Галка Кай, голубь Колумб и сорока Якоб

Галка Кай, голубь Колумб и сорока Якоб

Большинство мальчишек и девчонок мечтают о собаке, собственной собаке. Я тоже мечтал. Крона, получаемая изредка юным статистом оперного театра, если ее не съедали Пират с его пестрыми, черно-белыми подданными, шла в Фонд Сбережений На Собаку. Особенно заметно Фонд увеличивался после драки уличных мальчишек в «Кармен» или знаменитого па-де-де (он же танец в деревянных башмаках, исполнители Черстин Дюнер и я) в «Вермландцах», когда мне отваливали целых 2 (две) кроны.

Маленький пудель стоил тогда 300 крон. К моей несказанной радости, когда я накопил половину этой суммы, отец добавил недостающие полтораста. Мой Фигаро был черный кудрявый чертенок, и мы с ним отлично ладили. На то, чтобы причесать этого проказника, уходило в день не меньше часа. Мы стригли его под льва, и через год он стал похож на тех пуделей, которых я видел в цирке, куда частенько наведывался. Вскоре Фигаро научился прыгать через обруч и ходить на задних лапах; для собаки он неплохо знал математику, во всяком случае, нисколько не хуже меня. Впрочем, это не удивительно: ведь Фигаро, как и все животные-математики, в том числе знаменитый конь Умный Ганс, получал от хозяина тайные знаки.

Всякий владелец собаки склонен к многословию, когда говорит о своем питомце, однако я не поддамся соблазну. Ведь моя книга посвящена не собакам, а прирученным «диким» животным. Скажу только, что мало собак делили площадь с таким количеством самых разнообразных жильцов, как Фигаро. Разумеется, я, как и другие мальчишки, держал в аквариумах тритонов и рыбок, а в террариумах ящериц, гадюк и ужей, выводил из лягушечьей икры длиннохвостых головастиков, но все эти твари жили сами по себе, и пуделю от них было ни жарко, ни холодно. Зато с появлением барсуков и лис его собачья жизнь несколько осложнилась. Или представьте себе, что на вас, сверкая глазами, щелкая клювом, расправив широкие — полтора метра! — крылья, наступает злобный филин… Каково пуделиной душе выносить такое! Но терпеливый Фигаро всю свою семнадцатилетнюю жизнь кротко сносил почти все — и вторжение в собачью корзину теплолюбивого азиатского удавчика, и посягательства нахального большого кроншнепа на его обед.

Одним из первых моих постояльцев была галка, которую я, разумеется, назвал Каем.[4] Этот уродливый, ширококлювый, вечно голодный комочек плоти выпал из дупла высокой осины на Каменном острове под Фленом, где у моих родителей была дача. Правда, поначалу приемный отец из совсем чужого племени показался Каю слишком уж страшным, и он решительно отверг предложенных мной отборных дождевых червей. Но на следующий день голод взял верх, и он начал есть. Да как! В один день управился со всеми червями, каких я смог добыть, и еще с мякотью двадцати пяти больших беззубок. Как и все растущие юнцы, он был ненасытен, так что я был обеспечен работой до конца летних каникул.

С первой минуты голубые глаза Кая неотрывно следили за мной. Сторонник антропоморфизма сказал бы, что Кай раздумывает, не заблуждался ли он до сих пор относительно того, как должны выглядеть родители галки; этолог возразил бы, что происходит запечатлевание галкой человека.[5] Кай оперился, начал летать и совсем уверился, что это большое бескрылое создание, хоть и не летает, принадлежит к его роду-племени. Сам Кай, как и положено галкам, мастерски передвигался в воздушном океане, однако не терял меня из виду. Когда я садился в лодку и отчаливал от островка, он по примеру робинзонова попугая пристраивался у меня на плече. И если я затем пересаживался на велосипед, чтобы проехать три километра до почтового ящика, Кай летел следом, присаживаясь на деревья и делая надо мной лихие виражи.

Мы были очень счастливы — галка, я и пес; впрочем, у Фигаро бывал иногда повод возмущаться выходками Кая. Одно из самых чувствительных мест у пуделя — волоски вокруг подушечек на лапах. И когда пес сладко спал на солнышке после обеда, Кай тихонько подходил, прицеливался клювом в лениво простертую заднюю лапу — и дергал. Вызываемый этим истошный визг и яростный лай доставляли Каю невыразимое удовольствие, он готов был слушатьихснова и снова. Твердо зная, что Фигаро его никогда не тронет, он полагал, что такова природа всех собак.

Насколько далек он был от истины, Кай убедился в один прекрасный день, когда стащил лакомый кусок из миски Фигаро, а гостивший у нас рослый эрдельтерьер решил постоять за товарища и наказать наглеца. Не успели мы опомниться, как незадачливый озорник был стиснут в собачьих челюстях, словно апорт. К счастью, мой возглас заставил эрделя выпустить птицу, и Кай заметался в воздухе над обидчиком, издавая сердитое «каа». Он на всю жизнь запомнил урок. И эрделя тоже запомнил: стоило тому, явившись к нам с визитом, прилечь и задремать, как его сладкие сновидения, в которых, надо думать, далеко не последнее место занимали сахарные кости, грубо нарушались. Спикировавший на него лиходей злорадно кружил в воздухе, держа в клюве шерстинки, а оскорбленный и негодующий пес, хромая, гонялся за ним, Кай заманивал эрделя все дальше и дальше. Сядет на землю поблизости, подпустит вплотную и взлетит. Уведя пса на несколько сот метров от места происшествия, Кай издавал напоследок презрительное «каа-каа» и улетал, а злой, запыхавшийся эрдель уныло брел обратно.

Галки очень «преданные» птицы, они всю жизнь верны супругу, которого выбирают себе среди образующейся под конец лета стаи странствующего молодняка. И Кай сделал выбор. Поскольку я, увалень этакий, упорно не желал летать, он тоже осел на острове, и пролетавшие над нами стаи его ничуть не занимали. Он реагировал только на меня. Если к нему протягивал руку кто-то другой, Кай поражал ее клювом мгновенно, метко и беспощадно. Когда же к нему приближался я, он топорщил перья на загривке и опускал голову, предоставляя мне возможность почесать ему шею. Тогда я не знал, что речь идет о типичном поведении, которое Конрад Лоренц позднее подробно описал в своей книге «Кольцо царя Соломона»:

«… Она время от времени чистит те участки оперения супруга, которые он сам не в состоянии достать клювом. Этот взаимный уход за одеянием друг друга, столь характерный для многих общественных видов птиц, представляет собой товарищескую обязанность и лишен каких-либо скрытых эротических мотивов. Но я не знаю других животных, которые вкладывали бы в эту несложную операцию столько душевной привязанности, как истомленная любовью молодая галочка. Минуту за минутой, — а это очень много для этих существ, подвижных, как шарики ртути, — самочка перебирает клювом прекрасные, длинные шелковистые перышки на шее супруга, а он, чувственно полузакрыв глаза, подставляет подруге свой серебристый загривок. Даже вошедшие в пословицу голуби или неразлучники не проявляют столько нежности в своей супружеской любви, как эти будничные врановые. И что особенно прекрасно — это усиление взаимной привязанности, которая становится прочнее с годами, вместо того чтобы сходить на нет».

Преданность Кая глубоко трогала мое мальчишеское сердце. Бывало, зажмет мой палец и сидит так с блаженным видом. Когда я зубрил математику, Кай требовал, чтобы я держал одну руку под столом, а он по часу и больше, пока длились мои мытарства, сидел на перекладине, сжимая клювом мой указательный палец.

В сильный ветер мы обычно ходили на плоский утес, где воздушный поток теребил мои волосы и перья сидящего на моей руке Кая. Вот он расправляет крылья, я все слабее ощущаю его вес. Поджал одну лапку, крылья трепещут, колышатся на ветру… Уже и второе «шасси» убрано, Кай висит неподвижно в воздухе, будто какой-нибудь шедевр авиаконструктора в аэродинамической трубе, чутко отзываясь на малейшие изменения ветра. И вдруг — бросок, бумерангом описывает в воздухе широкую петлю и возвращается на мою руку. Снова и снова он повторял этот маневр, и будь я галкой, непременно последовал бы за ним, до того меня подмывало броситься в воздух с утеса.

Несколько лет спустя другая ручная птица заставила меня вновь испытать это головокружительное чувство, и опять я с большим трудом подавил порыв. Виновником был ворон, местом действия — обрывистые скалы в горных районах Даларна.

Из всех врановых ворон, конечно же, первейший мастер высшего пилотажа. Сделать «бочку», «падающий лист», «мертвую петлю» для него пустяк. Когда сапсан, выведенный из себя наглостью этих прихлебателей, со скоростью до 220 километров в час (измерена по снятым мной кинокадрам) пикирует на спокойно парящего ворона, так и кажется, что сейчас божья кара обрушится на черную мишень. Но ворон мгновенной «бочкой» уходит в сторону и, презрительно «крукая», летит себе дальше.

Или вот еще упоительное чувство… Выйдешь все там же, в Даларна, рано утром, часиков в шесть, в огород и, закинув голову назад, пошлешь в голубое небо воронов клич. Из поднебесья чуть слышно доносится ответ, а саму птицу почти и не видно, тем более когда она, что твой сокол, сложив крылья, устремляется вниз, влекомая силой тяжести, чтобы в последнюю минуту с громким хрустом расправить несущие плоскости и приземлиться на руке. И озорная «улыбка» на лице, присущая всем врановым, когда они довольны или когда чувствуют свое превосходство.

Эту же улыбку можно видеть у пары, расхаживающей по крохотным, десять-пятнадцать метров в поперечнике, островкам на тамошних озерах. Но совсем другое выражение на «лице» несчастного чирка, который семенит следом за воронами, точно владелец багажа во время досмотра. Что-то будет с бабушкиной настойкой?.. Увы, пернатые таможенники работают на совесть. Вороны находят гнездо, и вот уже конфискация свершилась.

Пилотское искусство Кая производило на меня поистине фантастическое впечатление, тем более что до тех пор я не видел врановых даже на картинках. Он с потрясающей точностью рассчитывал свою скорость, с убранными на сапсаний манер крыльями врывался через захлопывающуюся дверь, и подчас слышен был шелест, когда он задевал края смыкающейся щели. У нас буквально сердце обрывалось, зато в других случаях его нехитрые, но безошибочные маневры заставляли нас хохотать до упаду. Кай бесподобно выполнял номер, которому позавидовал бы любой поморник или фрегат. Сидишь, бывало, утром за столом на террасе и только намажешь себе вкусный бутерброд, только поднесешь его ко рту, вдруг по воздуху проносится черный призрак, миг — и нет ни бутерброда, ни галки.

Итак, Кай был самой обыкновенной галкой, правда реагировавшей на человека. От него не веяло темным бором и глухими дебрями, но для меня-то он был первой щелкой, через которую я заглянул в заслоненный от человека покровом таинственности дикий мир. Я воспринимал его как индивида, как личность, а внешне он ничем не отличался от любой галки в больших стаях. Сквозь щелку я с растущим интересом присматривался к таинству, в которое и по сию пору проник не до конца: как животное воспринимает окружающий мир. Начиная с того лета, проведенного в обществе галки, я, что ни год, подмечаю все новые детали, но до чего же трудно сообщить другому сложившееся у тебя интуитивное восприятие! Одно для меня очевидно: близкое общение с ручными животными не просто дополняло мое исследование «диких» животных — без него этология, наука о поведении животных, свелась бы для меня к изучению функций нервной системы. Наблюдая за галкой, я сам, без помощи книг (этология как наука тогда еще только зарождалась) подмечал многие существенные черты поведения птиц. Например, такой любопытный факт. Достаточно было Каю увидеть воду, пусть даже к ней нельзя было подобраться, как он начинал производить стереотипные купальные движения. Сперва я только смеялся, потом стал задумываться. Еще один набор стереотипных движений Кай выполнял, греясь на солнце. Большинство пернатых одинаково (или почти одинаково) реагируют на жгучее солнце или на яркую лампу, излучающую тепло: они медленно, будто в трансе, поворачивают голову, так что глаз смотрит прямо на солнце или лампу. Перья, тоже как бы безотчетно, топорщатся, крылья медленно расправляются, птица замирает с раскрытым клювом и может сидеть так долгое время. Поразительно, что глаз ее выносит столь яркий свет; даже совы, например болотная, подвергают свою чувствительную сетчатку излучению, которое оказалось бы губительным для человеческого глаза. Правда, глаз птицы во многом устроен иначе, чем наш; возможно, гребень, этот загадочный вырост, поднимающийся над зрительными клетками, затеняет самые чувствительные части. А если глазу ничто не грозит, то само по себе описанное действие, несомненно, полезно для птицы — купаясь в солнечных лучах, она, вроде нас, увеличивает запас витамина D в организме и избавляется от многих бактерий.

С приходом осени, естественно, возник вопрос, как поступить с Каем. Он был равнодушен к другим галкам, да и видел их, только когда над островком пролетала очередная стая. Я всячески умолял родителей, чтобы разрешили взять Кая домой, и, покоренные этим забавным и своеобразным существом, они в конце концов согласились. Уходя в школу, я помещал Кая в просторную клетку, но, вернувшись, тотчас выпускал его. Как и все птицы, он часто пачкал, и в моей жизни видное место стали занимать ежедневные газеты: я стелил их всюду, где Кай мог сбросить бомбочку.

Минула зима, и новое лето оказалось упоительным повторением предыдущего, но, поскольку энергичная галка постаралась сорвать почти все обои со стен моей комнаты, терпение родителей истощилось, и они больше не считали Кая желанным гостем в нашем доме. Я пытался заинтересовать его другими галками, однако без особого успеха. В конце концов, настроившись на решительный лад, я вечером отнес Кая в лесок, где устраивалась на отдых ватага голосистых галок. На другой день его там не было, и больше я не видел Кая. Мы уехали с острова в тот же день, и, конечно, я тосковал, зато моя совесть была чиста. Я не сомневался, что мощный магнит машущих галочьих крыльев, силу которого я испытал на себе, помог Каю легко влиться в содружество сородичей, ведь «симбиоз» со мной был всего лишь суррогатом.

Я уже говорил, что мальчиком по ряду причин был довольно одинок. В стенах нашей Сёдермальмской мужской гимназии я чувствовал себя отменно, но после уроков контакт с товарищами обрывался. Мне было разрешено уходить за десять минут до конца последнего урока, а вернее, бежать сломя голову по булыжникам Кварнгатан и через Мариинсщее кладбище к остановке трамвая, чтобы вовремя поспеть в оперный театр. Так обстоятельства надежно отгораживали меня от одноклассников; теперь я припоминаю, что ребята почти никогда не приглашали меня к себе в гости. И я ничуть не переживал, отлично сознавая, что представляю особый случай — тут тебе и диабет, и занятия балетом, и все такое прочее. Мои друзья по театру жили в разных концах города, и ведь мы с ними все равно встречались каждый день. А придешь домой — уроки, пес, галка… То, что большинству показалось бы уединенным образом жизни, меня вполне устраивало. В футбол, которым увлекались почти все мои сверстники, я не играл, даже ни за кого не болел, и однако же никто в классе не занимался мячом так усердно, как я.

Началось с акробатики — она, как я говорил выше, понадобилась мне для самоутверждения. Впервые я попал на цирковое представление в десять лет, к тому времени я уже два года занимался балетом, научился в какой-то мере владеть своим телом и понимал, что лишь ценой исключительного упорства смогу достичь вершин и стать настоящим артистом. А может быть, акробатом?..

Увиденное на манеже заворожило меня, и дома я пытался воспроизвести акробатические номера. Научился стоять на руках, на голове, ходить на руках вверх и вниз по лестнице, делал не очень уверенную стойку на одной руке. Помню свой первый «заработок», в новом амплуа. Облизывая очередную порцию пломбира, мой одноклассник, который лучше всех нас был обеспечен презренным металлом и чуть ли не на каждой перемене наслаждался мороженым, смотрел, как я тщетно выворачиваю карманы в поисках монетки. Куда же она запропастилась?

— Влезь на столб, сделай стойку на одной руке, получишь мороженое, — заявил этот капиталист.

Разумеется, я влез на фонарный столб и сделал горизонтальную стойку на правой руке. Для меня это было проще простого, и высоты я ничуть не боялся.

Я не мог пожаловаться на гибкость своих суставов и вместе с будущей прима-балериной Марианой Орландо из знаменитой цирковой династии Орландо заполнял перерывы между напряженными уроками в театре акробатикой — то делал мост, то прыгал на руках, заложив ноги на шею. Во время летних каникул я продолжал еще более интенсивно тренироваться на нашем чудесном Каменном острове. Вскоре мой отец, преподаватель пения, обнаружил, что музыкальная студия, которую он оборудовал на острове, совершенно преобразилась. Высокий потолок бывшего сарая позволил подвесить трапецию и кольца, установить стойки и натянуть между ними два каната. Тренера у меня не было, но я сам трудился до исступления, заставляя свое тело выполнять виденные на манеже трюки.

В двенадцать лет я увидел нечто совсем новое и потрясающее — жонглера-классика. С немыслимой скоростью манипулировал он шарами, кольцами и булавами, четко и безупречно выполнял всевозможные комбинации и вариации.

Я тотчас понял, что для таких сложных трюков требуется неизмеримо большая сработанность мышц и нервов, чем для любого другого циркового жанра. Конечно же, я принял вызов и начал упражняться еще и в жонглировании.

Словом, мне было чем заполнять свой досуг. И все же тоска по Каю давала себя знать. Но тут на сцене появилась другая птица. В сумрачный зимний день, выйдя из школы, я на багажнике своего велосипеда сквозь завесу мокрых снежинок разглядел нечто вроде смятого бумажного кулька. Это был голубь, очень грязный, а вообще-то белый, с черными бляшками на шее и крыльях. Повезло ему, что в предсмертные минуты он выбрал именно это место… Он до того обессилел, что не мог двигаться. Я сунул его за пазуху и покатил домой. Дома отогрел его, и мало-помалу он ожил. Ему явно пришлись по вкусу размоченные в теплом молоке сухари, и на следующий день он уже обрел вполне приличную форму. С самого начала он был совсем ручной; вообще я заметил, что у больной птицы часто не хватает мочи на то, чтобы реагировать страхом или угрозой на грозного двуногого зверя, и вы не встречаете отпора, на преодоление которого обычно может уйти месяц, а то и больше. А когда птица идет на поправку, она быстро усваивает, что ее опекун — безопасное существо. Если человек выхаживает, например, истощенного, апатичного, чуть живого беркута, птица становится «ручной» не из благодарности, а, так сказать, в обход нормального защитного поведения.

Зима, как всегда в Стокгольме, выдалась для птиц тяжелая, и я, конечно же, держал голубя дома, в тепле. Обычно птицы, сменив холодный воздух на комнатную температуру, начинают петь во всю глотку; это вполне естественно, ведь тепло стимулирует половые железы и тем самым форму брачного поведения, которую мы называем пением. Мой Колумб (голубь по-латыни — columba)не был исключением. Стоило мне войти в комнату, где находился питомец, как он начинал семенить взад-вперед и ворковать. Вскоре он стал рассматривать всех членов семьи как соперников — и возможных партнеров. Расправит крылья и хвост и атакует наши ботинки, яростно дергает шнурки. Подобно Каю и многим другим пернатым, которых я держал, он, во всяком случае на время, реагировал на человека. И, подобно им, иногда спускался на голову кому-нибудь из нас и вел себя как влюбленный голубь. (Когда к вам проявляет нежные чувства голубь или скворец, это еще куда ни шло; хуже дело, если в роли влюбленного выступает филин, вооруженный восемью острейшими когтями.)

Настал март, на улице потеплело, и Колумбу, который поглощал неимоверное количество корма и производил соответствующее количество гуано, была предложена свобода. Я широко распахнул окна, он с довольным видом сел на солнышке и безучастно глядел на пролетавшие мимо голубиные стаи.

Как раз в это время я здорово простудился и слег недели на две. Однажды утром меня разбудили какие-то глухие, стонущие звуки. В первую минуту я никак не мог сообразить, что это и где источник звуков. Потом почувствовал, как что-то шевелится у меня в ногах под одеялом. Это Колумб нашел подходящее с точки зрения уличного, вернее скалистого, голубя место для гнезда и теперь усердно зазывал меня туда. В самом деле, чем плохое убежище для кладки!

В один из майских дней я вывез его за город. Он сразу набрал высоту, потом стал описывать широкие круги, и я уже надеялся, что Колумб, как положено голубям, ощутит тягу к дальним странствиям и сам полетит в Стокгольм, к тамошним голубиным стаям. Ничего подобного. Он спустился мне на плечо и завел свое ласковое «ру-ху, ру-ху, ру-ху».

Возвратившись в город, я решил держать его на балконе. Кругом летали влюбленные голубиные пары и одинокие голубки. Колумб ворковал, пыжился и в конце концов явно нашел себе более подходящего партнера, чем наше семейство. В один прекрасный день я обнаружил, что он исчез. Обнаружил не без грусти.

Хотел бы я знать, что думали люди, встречая на улице мальчика, который таращился в небо с придурковатой улыбкой, похлопывал себя по плечу и время от времени восклицал:

— Колумб! Колумб!

Откуда им было знать, что мой возглас относился к летящему в стае белому голубю с черными пятнами на шее и на крыльях.

Снова летние каникулы, снова пышно цветут луга, солнце сияет в вечно голубом небе — таким всегда рисует лето наша благосклонная память.

Наш сосед, любивший фруктовые деревья и мелких пташек больше, чем сорок, уже разорил одно сорочье гнездо, и до меня дошло, что он собирается поступить так же с новым сооружением настойчивой пары. Я влез на дерево, запустил руку в круглое гнездо и извлек комочек, весьма отдаленно похожий на изящных сорок с их блестящим черно-белым нарядом. В жизни не видел более уродливого существа: головенка беспомощно болтается па тонюсенькой шейке, тельце голое, без единой пушинки. Родители осыпали меня бранью, и совсем незаслуженно, ведь в итоге из всего выводка выжил только сорочонок Якоб. Это имя подсказал мне двусложный квакающий звук, издаваемый несоразмерно большой головой сорочонка, особенно при виде пищи. Якоб был изрядный чревоугодник, но после Кая меня трудно было удивить.

Кстати, в то лето я снова обзавелся галчонком. Прежний владелец предпочел расстаться с ним — вполне объяснимое решение, если учесть гуано-фактор. Два представителя врановых стали добрыми друзьями, причем галка, похоже, выбрала сороку себе в родители, а со мной не очень-то считалась. Но ведь я не выкармливал ее с самого начала, как это было с Каем.

Как-то раз галчонок перелетел через пролив и опустился на березу на другом берегу. Я позвал его, но он явно не отваживался повторить свой подвиг. Я уже хотел сесть в лодку и отправиться за ним, но тут вмешался Якоб. Поднявшись в воздух, он спланировал и сделал над опешившим галчонком вираж — типичный для врановых маневр, означающий приглашение к полету. И галчонок вместе с Якобом вернулся на остров.

К сожалению, ему не суждено было жить долго. Приятели обычно ночевали на дереве, и однажды утром я увидел на земле под этим деревом несколько черноватых перышек. Я принялся звать своих питомцев. Наконец с густой ели донесся чуть слышный ответ. Якоб был потрясен ночным происшествием. Судя по всему, виновником злодеяния была серая неясыть. Она выбрала меньшего из приятелей, Якоба не тронула — пока. А на следующий день и он исчез. Я был в отчаянии. Все мои поиски были тщетными, когда же я лег спать, в комнате вдруг послышался чей-то тихий голосок. В углу, на шкафу сидел Якоб… С того дня, вернее с той ночи, он с наступлением сумерек всегда укрывался в доме.

Якоб вырос красавцем, как все сороки. Длинные черные рулевые, живописно контрастирующие с чисто белыми перьями, переливались радужным блеском. Вспомните, как преломляется свет в нефтяной пленке на воде, и она отливает то зеленым, то синим, то красным. Нечто в этом роде происходит здесь, и тот же принцип лежит в основе красочного наряда колибри.

Когда на мою жену находит желание улучшить природу, я говорю ей, что она куда красивее без косметики, как бы искусно ни был наложен грим. И чтобы окончательно убедить ее, заключаю:

— Будь у нас дома картина великого мастера, разве стал бы я добавлять от себя мазки?

То же можно сказать обо всех шедеврах природы, в том числе о птицах.

Пример Якоба лишний раз подтвердил это. Как-то я затеял белить потолок. Якоб очень заинтересовался моим занятием. И не успел я опомниться, как он нырнул в банку с краской — решил искупаться! Обнаружив свою ошибку, он с криком вылетел из комнаты, белый, как альбинос. Прошло немало времени, прежде чем я, дожди и сам Якоб общими усилиями придали ему нормальный вид.

«Сорока-воровка» — не только название оперы, но и хорошо известное понятие всюду, где бы ни водились сороки. В сорочьих гнездах можно найти пропавшие чайные ложки, часы и другие металлические предметы. Конечно, с точки зрения самой сороки эта «преступная деятельность» — полезная черта поведения; птица подбирает все, что может пригодиться семейству. Якоб не был исключением, и мы всегда следили за ним.

Однажды, когда я собирал малину, откуда-то прилетел Якоб. Присмотрелся, как я работаю, сам сорвал одну ягоду, попробовал и решил отложить на потом, поискал взглядом подходящее местечко и сунул ягоду мне в нагрудный карман. Расправил клапан кармана, посмотрел, что получилось, затем всерьез принялся за сбор ягод. И не успокоился, пока не набил карман доверху. С таким членом семьи не соскучишься!

По утрам к нам на остров наведывалась ватага сорок. Мы поощряли эти визиты, клали объедки на видном месте. Заслышав сорочий стрекот, я сажал на руку Якоба и шел в птичью столовую. Якоб набрасывался на лакомую еду, а я удалялся — при мне другие сороки, прекрасно знающие коварство человека, не решались спуститься с деревьев. Но когда стая улетала, Якоб всегда возвращался ко мне.

Целью моих действий было восстановить нарушенные родственные узы Якоба. Пусть ведет обычный сорочий образ жизни с его плюсами и минусами, не вечно же ему жить с человеком — как ни приятно это хозяину, птица в конечном счете немало теряет от такого общества.

Начиная с Кая и Якоба, я всегда старался вернуть своих питомцев в те природные условия, к тем сородичам, которые им нужны, а это подчас трудновато, ведь приходится обучать животное, каких опасностей надо остерегаться, как добывать себе корм. Возьмите сов — птенцы не сразу усваивают тонкости охоты, им помогают в этом родители.

Когда мы в конце лета покидали остров, Якоб давно уже наладил хорошие отношения с другими сороками. И я применил «военную хитрость». Как и все сороки, Якоб любил блестящие предметы. Мы загодя приготовили целую гору металлических предметов: колпачков, фольги и многого другого, и перед тем как сесть в моторную лодку, отдали Якобу эти сокровища. Он тотчас принялся носить добычу в свои тайники, а мы тем временем уехали.

Каменный остров почти скрылся за мысом, когда мы заметили в воздухе черную точку. Ближе, ближе — и вот уже Якоб, как ни в чем не бывало, сидит на планшире. Мои переговоры с родителями кончились тем, что ему было позволено следовать с нами до Стокгольма. Мы приближались к Флену, довольный Якоб изучал наш багаж, и тут впереди показался каменный мост. Гулкое эхо и вид страшной «пасти», грозившей всех нас поглотить, — испугали Якоба. Он взлетел, сел на куст на берегу и оттуда смотрел, как мы вместе с лодкой исчезаем под сводом. Как ни хорошо работала его сорочья головушка, он не сумел сообразить, что мы выйдем с другой стороны. И остался Якоб один.

А когда четыре дня спустя мы прошли под тем же мостом в обратную сторону, Якоб снова опустился на планширь! Как будто время дало задний ход.

И все-таки притягательная сила сорочьей ватаги сделала свое. Четыре дня разлуки научили Якоба добывать корм самостоятельно, а мы в те два дня, что еще провели на острове, старались не показываться ему на глаза. Напоследок для всей компании утром приготовили обильное угощение, и, пока Якоб препирался со своими приятелями из-за лакомых кусочков, мы укатили. От души надеюсь, что он был принят в стаю и со временем стал счастливым отцом.