреагируют на это предположение со справедливым возмущением и глубоким недоверием. Поскольку это действительно может заглушить многие наши опасения насчет широко распространенных занятий человека, сняв с охотников, фермеров и экспериментаторов, по крайней мере, часть той вины, которую возложили на их плечи другие люди, поэтому при оценке этого предположения мы должны быть особенно осторожны и беспристрастны. Мы должны попытаться найти источники заблуждений как у той, так и у другой стороны в этом вызывающем ожесточенные споры вопросе. Предположение о том, что животные не способны страдать так же, как люди, обычно вызывает поток трогательных историй — по большей части о собаках. Почему именно о собаках? Быть может, собаки представляют собой лучший контрпример, поскольку они действительно больше других млекопитающих способны страдать? Возможно, и с нашей эволюционной точки зрения мы можем объяснить почему.
Собаки, и только собаки среди домашних животных, активно реагируют на огромный объем направленного на них, так сказать, «очеловечивающего» поведения со стороны их владельцев. Мы разговариваем с нашими собаками, сочувствуем им и в целом, насколько можем, относимся к ним как к своим товарищам, радуясь тому, с какой готовностью они всегда откликаются на это дружеское отношение. Мы можем попробовать вести себя так же с кошками, но это редко срабатывает. И это не удивительно, с ретроспективной точки зрения; домашние собаки являются потомками общественных млекопитающих, привыкших за миллионы лет жить совместно в группах и активно взаимодействовать друг с другом, в то время как предки домашних кошек не были общественными животными. Более того, домашние собаки значительно отличаются по своей восприимчивости к человеческому воздействию от своих собратьев — волков, лис и койотов. И в этом нет ничего таинственного. На протяжении сотен тысяч поколений домашние собаки отбирались именно из-за этих своих особенностей. В «Происхождении видов» Чарльз Дарвин указывает, что если сознательное вмешательство людей в процессы размножения прирученных видов с целью выведения более быстрых лошадей, более богатых шерстью овец, более «мясистых» коров и т.д. охватывает несколько тысяч лет, то формирование наших домашних животных под влиянием менее заметной, но столь же мощной силы происходило гораздо дольше. Он назвал этот процесс бессознательным отбором. Найти предки занимались селекцией, но не осознавали этого. Этот невольный фаворитизм на протяжении многих эпох сделал домашних собак все более и более похожими на нас в привлекательных для нас отношениях. К числу особенностей, которые мы бессознательно культивировали, думаю, принадлежит и восприимчивость к человеческой социализации, которая оказывает на собак во многом такое нее организующее влияние, как и на детей. Обращаясь с собаками так, как если бы они были людьми, мы успешно делаем их более похожими на человека, чем они были бы при ином обращении. У них начинают развиваться те особенности организационного строения, которые в ином случае были бы единоличной собственностью социализованных человеческих существ. Короче говоря, если человеческое сознание — вид сознания, который является необходимым условием серьезных страданий, — означает, как я показал, радикальную реструктуризацию виртуальной архитектуры человеческого мозга, отсюда должно следовать, что единственными животными, способными обладать тем, что хотя бы отдаленно напоминает такое сознание, будут животные, у которых под воздействием культуры смогла развиться эта виртуальная машина. Очевидно, что собаки ближе всех стоит к выполнению этого условия.
А как насчет боли? Когда я наступаю вам на ногу, вызывая короткую, но вполне определенную (и осознаваемую) боль, я почти не причиняю вам вреда — или, как правило, вообще не причиняю. Боль, несмотря на интенсивность, слишком коротка для того, чтобы иметь значение; я не наношу вашей ноге долговременного ущерба. Мысль о том, что вы «страдаете» секунду или две, является смешным злоупотреблением этим важным понятием, и далее если предположить, что причиненная вам боль будет вызывать у вас раздражение на несколько секунд или даже минут дольше — например, в том случае, когда вы считаете, что я сделал это намеренно, — сама боль, это короткое негативное переживание, имеет ничтожно малое моральное значение. (Если, наступив вам на ногу, я прервал исполняемую вами арию, разрушив таким образом вашу оперную карьеру, то это совсем другое дело)
При обсуждении этих вопросов, по-видимому, неявно предполагается, (1) что страдание и боль — это одно и то же, только представленное на разных шкалах, (2) что вся боль является «переживаемой», и (3) что «количество страданий» («в принципе») можно вычислить путем сложения всех болей (размер каждой из которых определяется ее продолжительностью, помноженной на ее интенсивность). Эти допущения, если их беспристрастно рассмотреть при ясном дневном свете (трудное условие для некоторых их приверженцев), нелепы. Проделаем небольшое упражнение: допустим, что благодаря «чудесному изобретению современной медицины» вы можете вычленить всю вашу боль и все страдания из тех условий, при которых они имели место, и отложить, скажем, на конец года, когда в течение одной ужасной недели вы будете испытывать непрестанные мучения (нечто вроде отпуска с отрицательным знаком), или — если всерьез отнестись к формуле (3), — вы можете их продолжительность компенсировать интенсивностью так, что все ваши страдания за год сконцентрируются в один мучительный приступ, длящийся, скажем, пять минут. Целый год без головной боли и небольших раздражений в обмен на краткое и полностью обратимое погружение в ад без анестезии — согласились бы вы на такую сделку? Я, безусловно, да, если бы считал это возможным. (Естественно, здесь предполагается, что этот ужасный эпизод не будет иметь своим последствием мою смерть или безумие, хотя я был бы рад лишиться рассудка на время самого приступа!) Действительно, я бы с радостью принял эту сделку, даже если бы она означала «удвоение» или «учетверение» общего количества страданий, но все они завершились бы в течении пяти минут и не оставили бы после себя продолжительного бессилия. Мне кажется, что всякий согласился бы на такой обмен, но в действительности он не имеет смысла. (Например, он означал бы, что благодетель, предоставляющий всем такую бесплатную услугу, ex hypothesi[25] удвоил бы или учетверил страдания в мире, и мир любил бы его за это.)
Конечно, для данного сценария проблема состоит в невозможности вычленить боль и страдания описанным образом. Ожидания и последствия, осознание того, что эти последствия означают для жизненных планов и перспектив, — все это не может быть отброшено как «чисто когнитивное» сопровождение страданий. При потере работы, ноги, репутации или любимого человека ужасным является не страдание, которое это событие вызывает в вас, а страдание, которым является само это событие. Если мы хотим открыть и устранить неизвестные пока виды страданий в мире, то нам нужно изучать жизнь живых существ, а не их мозг. Конечно, происходящее в их мозге чрезвычайно важно в качестве богатого источника данных о том, что и как они делают, но то, что они делают, опытный наблюдатель, в конце концов, видит столь же хорошо, как и действия цветов, горных ручьев или двигателей внутреннего сгорания. Если нам не удается обнаружить страданий в жизнях, которые мы наблюдали (тщательно изучая их с помощью научных методов), то мы можем быть уверены в том, что нет никаких невидимых страданий, скрытых в их мозге. Если мы обнаружим страдания, мы распознаем их без труда. Все это хорошо известно.
Эта книга начиналась с вопросов, и, поскольку она написана философом, заканчивается она не ответами, но, надеюсь, лучшими постановками этих вопросов. По крайней мере, мы видим, какими путями можно идти и каких ловушек следует избегать в наших будущих исследованиях разных видов психики.