Глава 12 Естественный отбор: кто выживет?
Глава 12
Естественный отбор: кто выживет?
Есть горстка ученых, пытающихся выявить признаки, общие для всех когда-либо существовавших человеческих культур и цивилизаций. Эти ученые роются в трудах этнографов и в статьях антропологов в поисках различий между племенами и одновременно стараются найти что-то объединяющее. Они пытаются найти сходство между собой и жителями Таити или Тимбукту. Этим ученым удалось составить список из нескольких сотен признаков, присущих почти всем нам независимо от того, живем ли мы в шалаше на дереве в Папуа – Новой Гвинее или в квартире с видами на Центральный парк. Эти схожие признаки есть то, что объединяет всех нас, несмотря на различия. Одна из таких общих черт – страх перед змеями. Но этим список не исчерпывается. Мы все любим сладкое, соленое и жирное, но испытываем отвращение (по крайней мере при рождении) к горькому. Весьма любопытен тот факт, что практически всем людям нравятся пейзажи с раскидистым деревом на открытой равнине и с небольшим водоемом в некотором отдалении. Большинство, а может, и все эти универсальные предпочтения возникли в далеком эволюционном прошлом, когда они имели практический смысл, хотя теперь, возможно, и не имеют никакого значения. Эти общие места обязаны своим появлением тому способу, каким наши чувства воздействуют на наше восприятие. Подобные универсалии могли бы показаться странными, если бы они в далеком прошлом не определяли вид живого мира, который мы строили вокруг себя. Да, они были бы странными, если бы не были источниками множества реальных проблем, особенно связанных с тем, как мы изменили этот мир.
Бросая взгляд на прохожих на улице, заглядывая в окна проезжающих мимо автомобилей, мы склонны думать, что все другие люди похожи на нас. Сама схожесть нашего образа действий с тем, что делают другие – ходят, водят машину, плюются и гримасничают, предполагает нашу одинаковость. Такое же чувство возникает, например, когда мы читаем старинный сонет или рассматриваем наскальную живопись. На древних рисунках в пещерах Намибии изображены преследующие зверя охотники. У этих охотников такие же тела, как у нас. Мы не можем удержаться от мысли, что древний художник и его поклонники были очень похожи на нас. Мы чувствуем, что связаны с ними общими, глубинными человеческими свойствами. Тем не менее истина заключается в том, что по многим свойствам мышления и поведения отличаются между собой как отдельные люди, так и целые культуры. У некоторых из нас есть боги. У других их нет. У кого-то из нас только один супруг или супруга, а у другого спутников жизни может быть несколько. В некоторых местах оскорбление чувства собственного достоинства приводит к взрыву агрессии и насилию, и это считается нормой. В других местах может не существовать самого понятия собственного достоинства. В одних местах признаком красоты считается отложение жира на лодыжках, а в других – на бедрах. В некоторых – весьма, впрочем, немногочисленных – культурах женская худоба считается сексуально привлекательной. Все мы принадлежим к одному биологическому виду, но из-за того, что разные культуры изменяются с разной скоростью, из-за капризов и изменчивости истории мы любим и делаем совершенно разные вещи. Самое примечательное в универсальных признаках сходства – это то, что они вообще существуют, особенно если учесть, насколько разнятся иногда даже соседние культуры. Очень немногие истины, кажущиеся нам очевидными, кажутся таковыми всем остальным людям.
Если учесть, что на Земле живет около семи миллиардов человек, обладающих невероятной способностью к разнообразию, то истинно универсальные свойства и качества человека действительно вызывают большой интерес. В конечном счете универсальные свойства должны вытекать из наших врожденных биологических свойств. Если бы эти универсалии поддавались разумному контролю, то они бы давно изменились в разных сообществах – хотя бы благодаря вечно бунтующим подросткам. То, что эти немногие универсальные качества устояли перед хаотическим натиском перемен, говорит об их наследственном, генетическом происхождении, о такой их глубине и примитивности, которые исключают нашу сознательную способность их изменить.
Влияние наших зрительных предпочтений, сформировавшихся под влиянием хищников и змей, является самым распространенным и вездесущим. Но эти предпочтения являются самыми малопонятными. Вероятно, самыми очевидными и явными предпочтениями нашего вида являются предпочтения вкусовые. Если мы поймем, что такое вкус, то это станет первым шагом к пониманию того, что такое зрение. Высуньте язык и проведите по нему пальцем. Вы одновременно почувствуете две вещи – во-первых, вы ощутите текстуру неровной поверхности языка. Эту неровность создают вкусовые сосочки и другие структуры; некоторые из них производят ферменты, а другие просто придают языку шероховатость. Во-вторых, язык тоже ощутит прикосновение вашего пальца и оценит его вкус. Каким этот вкус будет – зависит от пальца. Существует пять базовых разновидностей вкуса – сладкий, соленый, горький, умами (так называемый «пятый вкус», вкус белковых веществ или глютамата натрия) и кислый, сочетания которых могут создавать более сложные вкусовые ощущения (например, вкус указательного пальца с примесью арахисового масла). Сами вкусовые сосочки внешне похожи на актиний, каждое щупальце которых венчают тонкие чувствительные волоски. Когда вы едите, мелкие частицы пищи приходят в соприкосновение с волосками. Если молекула сахара соприкасается с волоском сосочка, воспринимающего сладкий вкус, то сигнал об этом вкусе передается в головной мозг по нерву, выходящему из основания сосочка. Запускается биохимическая цепь, и в итоге где-то внутри вашего черепа звучит слово «сладкий». При восприятии «сладости» в мозг передаются сигналы как минимум двух типов. Сигнал первого типа передается в сознательную часть мозга, которая сообщает вам об ощущении «сладкого». Сигнал второго типа передается в подкорковые, древние, существовавшие еще у пресмыкающихся отделы мозга, где в ответ на поглощение сахара запускаются соответствующие гормональные реакции.
Язык с его вкусовыми сосочками – это мышца гурмана. Мы привыкли к своим языкам и к тому, что они делают. Мы недостаточно думаем о них, воспринимая как данность, и безжалостно заставляем их целыми вечерами барахтаться в кофе и плохом вине. Для меня, однако, самое интересное в языке заключается в том, как он влияет на нас, уподобляясь умному хвосту, который виляет собакой. В конце концов, ощущение вкуса – это обман. Категории химических соединений, различаемых нашим языком (сладкое, кислое и т. д.), и то, как мы их «чувствуем», суть произведения нашего собственного мозга. Например, у кошек – домашних или диких – не функционирует ген рецепторов, воспринимающих сладкое, и, следовательно, кошки неспособны ощущать сладкий вкус. У нас могли развиться способности выявлять другие группы химических соединений. Могло стать другим наше восприятие тех соединений, которые мы реально способны определять на вкус. В сладкой пище нет ничего такого, что от природы давало бы ей сладость. Вся концепция сладкого – это продукт развития головного мозга и плод нашего сознания. Но зачем нам все это? Почему наши вкусовые сосочки развились таким образом, чтобы передавать сигналы, которые наш мозг интерпретирует как приятные (сладкий, умами и соленый), неоднозначные (кислый) и однозначно неприятные (горький)? Зачем нам вообще нужно ощущение вкуса?
Можно в качестве мысленного эксперимента представить себе вариант, при котором вкусовые сосочки не производят осмысленных ощущений. Если бы единственной целью существования сосочков была регуляция секреции гормонов и пищеварительных ферментов, то у них не было бы никакого резона ставить мозг в известность о вкусе попавшей в рот пищи. Кстати, именно это и происходит в наших кишках. До 2005 года никто не знал, что вкусовые сосочки находятся не только во рту, но и в кишечнике. Зато теперь мы знаем, где расположена большая часть наших вкусовых сосочков или, по крайней мере, вкусовых рецепторов[112]. Эти рецепторы идентичны вкусовым рецепторам, расположенным во рту, за исключением двух свойств – они упакованы в более мелкие и диффузные группы и не имеют связей с корой сознающего мозга. В результате все свои сигналы эти рецепторы посылают в подсознательную часть нервной системы, управляющую вегетативными функциями организма. Когда пища соприкасается со вкусовыми рецепторами кишечника, эти рецепторы инициируют неосознанную реакцию организма на перевариваемую пищу. Эти сигналы могут вызвать слюноотделение и другие подобные ответы.
Несмотря на то, что эти реакции запускаются помимо нашего сознания, результаты их остаются для нас невидимыми. Нет, конечно, мы понимаем, что съели недоброкачественную пищу, если нас после еды начинает рвать. Рефлекторное открывание рта и извержение съеденной пищи может быть ответом на реакцию рецепторов горького вкуса в желудке. Рецепторы эти могли интерпретировать горечь как свидетельство ядовитости пищи. Но это свидетельство не всплывает в нашем сознании до тех пор, пока мы не оказываемся в туалете в обнимку с унитазом. Наличие вкусовых рецепторов в кишечнике показывает нам, как могли бы работать все наши вкусовые рецепторы и сосочки. Тем, что вкусовые сосочки заставляют нас испытывать удовольствие или отвращение, мы обязаны нашим предкам. Те из наших предков, чьи вкусовые сосочки запускали реакцию удовольствия, когда они ели полезную пищу, искали ее снова и снова, что увеличивало шансы на выживание. Обратное можно сказать про несъедобную пищу, порождавшую неприятные вкусовые ощущения. Подобно лабораторным животным, наши предки прислушивались к своим ощущениям и учились активно искать одни виды плодов и избегать других. Язык хвалил за верное решение: «Ищи больше этих сладких ягод, и ты будешь вознагражден». Но тот же язык делал строгий выговор за неверное решение: «Вот только положи еще раз в рот это растение, и я заставлю тебя помучиться. Клянусь всеми богами, я вызову у тебя порядочную рвоту».
Таким образом, причина, по которой вкусовые сосочки порождают ощущения в нашем сознании, заключается в формировании предпочтений, определяющих конкретные действия по поиску еды. Именно по этой причине наши вкусовые сосочки настроены всего на несколько хороших (сладкий, умами), плохих (горький, кислый) или более сложных (соленый) вкусов. Мы все предпочитаем сладкую и ароматную пищу, потому что у всех нас одинаково устроены вкусовые сосочки. По той же причине мы все любим соленое, если соли не слишком много. Вкусовые сосочки генерируют врожденные предпочтения, потому что возникли и развились для того, чтобы мы могли отличать съедобные вещи от тех, которых следует избегать. Горький и кислый вкус издавна вызывают отвращение (и у людей, и у плодовых мушек), а сладкий, умами и соленый вкус возбуждают аппетит и вызывают желание продолжить трапезу.
Проблема наших вкусовых сосочков – и я рискну заявить, что и проблема наших универсальных предпочтений в целом, – заключается в том, что они появились и развились для того, чтобы помочь нам отличать хорошие вещи (которые нам необходимы, но встречаются редко) от вредных и плохих в ситуации, которая разительно отличается от современной. Эта система различения вкусового добра и зла – своеобразная сенсорная мораль – работает вот уже сотни миллионов лет. Она аналогична системе хемотаксиса бактерий, которая отталкивает их от вредоносных веществ и притягивает к полезным. Так же как бактерии, мы стремимся к сладким плодам, жирному мясу и соли (даже если она содержится в почве или где-то еще) и старательно избегаем смертоносных и просто опасных веществ. Но кое-что изменилось: мы изобрели сложные и мощные орудия, которые позволили нам преобразовывать и изменять ландшафты. Мы обрели способность превращать редкость в обыденность. И это касается не только культивирования растений и одомашнивания животных. Этим занимаются и другие виды – муравьи, жуки-короеды и термиты. Мы объединили способность к окультуриванию и одомашниванию со способностью обрабатывать пищу, извлекать из нее нужные нам соединения и ароматы и, таким образом, стимулировать вкусовые сосочки, одновременно не производя те питательные вещества, о присутствии которых говорят порождаемые вкусами и ароматами сигналы. Но при всем нашем уме мы не смогли предусмотреть все возможные последствия, подобные тем, какие обрушились на маленькую птичку, африканского медоуказчика. Маленькое, размером с канарейку, тельце этой птички стало символом куда более масштабной проблемы – проблемы сладости, влечений и судеб мира.
Медоуказчик обитает практически на всей территории Африки. Эта птичка питается воском, пчелами и их яйцами. В этом отношении медоуказчик уникален – большинство животных не может переваривать воск. Но насколько природа благословила эту птичку способностью питаться воском, настолько же она ее прокляла, создав большие проблемы с его добыванием. Клювы медоуказчиков слишком малы, чтобы взламывать пчелиные ульи. У людей проблема другая. Ульи нужны нам для того, чтобы добыть мед, ради которого мы готовы практически на все. В Таиланде мальчиков, вооруженных дымящимися палками, посылают на верхушки высоких деревьев, чтобы отнять мед у гигантских, длиной около восьми сантиметров, пчел. Во всем мире дети, женщины и мужчины ежедневно сталкиваются с пчелами, разоряют их ульи, рискуя быть ужаленными, ради того, чтобы добыть сладкий вязкий продукт. Если перефразировать известного антрополога Клода Леви-Стросса, мед обладает «богатством и тонкостью вкуса, который невозможно описать тому, кто ни разу [его] не пробовал, и в самом деле может показаться невероятно изумительным… Мед ломает границы благоразумия, затуманивает их, и тот, кто ест мед, уже не понимает, ест ли он деликатес или сгорает в любовном пламени». Для человека, правда, проблема заключается не в пчелиных укусах (которых мы научились ловко избегать), а в том, как найти рой. Обоюдная выгода налицо – медоуказчики могут находить ульи, а люди умеют их вскрывать, и, следовательно, такое сотрудничество гарантирует сладкую жизнь как людям, так и птицам. Так все и было сотни, если не тысячи или даже сотни тысяч лет. Медоуказчики и жители Восточной Африки ко всеобщему удовольствию пользовались талантами друг друга, все больше и больше впадая во взаимозависимость.
Многие орнитологи лично наблюдали сотрудничество между самым крупным медоуказчиком, носящим весьма символическое название (Indicator indicator), и человеком. Медоуказчик, найдя рой, подлетает к ближайшему дому или человеку. Подлетев, он громко чирикает, распускает свой белый хвост и приближается к тому, кто на него взглянет (если, конечно, повезет). Медоуказчик продолжает чирикать и распускать хвост до тех пор, пока кто-нибудь не пойдет вслед за ним к улью. Оказавшись на месте, медоуказчик снова принимается чирикать и ждать. Если птичке еще раз повезет и улей окажется не слишком высоко на дереве, чтобы до него добраться, то человек, разорив улей, получит вознаграждение для своих вкусовых сосочков, а птичка – для своих (наши вкусовые сосочки достаточно древние для того, чтобы мы с медоуказчиками имели сходные предпочтения)[113]. Насколько известно, ни одно другое млекопитающее не следует на зов медоуказчиков, так что весь этот сложный ритуал развился у птичек для нас, чтобы мы помогли и себе, и им доставить удовольствие нашим вкусовым сосочкам. Но сравнительно недавно все изменилось.
В тысячах миль от ареала обитания медоуказчиков в 350 году нашей эры (может быть, чуть позже или раньше) древние индийцы научились выращивать сахар – в виде сахарного тростника. С течением времени процесс усложнялся и усовершенствовался до тех пор, пока люди не научились извлекать из тростника кристаллы чистого сахара. В истории человечества это была настоящая революция. То, что когда-то высоко ценилось и считалось редкостью, благодаря сахарному тростнику стало общедоступным по мере того, как ширился ареал возделывания этого растения. Там, где не было условий для выращивания сахарного тростника, стали выращивать сахарную свеклу. Теперь к этим культурам присоединилась и кукуруза. На некоторых фермах эту полезную культуру используют для получения абсолютно ненужного продукта – сладкого кукурузного сиропа, богатого фруктозой. К 2010 году площадь полей, на которых выращивают сахарный тростник и сахарную свеклу, составила суммарно более 400 тысяч квадратных километров[114], то есть поля занимали площадь, равную площади Калифорнии. Приблизительно столько же угодий отведено под кукурузу, из которой получают сироп.
В то время, когда на Земле каждый год умирают от голода миллионы людей, тот факт, что мы выделяем огромные площади под производство веществ, в которых никто из нас реально не нуждается (даже без добавления сахара все наши диеты содержат в себе вполне достаточное количество углеводов), говорит о том, насколько сильно зависим мы от вкусовых сосочков. Конечно, мы можем считать наши вложения в выращивание сахарного тростника и производство сахара свободным выбором, но было бы не менее разумно и оправданно видеть в них неизбежное следствие наших вкусовых предпочтений, продиктованных вкусовыми рецепторами, которые говорят нам, что сахар – это хорошо. Так как за всю долгую историю нашей эволюции мы ни разу не оказывались в ситуации, когда сахара было бы слишком много, в нашем организме нет сигнальной системы, которая оповестила бы нас о том, что мы едим чересчур много сладкого. Потребность нашего организма в сахаре безгранична и иррациональна, но это не представляло собой проблемы до тех пор, пока мы не обзавелись мощными орудиями и не преобразили природный ландшафт до полной неузнаваемости.
Но вернемся в Восточную Африку. Никто уже не ходит в лес за медоуказчиками. Они перестали залетать в деревни. Дети, которые когда-то бегали за птицами, бегают теперь в магазин за леденцами. Мы продали наших партнеров, причем так, что теперь медоуказчики стали встречаться очень редко, а клубни сахарной свеклы и стебли сахарного тростника – намного чаще, чем раньше. Собственно, стеблей и клубней стало больше, чем людей, так как на каждого жителя Земли их приходится по несколько тысяч. При этом никто не собирался сознательно пренебрегать медоуказчиками; мы просто сделали все возможное, чтобы осчастливить наши вкусовые сосочки. Из-за их беспощадной тирании те несколько растительных видов, которые обеспечивают нас сладким сахаром, оказались в фаворе, а тот вид, который обеспечивал нас пчелиными ульями, практически нигде не встречается.
Во многих местах по всей Африке, даже там, где никто больше не собирает дикий мед, до сих пор живут истории о медоуказчике. В этих историях говорится о том, что птичка отомстит всякому, кто найдет с ее помощью сладости и не расплатится с ней медом и воском. Медоуказчик покинет человека и начнет водить к ульям слонов и гиппопотамов. Никто, правда, пока не видел слонов, идущих за маленькой птичкой, но мораль басни ясна. Мы не смогли вознаградить медоуказчиков, и это повлекло за собой тяжкие последствия в виде моря искусственных сладостей.
Точно так же, как когда-то нам был нужен сахар для обеспечения организма энергией, долгое время нам была нужна соль для поддержания исторической непрерывности существования. Наша система кровообращения возникла, когда мы были рыбами, жили в море и соль была повсюду. В этом контексте эволюция выбрала соль и другие простые соединения в качестве основного элемента в переключателях, блоках, рычагах и прочей механике нашего организма. В частности, соль используется во всех системах и органах нашего тела. Соль помогала регулировать давление крови в сосудах, что до сих пор остается одной из основных функций нашего организма. Возможно, эту функцию могли бы выполнять и другие вещества, но соль была дешева, и ее было много. Потом мы покинули море, переселились на сушу и тотчас ощутили нехватку соли. Как и другие сухопутные виды, мы бросились на ее поиски. Попугаи летают к солончакам, слоны к ним ходят, а беременные женщины иногда пригоршнями едят глину. Во время этого великого переселения из океана на сушу наши вкусовые сосочки отточили свою чувствительность к соли. В мозге был проложен мощный кабель, соединяющий солевые рецепторы с центрами удовольствия. Человек не может жить без соли, и мозг постоянно напоминает нам о необходимости ее активного поиска.
За последние несколько сотен лет наша потребность в соли изменилась, как и потребность в сахаре. Мы научились добывать, хранить и даже производить соль. Теперь мы снова стали как рыбы. Для нас наступило соляное изобилие, но наши вкусовые сосочки – структуры очень древние, они по привычке просят соли, и мы даем ее им, позволяя себе тарелку томатного супа или пачку чипсов. Однако вкусовые сосочки, распознающие соленый вкус, в отличие от рецепторов к сладкому и пряному, имеют порог насыщения. Слишком большая концентрация соли кажется нам неприятной на вкус, но если концентрация ниже пороговой, то мы можем есть соленые блюда без конца. Вы можете сколько угодно ругать себя за то, что не можете отказаться от соленой еды, за отсутствие самоконтроля. Но истина заключается в том, что, употребляя в пищу соленое, вы делаете то, за что организм щедро вас вознаграждает. Единственный смысл существования вкусовых рецепторов к соли – напоминать вам о благотворности соли и о необходимости ее постоянного поиска. Они выпрашивают у вас соль. Существенная часть борьбы, которую вы ведете за ограничение потребления сахара, соли, жира (о котором вопят рецепторы пряного вкуса) или чего угодно другого, заключается в том, что в то время, как сознательная часть мозга призывает к ограничению, вся остальная его часть изо всех сил толкает вас на поиск запретных плодов. Борьба идет не между потребностью и силой воли, а между нами нынешними и нами прежними – теми, кем мы были в глубокой-глубокой древности[115].
Все это касается не только соленого и сладкого. Другие наши вкусовые сосочки громко просят и требуют жиров и белков, количество которых в нашей истории тоже было ограничено. Что же касается горького и кислого вкуса, то здесь мы наблюдаем противоположную картину. Горький вкус свидетельствует о присутствии в пище активных химических соединений, и когда мы чувствуем во рту горечь, мы испытываем неприятное ощущение, заставляющее нас либо выплюнуть, либо отрыгнуть то, что мы взяли в рот или даже успели проглотить. Любопытно, что рецепторы к сладкому и соленому вкусу способны определять концентрацию (и здесь опять выделяется соль, так как «регулятор» ее в нашем организме поставлен на максимум), а рецепторы к горькому и кислому – нет. Они могут просто определить присутствие этих вкусов. Нам не нужно знать, насколько ядовита пища, вполне достаточно того, что она несъедобна, поэтому даже минимальную концентрацию вещества мы расцениваем как сигнал тревоги. Рецепторы к горьким и кислым веществам можно стимулировать самыми разнообразными соединениями, между которыми может не быть ничего общего за исключением того, что все они могут оказаться ядовитыми. Наш язык – удивительное устройство. Он оценивает сложность мира и упрощает его для нас, оставляя всего два решения: искать еще или выплюнуть. Иногда нас рвет, потому что наш организм просто не умеет обходиться с плохой пищей по-другому[116]. Эта способность не раз спасала нас, когда мы отправляли в рот ядовитую ягоду или листок. Не в последнюю очередь благодаря вкусу мы смогли выжить в мире, где в близком соседстве сосуществуют ядовитые и полезные вещи.
Вкусовые сосочки – это хорошая отправная точка в более общем изучении наших предпочтений, так как сосочки возникли и развились с единственной целью: вести нас к тому, что нам необходимо и полезно. Наши вкусовые (и не только) предпочтения сильно отличаются от голода или жажды. Вкусовые сосочки не говорят нам, сколько сахара или жира нам нужно и когда именно. Они были «сконструированы» без отключающего клапана и работают согласно эволюционному «допущению» о том, что и соль, и сахар нужны нам всегда. Неважно, сколько печений вы съели, – если вы положите в рот еще одно, вкусовые сосочки тотчас заставят мозг сказать: «Сладко!» Голод и жажда – это ощущения совершенно иного рода. Они заявляют о себе, когда нам нужны пища или вода (в ответ на сигналы сенсорных «датчиков», встроенных в стенку желудка и реагирующих на степень растяжения его стенок). Как только наш организм насыщается (или ему кажется, что еды достаточно), он перестает ее требовать. Можно даже надуть в желудке баллон и симулировать тот же эффект насыщения. Но совершенно иная история с нашими вкусовыми сосочками – они говорят нам о том, в чем мы нуждались тысячу лет назад, и мы охотно подчиняемся этому капризу. Мы будем умирать от высокого артериального давления (что мы часто и делаем), но наши вкусовые сосочки будут, как ни в чем не бывало, убеждать нас в пользе соли. Такое поведение сосочков в наши дни иррационально[117].
Но как быть с другими универсальными предпочтениями и антипатиями, о которых я говорил выше и которые имеют отношение не к вкусу, а к зрению, слуху и даже обонянию? Наше восприятие запахов возникло и развилось для того, чтобы привлекать нас к вещам, улучшающим наше благополучие, и заставлять нас держаться подальше от того, что способно причинить нам вред. Всем нам не нравится запах испражнений. Представляется весьма правдоподобным, что ощущение отвратительной вони, возникающее у нас всякий раз, когда мы нюхаем экскременты, появилось для того, чтобы мы держались от них подальше (может показаться, что нам не нужны лишние напоминания для того, чтобы этого не делать, но не стоит переоценивать брезгливость наших предков). Если навозные жуки залезают в экскременты с головой, то, наверное, этот запах кажется им приятным, как кажется приятным для стервятников запах падали. Навоз и падаль сами по себе пахнут не отвратительнее, чем сахар сам по себе сладкий. Все зависит от капризов наших органов чувств. Наш мозг по-разному реагирует на звуки разных типов, и несмотря на то, что эти эффекты изучены довольно слабо, можно легко себе представить ситуации, в которых наши предки получали от этого преимущества в выживании. Многое из того, что мы воспринимаем сейчас как универсальные явления, способствовало нашему выживанию – если не сейчас, то в далеком прошлом.
Но вернемся к зрению. Зрение по идее должно отличаться от остальных чувств. Было или не было оно сформировано под влиянием змей, зрение – наше главное и основное чувство, наше, так сказать, любимое дитя. Языки, носы и уши по-разному реагируют на различные стимулы, но эти органы чувств играют вспомогательную роль в восприятии наблюдаемого нами мира. Зрение – это король всех чувств, великий и утонченный. Зрение реагирует на сложные сцены окружающего мира во всей их полноте и цельности, будь то картина Джексона Поллока или бросающийся на нас тигр. Мы пользуемся довольно скудным словарем для описания осязательных, вкусовых и обонятельных ощущений. Не так обстоит дело со зрением; наши зрительные ощущения мы способны описывать в мельчайших деталях, включая цвета и их оттенки, освещенность и сотни других признаков. Представляется маловероятным предположение о том, что в формировании зрительных ощущений заложены те же предпочтения, что и при формировании ощущений вкуса или запаха. Продолжайте говорить себе, что зрение кардинально отличается. Это удобно, но неверно.
Мы доподлинно знаем, что некоторые сцены неизменно запускают одинаковые реакции у представителей всех без исключения человеческих культур. Вид змеи заставляет нас отпрянуть назад. Змеи являются сюжетами ночных кошмаров и страхов, если эти страхи с детства не подавлены культурой и воспитанием. Вид водной глади доставляет всем людям Земли удовольствие, так же как и вид мирных ландшафтов – лугов и лесов, не джунглей с угрожающим жизни подлеском, а уютных окультуренных рощ. Являются ли такие реакции следствием нашего эволюционного прошлого? Возможно ли, что одни образы доставляли всем удовольствие, а другие пугали, и не являются ли эти эффекты адаптивными – по крайней мере в прошлом? Когда-то страх перед змеями был полезен. Когда-то для нас было полезно селиться в лугах и избегать джунглей с темным непроходимым подлеском. Здесь мы снова возвращаемся к змеям Линн Исбелл, которые, подобно горьким ягодам, убивали нас и тем самым довели до совершенства наше зрение.
Адаптивные свойства нашего зрения ученым всегда было изучать сложнее, чем особенности других чувств. Мы обласканы нашим зрением, но мы еще используем его и как инструмент для изучения самих себя; точно так же, как собаке трудно укусить себя за хвост, нам трудно рассмотреть свои собственные глаза. Тем не менее все полученные на сегодняшний день объяснения нашего сложного цветового зрения исходят из предположения о том, что оно помогало нам легче находить съедобные плоды и вовремя обнаруживать змей. А если так же, как в случаях со вкусом, обонянием и, вероятно, слухом, наши зрительные анализаторы запускают не только осознанные ответы, но и подсознательные реакции на определенные категории сцен, которые прежде спасали нам жизнь, а теперь помогают влиять на окружающий мир? Если язык мог вести нас к вкусной и полезной пище, то почему зрение не могло помогать нам обнаруживать полезные вещи и избегать опасных? Мы одновременно думаем, что наши глаза являются наиболее сложно устроенным органом чувств, а с другой стороны, отводим им лишь роль анализаторов специфических элементов окружающего мира. Но, быть может, наше зрение все-таки может влиять на наши предпочтения.
Итак, вернемся к змеям. На самом деле, нам трудно от них отвлечься. Страх перед змеями или, во всяком случае, настороженность по отношению к ним представляются универсальными. Легко поверить в то, что в стародавние времена, когда мы кочевали по тропикам Африки и Азии, где смерть от укусов ядовитых змей и удушающих объятий удавов была обычным делом, такая настороженность могла спасти жизнь. Всякий, кто не проявлял должной настороженности (как считают, например, герпетологи), имел меньше шансов передать потомству свои гены. Однако удивительно, что этот страх перед змеями продолжает нас мучить независимо от того, где мы живем. Мы боимся змей в урбанистическом пейзаже Манхэттена не меньше, чем в джунглях Камеруна. Как правило, наш страх перед ними больше, чем боязнь автомобилей и огнестрельного оружия. Не все испытывают страх перед змеями, но исследования показывают, что их в той или иной степени боится 90 процентов всех людей. Этот страх развивается в нас рано – мы либо рождаемся с ним, либо очень рано его приобретаем. Обезьяны, которым показывают видеозаписи, где запечатлены другие обезьяны, спасающиеся от змей, на всю жизнь сохраняют страх перед ними. Если вместо змей показать кроликов, то обезьяны не начиняют их бояться. Вероятно, змеи представляют собой уникальную категорию зрительных ассоциаций в мозге приматов, разительно отличаясь от других опасностей и даже от других опасных животных. Например, страх перед крупными кошками у обезьян развивается гораздо медленнее. И так реагируют на змей не только обезьяны. Маленькие дети, еще не умеющие говорить, внимательно смотрят видеозаписи со змеями (но не с другими животными) без всякого специального обучения, если стоящий рядом взрослый человек говорит что-то испуганным голосом. Если же взрослый разговаривает, то ребенок с равным вниманием (или невниманием) смотрит и на змей, и, скажем, на гиппопотамов. Можно предположить, что в данном случае наш мозг руководствуется следующим правилом: «Если бояться нечего, то не бойся ничего, но если тебе есть чего бояться, то бойся змей»[118]. Что мы и делаем.
Попытка объяснить, почему определенные сцены запускают отрицательные реакции (таким образом, как это делает, например, горькая пища), приводит нас к мозжечковой миндалине, то есть к той части мозга, которая управляет нашим организмом, когда мы убегаем от врагов или деремся с ними. Сотни биологов посвящают всю свою жизнь тому, что пугают крыс, а потом изучают их страхи, миндалину и зрительные реакции. Они могут рассказать вам, что если показать крысе страшную картинку (например, изображение кошки или самого биолога), то крыса отреагирует на нее, даже если ее осознанное внимание в это время чем-то отвлечено. Страшные картины возбуждают нейронные структуры в миндалине крысы, но не в лобных долях (эта часть головного мозга сильнее всего развита у человека и связана с интеллектом). Пока, правда, неясно, возбуждается ли страх так же подсознательно и у людей.
Стараясь прояснить этот вопрос, биологи всегда искали пациентов (как крыс, так и людей), страдающих определенными заболеваниями. Ученые хотели найти людей или животных со «слепозрением», то есть таких индивидов, которые видят, но не осознают этого[119].
Эти больные, как я уже сказал, не осознают того, что видят, подобно тому, как наши кишки распознают вкус пищи, не сообщая об этом сознанию. Люди, страдающие этим расстройством, часто удивляются, узнав, что могут определять местонахождение предметов в окружающей их обстановке. В ходе одного недавнего исследования человек, страдающий слепозрением, прошел по коридору, заваленному разными вещами, ловко их обходя, но при этом не зная, что они там находятся. (Есть люди, страдающие эмоциональным слепозрением: видя изображения устрашающих лиц, они поеживаются от ужаса, не понимая при этом, что они вообще что-то видят.) Само существование слепозрения доказывает, что на зрительные образы мы можем реагировать как сознательно, так и бессознательно – точно так же, как крысы. Это, в свою очередь, приводит к вопросу о том, чем же занимается наше подсознательное зрение. Также возникают вопросы о том, может ли слепозрение, как вкусовые сосочки кишечника, подсознательно регистрировать визуальные сцены разных категорий – либо специфические (образ змеи), либо более абстрактные страшные образы, и если может, то каким образом?
Арне Оман (специалист по физиологии мозга, сам страшно боящийся змей, несмотря на то что живет в Швеции, где их давно нет) и его коллеги разработали тест, в котором имитировали эффекты слепозрения. Для того чтобы их воспроизвести, испытуемым демонстрировали изображения лиц. Иногда изображение сопровождали громким отвлекающим звуком, иногда этого не делали. На фоне звукового сопровождения и достаточно короткой демонстрации изображения Оман смог воспроизвести ситуацию, когда несмотря на то, что испытуемый видит изображение, он его не осознает. На прямой вопрос испытуемый обычно отвечал, что не видел никакого лица. Кроме того, выяснилось, что та часть мозга, которая обычно активируется при рассматривании лиц (испытуемым одновременно делали МРТ), при этом не активировалась. Вместо этого отмечали повышение активности в другой части мозга, откуда сигналы передаются непосредственно в миндалину. Эти сигналы никто никогда не регистрировал, и до работ Омана мы не знали об их существовании.
Оман и его коллеги выявили у человека древнюю нейронную цепь, которая сильнее выражена у крыс, чем у людей, но присутствует у всех млекопитающих. Эта цепь отвечает за передачу стимулов страха, агрессии и побуждений. Некоторые зрительные стимулы и целые сцены возбуждают непосредственно эту цепь, заставляя организм реагировать на стимулы, которые не в каждом случае осознаются. Когда Оман показывал испытуемым змею или устрашающее лицо, сигналы по зрительным путям направлялись непосредственно в мозжечковую миндалину и запускали обычную реакцию страха. Это происходило даже в тех случаях, когда сознание не ведало, что испытуемый видит змею. Испытуемые не могли разумно объяснить причину своего страха, так как разум не участвовал в формировании реакции.
Как именно работает эта древняя цепь, пока не вполне ясно, но то, что она существует, заставляя нас отпрыгивать, дрожать, убегать и драться, не вызывает никакого сомнения. Не кажется большой натяжкой предположение о том, что эта древняя нейронная цепь участвует в формировании некоторых наших предпочтений (и страхов) в животном мире, а также в формировании наших представлений о красоте и уродстве, умиротворяющем и устрашающем. У крыс существуют нейроны, связанные с древними проводящими путями, которые помогают определить, насколько близко крыса подошла к тому или иному предмету. Отдельные клетки, называемые клетками местоположения, помогают отметить момент, когда животное пересекает критическую точку на пути к предмету. Насколько правомочно предположение о том, что такие же клетки могут регистрировать и сигналы, возникающие при слежении взглядом за извилистым контуром ползущего в траве смертоносного пресмыкающегося? Будем ли мы правы, вообразив, что эти подсознательные части мозга могут регистрировать и более тонкие нюансы окружающего нас мира, те его аспекты, которые вызывают у нас удовольствие или отвращение, гнев или радость?
Сегодня мы наверняка знаем одно: все мы рождаемся с высоким уровнем настороженности в отношении змей и со способностью после реального испуга доводить эту настороженность до более высокого уровня осознанного страха. В большинстве своем мы появляемся на свет с врожденным предпочтением открытых полевых ландшафтов, а не лесов. Дерево с раскидистыми ветвями, на которое легко вскарабкаться, кажется нам более привлекательным, чем дерево с высоким голым стволом. Эти предпочтения, так же как страх перед змеями, могут видоизменяться в процессе обучения, могут становиться сильнее или слабее на основании жизненного опыта и суждений, но зарождаются они в глубинах подсознания и являются врожденными. Есть и другие универсальные признаки – например, предпочтение в отношении водной поверхности или любовь к блестящим синим поверхностям. То, как все это работает, какие визуальные сцены мы на самом деле предпочитаем, почему мы обучаемся выбирать одно, а не другое, как наш организм реагирует на эти сцены и образы – механизмы этих феноменов чаруют нас, как древние самоцветы, как столпы, на которых, как на вкусовых сосочках, покоится неизведанное царство нашей самости.
Несмотря на то, что все механизмы наших предпочтений в целом остаются загадкой, их следствия вполне ясны и очевидны. Влияя на наш выбор, эти предпочтения сформировали окружающий нас обитаемый мир и отдалили нас от дикой природы, в которой мы возникли и развивались. Это началось в те времена, когда мы превратились из жертв в хищников, когда чувство страха сменилось у нас смешанным чувством страха и агрессии. В этом отношении мы больше похожи на крабов, нежели на моллюсков. Как и у крабов, наше влияние на окружающий мир увеличивалось по мере усовершенствования наших орудий и органов чувств.
Когда у нас появилось оружие, мы в первую очередь стали влиять на тех животных, которых могли увидеть и поймать. Мы искали этих животных, потому что зрение и слух позволяли нам их обнаружить, а их жир был приятен на вкус. Выжить под угрозой нашего оружия могли только те виды, которые умели (и умеют) либо хорошо прятаться, либо быстро размножаться. Мы всегда охотились на крупную и доступную дичь. Эти животные могли пытаться скрыться от нас, пользуясь нашими слабостями (согласно закону Вермея), но копья и общественное устройство с каждым годом делали нас все сильнее и сильнее. Приглядевшись к ландшафтам, мы начали их выжигать. Мы поджигали сухую траву, сухие листья и деревья, мы поджигали все, что могло гореть. Огнем мы превратили леса в луга, которые просматривались на много миль. Занявшись сельским хозяйством, мы предпочитали виды, растущие в открытом поле, и засевали пашни просом, пшеницей и кукурузой. И пшеница, и просо – невысокие злаки. Там, где мы не могли выращивать злаки, мы начинали пасти скот, который вытаптывал высокую траву, делая все новые и новые акры земной поверхности открытыми, а значит, на наш взгляд более красивыми. В некоторых местах мы видоизменяли экологию избирательно, например уничтожая опасных змей и оставляя безвредных. В других местах, например в Техасе, мы таких различий не делали – там мы убивали всех змей без разбора, как делаем это каждый год во время «облав» на гремучих змей. Каждый наш шаг в этом направлении делал Землю все более похожей на те ландшафты, что мы предпочитали, это доставляло нам удовольствие независимо от того, сознавали мы это или нет, ожидали ли каких-то выгод для нас и наших потомков или нет.
Травы и коровы были не единственными биологическими видами, к которым мы выказывали наше расположение. Мы окружали себя видами, которые казались нам красивыми или услаждали наши прочие чувства – будь то певчие птицы или симпатичные золотые рыбки. То, что мы считаем эти виды прекрасными, ставит следующий вопрос: не является ли чувство прекрасного, как и способность распознавать сладость, адаптивным признаком, способствовавшим нашему выживанию? Этого никто не знает, во всяком случае пока. Тем временем мы развозим по всему миру тюльпаны и другие цветы, не считаясь с затратами. Во всех странах люди держат в аквариумах золотых рыбок. Собаки, пробуждающие в нас чувства привязанности и умиротворения, спят с нами в одной постели. (Кошки… ну, это особый разговор, никто не может объяснить нашу к ним симпатию.) Поезд цивилизации со скрежетом тормозит на перегонах, и мы по одному грузим на него очередные полюбившиеся нам виды животных и растений.
Помимо животных и растений, которым мы осознанно (но по бессознательным побуждениям) оказываем знаки внимания, существует еще одна группа биологических видов, заставляющих нас очень хорошо чувствовать свое присутствие, – это наши вредители и гости. Они шныряют вокруг нас, когда мы спим, или прячутся в углах и щелях, которые мы подчас просто не замечаем. Крысы жмутся к стенам, ибо там они становятся для нас невидимыми. Голуби и другие городские птицы гнездятся под карнизами, где мы не можем их найти. В темноте вокруг наших домов вьются ночные насекомые. Такие виды, как пылевые клещи и клопы, настолько малы, что мы с трудом их различаем, и, пользуясь этим, они безнаказанно ползают по нашим бесчувственным телам, когда мы спим. Процветают и еще более мелкие существа – бактерии и архебактерии. Мы изо всех сил пытаемся их истребить, но они продолжают размножаться и существовать назло нам.
Наши чувства вкупе с нашим могуществом изменили мир так быстро и повсеместно, что мы рискуем забыть, как он выглядел прежде. Сегодня для нужд сельского хозяйства используется около шестидесяти процентов земной поверхности, на этих площадях мы в основном выращиваем тот или иной вид травы. Почти все люди на Земле живут возле воды. (Вспомните свои любимые приморские курорты, или, например, Манхэттен, или Лос-Анджелес.) Мы селимся у воды не только потому, что нуждаемся в ней, но и потому, что она нам просто нравится. Вода притягивает нас, как магнит железо, и доставляет радость одним своим видом. Правда, когда-то, в глубокой древности, до того, как возникло современное человечество, на Земле было больше лесов и в них водились более крупные животные. Крысы, так же как мыши и тараканы, встречались редко. Даже луга были большой редкостью, а цветущие растения тогда еще ни о чем не говорили нашим чувствам. Во многих местах береговые линии, вдоль которых мы ныне так охотно прогуливаемся, были отрезаны от нас дюнами высотой в десятки футов; дюны защищали наши прибрежные поселения от морских волн, но закрывали нам вид на море. Стремление видеть море победило, и теперь дюны практически исчезли, превратившись в гряды невысоких холмов, которые ни от чего нас не защищают, но зато открывают нам виды, которых так жаждут наши глаза и наш мозг.
Но отнюдь не все в нашем мире предоставлено естественной судьбе и вкусовым сосочкам. Есть и небольшие очаги, где разум возобладал над нашими инстинктивными побуждениями. Мы учредили природоохранительные ведомства и составили планы по защите дикой природы, мы создали системы общественного здравоохранения и социальной гигиены, и каждое из подобных учреждений заставило нас осознанно предпочесть разумное привлекательному. Это настоящий успех, триумф накопленных человечеством в течение многих поколений разумных доводов над интуицией. Но бывают моменты, когда мы пытаемся решить какие-то проблемы самостоятельно, не опираясь на этот опыт, и тогда наш разум отступает, оказавшись в ловушке нашего ментального мира, сконструированного чувствами, предназначенными для поиска съедобных плодов и обнаружения ядовитых змей, а не для того, чтобы разбираться в глобальных экономических кризисах. Коллективно мы всегда принимаем одни и те же решения, независимо от принадлежности к какой-то определенной культуре или от места проживания. У нас есть универсальные чувства и предпочтения, поэтому часто мы делаем универсальный выбор. Австралийские аборигены выжигали леса Австралии. Жители бассейна Амазонки выжигали сельву на берегах Амазонки. Другие племена сжигали леса в Европе и в Северной Америке. Люди жгли леса, во-первых, потому что могли это делать, а во-вторых, потому что результат был предпочтителен. В некоторых местах эти предпочтения привели к крайностям. Большую часть территории Соединенных Штатов, например, теперь занимают лужайки, а не кукурузные поля, что является наиболее совершенным проявлением нашего стремления к полной, простой и незамутненной открытости пространства. Сахар по-прежнему сладкий, соль соблазнительна, а морская гладь и просторы лугов кажутся нам неизъяснимо прекрасными.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.