Возвращаясь к парной привязанности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Возвращаясь к парной привязанности

Всё говорит о том, с доказательствами гипотезы Десмонда Морриса про парную привязанность дела обстоят неважно. Мы не слишком похожи на наших образцовых, непоколебимо моногамных обезьяньих родственников — гиббонов, с которыми нас столь оптимистично сравнил Моррис. И в этом нет ничего неожиданного. Гиббоны малосоциальны. Каждое семейство занимает очень большой территориальный участок, иногда больше сотни акров, что неплохо защищает его от внебрачных развлечений. И гиббоны прогоняют любых пришельцев, которые могли бы украсть партнёра или попользоваться им.

Мы же, напротив, эволюционировали в больших группах, изобиловавших выгодными альтернативами в смысле генов и преданности.

Наша главная отличительная черта — высокие мужские родительские инвестиции. В течение сотен тысяч лет, а может, и больше, естественный отбор приучил мужчин любить своих детей, наградив их чувством, которым женщины наслаждались несколько предыдущих сот миллионов лет эволюции млекопитающих. За это же время естественный отбор наградил мужчин и женщин чувством любви друг к другу (по крайней мере — «любви» в очень широком смысле слова, нечасто достигающей той глубины преданности, которая обычна между родителем и ребёнком). Однако, любовь это или не любовь, но мы — не гиббоны.

Так кто же мы? Тот ли мы вид, для которого врождённая моногамность не характерна? Биологи часто дают на этот вопрос анатомический ответ. Как мы уже знаем, есть несколько анатомических свидетельств (масса яичек и переменная насыщенность спермы) в пользу того, что наши женщины не вполне моногамны по своей природе. Есть также анатомический признак, показывающий, насколько далеко отстоят от моногамности наши мужчины. Как заметил Дарвин, у высокополигамных видов очень велик контраст размеров тела самцов и самок (так называемый половой диморфизм). Некоторые самцы монополизируют несколько самок, закрывая другим самцам доступ к генетическому тотализатору. Поэтому самцам таких видов есть веские резоны иметь крупное тело, позволяющее запугивать других самцов.

Самец гориллы огромен! Ибо в случае выигрыша в поединке он монопольно получает большое количество самок и остаётся без них совсем в случае проигрыша. Он примерно вдвое крупнее самки. У моногамных гиббонов, маленьких самцов примерно столько же, сколько и больших; половой диморфизм почти незаметен. Таким образом, половой диморфизм является хорошим показателем интенсивности половой селекции среди самцов и, следовательно, отражает степень полигинийности рассматриваемого вида. Люди на шкале полового диморфизма выглядят "умеренно полигинийными" — мы гораздо менее диморфны, чем гориллы, немного менее шимпанзе и заметно более гиббонов.

С этим критерием есть проблема — соревнуются-то люди, даже древние, в значительной степени своим умом. У мужчин нет, похожих на собачьи, длинных зубов, которые самцы шимпанзе используют в борьбе за высший ранг в иерархии и, таким образом, за первоочередное право спаривания. Но мужчины часто используют различные хитрости, чтобы поднять их групповой статус и, следовательно, привлекательность. Так что в какой-то, может быть, большей степени, полигиния в нашем эволюционном прошлом отражена не в грубой физиологии, а в специфически мужских умственных способностях. Если хотите, умеренное различие в размерах тела между мужчинами и женщинами создаёт иллюзорно лестную картину мужских моногамных тенденций.

Как человечество за эти годы отразило базовую половую асимметрию в человеческой натуре? Асимметрично. Огромное большинство — 980 из 1154 ранее или ныне существующих культур, по которым есть антропологические данные, — разрешают мужчине иметь более, чем одну жену, и в это число входят большинство охотничье-собирательских культур мира; живой пример культур, которые находятся ближе всего к контексту человеческой эволюции.

Рьяные защитники тезиса парной привязанности, как известно, минимизировали этот факт. Десмонд Моррис, одержимый идеей природного единобрачия нашего вида, настаивал в "Голой обезьяне", что единственное заслуживающее большого внимания общество — это современные индустриальное общество, которое случайно оказалось в числе 15 процентов прямо моногамных обществ. Он писал: "Всякое общество, которое не сумело продвигаться по пути прогресса, — это в том или ином смысле неполноценное общество, сбившееся с пути". Далее: "Случилось нечто, удерживающее их позади, нечто, что работает против естественных тенденций вида". Также: "Таким образом, маленькие, отсталые, неуспешные общества могут в основном игнорироваться". Наконец, Моррис подытожил (а это он писал тогда, когда разводов в западном мире было вдвое меньше, чем ныне): "Безотносительно мрачным, отсталым нецивилизованным единицам, которые делают это,[21] сегодня господствующая тенденция нашего вида отражает его парный характер в наиболее отчётливой форме; а именно в форме долгосрочных моногамных браков".

Хороший способ избавиться от неприглядных, неудобных данных — объявить их нетипичными, даже притом, что они значительно превосходят мощностью «господствующие» данные. Однако есть важные основания полагать, что и полигинийный брак не был исторической нормой! У 43 процентов от 980 полигинийных культур, многожёнство квалифицируется, как «случайное». И даже там, где оно «обычно», много жён разрешено иметь лишь относительно немногим мужчинам, которые могут себе это позволить материально, или им это положено "по должности". Сквозь века и народы большинство брачных союзов были моногамны, хотя полигиния как таковая была допустима.

Однако антропологические данные говорят, что многожёнство естественно в том смысле, что любой мужчина, если ему предоставляется возможность иметь более чем одну жену, более чем склонен эту возможность реализовывать. Эти данные также говорят кое-что еще: что многожёнство целесообразно как способ разрешения базового противоречия между репродуктивными целями мужчины и женщины. В нашей культуре, если мужчина, которому жена родила несколько детей, теряет покой и «влюбляется» в женщину помоложе, мы говорим: "Хорошо, вы можете жениться на ней, но мы настаиваем, чтобы вы покинули вашу первую жену, и что ваши дети будут носить некое клеймо, и если вы не будете давать им достаточно денег, то ваши дети и ваша бывшая жена будут ужасно страдать". Некоторые другие культуры относились к этому чуть иначе: "Хорошо, вы можете жениться на ней, но только если Вы действительно можете содержать вторую семью; оставить вашу первую семью вы не вправе; ваша вторая женитьба никак не отразится на репутации ваших детей".

Возможно, некоторые современные номинально моногамные общества, те, в которых половина всех браков фактически распадаются, должны идти до конца. Возможно, мы должны полностью стереть уже исчезающее клеймо развода. Возможно, мы должны просто убедиться, что мужчины, уходящие из семей, остаются юридически ответственными за них и продолжают поддерживать их в той манере, к которой они привыкли. Короче говоря, нам возможно нужно просто разрешить многожёнство.[22] Многие разведённые женщины (и их дети), могли бы от этого выиграть материально. Единственный способ разумно направить этот выбор — сначала задать простой вопрос (тот, который, оказывается, имеет противоречащий интуиции ответ): Как можно строго настаивать на единобрачии постоянном, которое, оказывается идёт "против шерсти" природе человека, и которое нескольких тысячелетий назад было почти неслыханным?.[23]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.