Два господина с Дальнего Востока
Нежно и льстиво овевает ветерок платаны. Легкая волнистая рябь пруда теряется в береговой зелени. Ветви плакучих ив свешиваются в воду. Один лебедь, будто приплывший из фантастической страны Брабант, праздно скользит по водной глади. В траве лежит забытое полотенце. Вдалеке необозримые ряды деревьев расступались, открывая широкий проход, Аллею вздохов. С полуденной августовской силой палит из синевы солнце. В тенистой листве замерли птицы. Непотревоженный гравий между газонами, можно подумать, сам по себе хрустит. Маргаритки неунывающе впитывают жаркий свет. В Хофгартен{53} почти не проникает шум уличного движения. Даже гул паровоздушного копёра на время рабочего перерыва стих. Скрюченная старая женщина в черном, с лыковой корзинкой в руке, ковыляет к роще, где должно быть попрохладнее. Опираясь на палку, старуха ненадолго остановилась, затем, шажок за шажком, продолжает свой путь. Корзинка, висящая на сгибе ее руки, кажется почти не наполненной, а может, и совсем пустой. Старуха поприветствовала господина в летней шляпе-панаме. Тот, не сбавляя энергичного шага, в ответ кивнул. Ботинки блеснули под светлым костюмом. Быстрым движением он промокнул себе лоб. Этот спешащий, пройдя по мосту и миновав слегка покосившуюся каменную вазу, исчез из виду, углубившись в городские улицы…
Его знобит. Он плотнее запахнул полы пальто. Клаус Хойзер мерзнет уже четыре дня, с тех пор как прибыл в Европу. Пальцы, конечно, не посинели, но перчатки он не снимал. В Шанхае столбик термометра уже подбирается к сорокаградусной отметке. Там вентиляторы распиливают душный воздух, который просачивается в раскрытые окна конторы вместе с шумом омнибусов, клубами пара из уличных харчевен и влажными испарениями с реки Хуанпу. Когда наступает время ленча — то есть именно сейчас, если учесть разницу во времени, — каждый служащий Восточно-Азиатской компании, с центральным офисом в Копенгагене, откладывает карандаш в сторону, накрывает пишущую машинку чехлом и на ближайшие, самые жаркие, часы забывает обо всех импортно-экспортных делах этой средней по размеру фирмы. Служащие, белые и китайцы, в людской сутолоке перед своей конторой покупают себе какую-нибудь еду — фаршированные рисовые клецки старика Шу Цианя из Цзинани были, например, и вкусными, и полезными для здоровья — и удаляются либо в парк, либо к себе домой, если, конечно, дом этот не находится в отдаленном квартале. Сам он жил не настолько далеко, чтобы нельзя было как следует насладиться сиестой. От конторы на Сычуань-роуд всего двадцать минут пешком до отеля Old Victorian, где он поселился четырнадцать лет назад, а если быть точным — в мае 1940 года. Обычное дело. В заморских краях он редко жил где-либо помимо отелей. Квартиры для сдачи в аренду там вряд ли существуют. А строить себе дом — в Индонезии или на берегу Хуанпу — не имеет смысла. В гостиницах, где ему доводилось жить — в отеле Centraal на Суматре, теперь вот в Old Victorian, — обслуживание было идеальным. Хороший завтрак сервировали прямо в номере, ванную и полы ежедневно мыли, а вечером в баре он всегда мог, если хотел, подремать, или вступить в разговор с заезжими гостями отеля, или, например, по случаю своего дня рождения распить с Анваром бутылку шампанского. Какой же пластичной, приятной, окутанной теплом была его жизнь в Азии! После полудня он ложился на широкую, уютно поскрипывающую кровать, воспринимал теперь шум, доносящийся из переулков, только как отдаленную мелодию жизни и, тихонько ворча, уговаривал себя заснуть. В полтретьего его будил Анвар, до этого с удовольствием гулявший где-нибудь в окрестностях, но успевший приготовить для него свежую рубашку для послеполуденной службы. Дни по большей части протекали очень приятно. Гул Шанхая редко становился обременительным. Голоса, велосипедные звонки, гудки бьюиков и ситроенов смешивались с невнятным шумом, сквозь который время от времени прорывался бас пароходной сирены… Здесь же его пугают как глубокая тишина, так и тяжелый грохот машин.
Однако с шумами Шанхая, с элегантными (или изборожденными горем) лицами жителей этой жаркой метрополии теперь покончено. Уже довольно давно дела датской фирмы, которая занималась транспортировкой грузов по устью Янцзы, начали приходить в упадок. Еще до вступления войск Мао Цзэдуна в Шанхай{54}, центр международной торговли, все поставки из хинтерланда застопорились. Что же касается импорта — зерна из США, удобрений из Чили, строительных машин из Скандинавии, — то и он, по причине нехватки платежных средств у красного режима, почти совсем прекратился. Золотые резервы Китайского банка были вывезены сторонниками Гоминьдана, возглавляемого Чан Кайши, во время их бегства на Тайвань{55}. После того как кровавый переворот осуществился и на Янцзы — сторонников генерала сотнями привязывали к фонарям и к мостовым фермам, — коммунисты еще какое-то время терпели у себя иностранные торговые конторы, хоть и считали, что они занимаются расхищением собственности Китая. Но теперь конторе под руководством Андерса Юла грозит принудительное закрытие. Молодая народная республика хочет перейти на самообеспечение, шведскую сталь собираются заменить переплавленным металлоломом, да и сами иностранные коммерсанты в Шанхае уже не чувствуют себя в безопасности. В ресторанах их все чаще отказываются обслуживать. Китайцы, обычно такие доброжелательные, могут в мгновение ока превратится в жестоких зверей. Все знаки указывают на приближение бури.
Клаус Хойзер отказался от двухкомнатного номера в викторианском отеле. Нескольких служащих отеля, для которых будущее представляет опасность — в первую очередь, может быть, это касается несравненно утонченного бармена Мистера Генри, появившегося на свет под именем Лао Ван, в одной из деревушек Чжэцзяна{56}, — он на прощание угостил выпивкой. Один из кельнеров заплакал, у некоторых других в глазах читалось злорадное торжество над чужестранцем. Что ж, прощай, неугомонный, беззаконный, кряхтящий Шанхай! Но Клаус, волей-неволей, еще прежде раскидывал щупальца в поисках спасительного берега. И раздобыл целых два рекомендательных письма, адресованных гонконгской фирме «Рикерман». Одно, само собой, от господина Юла: Mr. Heuser is very pleasant to work with, and we have been happy to have him with us[5]. Второе письмо — так сказать, козырная карта — писано рукой шведского генерального консула Грауэра: I frequently met officially as well as privately Mr. Klaus Heuser. I got to know him as a winning and courteous person. In view of the above it is a great pleasure to me to recommend him to future potential employers[6].
Шанхай для него исчез, как прежде отошел в прошлое Паданг на Суматре. В Гонконге — отремонтированном перед самой войной уютном гнездышке в устье Жемчужной реки, куда бежали все, кто хотел спасти собственную жизнь и капиталы, — британцы до сих пор стоят с винтовкой «к ноге» и отдают честь своему генерал-губернатору. Рикерман отправляет оттуда на Запад, морским путем, ротанг. А в игорных домах Макао{57}, куда легко переправиться на пароме, можно заглядывать через плечо играющим португальским дельцам и их спутницам. Да, но как долго еще там будут звучать католические колокола?
Всё это теперь очень далеко.
С точки зрения планов на будущее можно считать преимуществом, что несколько лет назад он затребовал — и получил — от Немецкого землячества в Шанхае сертификат следующего содержания: We confirm that according to our records Mr. Klaus Heuser, born April 12th, 1909 in Rome, has not been a member of the N. S. D. A. P. (Nationalsozialistische Deutsche Arbeiterpartei)[7].
Господин Вида, подписавший это удостоверение, знал, что оно соответствует действительности. Ведь сам он в свое время был членом партии. Под защитой японцев он и другие национал-социалисты Шанхая отмечали, распивая рисовую водку, день рождения фюрера и планировали устроить в Шанхае еврейское гетто. Густой коричневый соус дотек и до ступеней Храма Нефритового Будды (Yufo Si){58}. Только однажды он, Клаус Хойзер, принял участие в арийском празднике на Дальнем Востоке и, уступив настойчивому давлению, сыграл партию скрипки в тамошнем партийном оркестре. Но еще в дюссельдорфские времена его навыки скрипичной игры были до такой степени утрачены (мизинец даже иногда скользил между струнами), что после того бала по случаю начала наступления на русских ни один из партийных товарищей больше не предлагал ему присоединиться к оркестру. Хотя фрак сидел на нем как влитой — лучше, чем на ком-либо еще.
Он не отличается музыкальностью и не интересуется политикой. Что касается первого, то даже его происхождение из семьи художников ничего в этом смысле не изменило.
Теперь уже скоро — Гонконг.
Но сперва возвращение на родину После восемнадцати лет отсутствия. Десять плюс восемь — это целая вечность. Время пулей просвистело мимо родителей, однако они уцелели. Мама стала совсем седой. И от этого выглядит еще аристократичнее, чем прежде. Ноги, правда, доставляют ей неприятности. Занимаясь готовкой — если так можно назвать поспешное комбинирование жареной колбасы с одним из трех сортов овощей, — Мира теперь часто опирается на край раковины. Но болтает она по-прежнему, хоть порой и не может сдержать стон. И лихо управляется с картофелечисткой, несмотря на свой маникюр. С кухонными делами госпожа профессорша всегда управлялась как бы между прочим, если не считать кануна Рождества, когда она вместе с соседскими ребятишками пекла круглое печенье. Мама любила веселый переполох, сидела у стола, с поваренной книгой и в белом фартуке, и давала указания разбушевавшейся детской компании: «Изюм кладется в самом конце!» Муку же всегда сметала со стола — и противни отскребала — приходящая домработница.
Мама была красавицей. На ее улыбчивое лицо, на грациозные движения соседи бросали завистливые взгляды. Приходилось ей защищать и свой огород: Я люблю, когда всё растет вперемешку. Тогда понятно, чт? таится в земле и хочет пробиться к свету. Грядки это по-прусски, а мой огород — карнавал. В этом созданном ею Эдеме она, вероятно, читала (раскачиваясь на первых в земле Нижний Рейн голливудских качелях) выпуски знаменитого журнала издательства «Улльштайн»{59}.
Клаус вздохнул. Мамин безостановочный речевой поток и ее склонность исполнять по четыре или пять раз подряд песни классического репертуара (Когда соловьи издают свои трели, разве кто скажет: они надоели?){60} — даже в детстве для него это было чересчур. Теперь, в последние дни, мама не поет, но насвистывает мелодии. Папа, еще во времена Первой мировой, научился полностью отключаться от этого звукового сквозняка, если тот проносился мимо распахнутой двери его мастерской. Папа воспринимал всерьез только краски и линии. Его живопись приносила семье много всего, отнюдь не одно только пропитание. От ранних изящных фигуративных полотен, изображавших, например, лодки на озере Комо, он перешел — под влиянием исторических переломов, революции, инфляции, шаткой республики — к ярким краскам и резким контурам. К той мощной экспрессии, которая тогда будто витала в воздухе. Приглашение на профессорскую должность в академии не заставило себя долго ждать. Вернера Хойзера считали авангардистом. Вокруг него в Дюссельдорфе собиралась занимающаяся живописью и увлекающаяся джазом молодежь ревущих двадцатых. В студенты к нему записался и черный кубинец, Пабло, который запечатлел на полотне сахарный тростник, в фиолетовых тонах, — в высшей степени декоративные джунгли. После начала нацистской диктатуры папа поначалу сохранял свою должность и, вероятно, стыдился того, что он, судя по всему, кажется властям менее значимым, менее провокационным, чем его коллеги, которым пришлось эмигрировать. Чем Бекман или Кокошка. Но его подневольному творчеству, как и преподавательской деятельности, вынужденно вернувшейся к акварелям в народном духе и изобразительным мотивам типа «Жительница Бюккебурга кормит младенца», вскоре пришел конец: когда написанная им картина «Арлекин» — портрет темнокожего юноши, возможно, созданный не без влияния Пабло, без натуралистично изображенного лица (его заменяет смутная тень), — оказался на мюнхенской выставке дегенеративного искусства. Дальше всё произошло очень быстро. Как «культур-большевика» папу досрочно отправили на покой, с уменьшенной пенсией; ему припомнили и то, что Мира, по линии прабабушки, происходит из банкирской семьи Оппенгейм: с одной стороны, верной Германии и занимающейся меценатством, а с другой — все-таки, как ни крути, еврейской. Мира и Вернер пережидали скверные времена в Мербуше{61}, в маленьком домике: читали, тихо напевали, за неимением масляных красок делали гравюры и собирали ясменник для пунша. Одному американскому солдату, который — уже в конце всего, или в новом начале, — обыскивал дома в поисках волков-оборотней и спрятанного оружия, отец показал свою картину «Трое танцуют». Захватчик, увлекающийся искусством, выменял это полотно на изрядное количество сигарет и потом вывез его из страны, спрятав между сидениями своего джипа.
Клауса Хойзера знобило, и он опять вздохнул.
Если бы папа не молчал так подолгу перед мольбертом, он бы тоже участвовал в этом рейнском — самодостаточном, может быть, — речевом потоке своей жены. Оба они ежедневно позволяли себе выпить по бокалу шампанского. Оба привыкли к разрозненным клочкам мыслей, неожиданным выкрикам за порогом двери, даже к разговорам с самим собой: Сейчас? — Нет, я это сделаю позже. Двумя поколениями раньше в маминой семье — в этом смысле — всё, наверное, выглядело еще более странно и удручающе: ее прадедушка, исторический живописец Альфред Ретель{62}, мастер императорских портретов и «танцев смерти», умер в состоянии душевного помрачения.
Чужаку, да даже и члену семьи, особенно если он провел почти два десятка лет в заморских странах, нужно иметь совершенно непогрешимый слух, чтобы, оказавшись в Мербуше, разобраться в одновременно звучащих репликах, обращенных к разным слушателям: Клаусу нравятся мои жареные колбаски. После неизменной рыбы в Бомбее. — В Шанхае, мама. — Понятно, что ему хочется теперь чего-нибудь твердого на зубок. — Ты еще помнишь, Клаус? — Что, папа? — Как я прислал тебе на Суматру три стоячих воротничка, чтобы ты выглядел молодцом перед этими голландскими толстосумами? — Наш Клаусхен всегда выглядит молодцом. Но согласись, что это было нелепо, Вернер: послать в тропики еще и шоколад. — Наш мальчик, может быть, наделал из него «моцартовских шариков». Клаузи такой ловкий. — Пей же, Клаус! — Может, и Анвар попробует глоток? Магометанин он или нет, а ликер из черной бузины согреет каждого. И потом: ал-кугуль это арабское слово. Арабы прекрасно варили пиво, когда переживали культурный расцвет. Может, он и был у них потому, что они варили пиво. — Папа, Анвар говорит на нескольких языках, но только не на арабском. — Вот я и говорю! — Что ты говоришь, мама? — Покажи ему разок оперу. Оперы в тихоокеанских странах нет. — Только показать, Мира? Для оперы этого недостаточно. Скоро закончится летняя пауза. И мы сходим на «Фиделио». Там поет Мёдль{63}: «О, я выдержу всё!.. Ради счастья… ради, ради любви…» — Успокойся, Вернер! — Так оно и есть, как она поет. — Клаузи, куда же вы?
Нет, родители не сломались и узколобыми обывателями тоже не стали. Сразу после войны отца восстановили и в должности, и в достоинстве. Из-за своей удивительной беззаботности — или потому, что верил в культуру, или потому, что должен был хоть чем-то заняться, — он снова пробудил к жизни Академию художеств и даже стал ее директором. Теперь, уже законным образом уйдя на покой, он, с помощью кисти и палитры, продолжает прежнюю работу. Так, как он, и ты бы не отказался стареть. Время от времени Мира и Вернер читают друг другу вслух драмы, а по утрам их ночное белье проветривается, перекинутое через ширму…
Но в ушах у Клауса звенело. Он давно отвык от семейной жизни… Сорокапятилетний приезжий провел рукой по голове, едва прикасаясь пальцами к темным блестящим волосам: убедился, что боковой пробор безупречен. Ту же смесь кокосового масла и иланг-иланга{64} китайский торговец-гомеопат рекомендует и против выпадения волос. Клаус Хойзер сидел на скамейке, помахивая ногой, закинутой на другую ногу. Ботинки с перфорированным сердечком стали, можно сказать, его фирменным знаком. Терьер какой-то прогуливающейся женщины с удовольствием обнюхал кожу, возможно, еще сохраняющую аромат чужого мира. «Ко мне, Роланд!» Четырехногий, высунув язык, помчался к хозяйке. Клаус невольно улыбнулся. Где же это было? — В Мюнхене. Когда? В конце двадцатых. В саду. Или на тропинке вдоль Изара. Вся их банда тогда собралась вместе… Рикки Халлгартен{65}, Кронпринц Клаус, Эрика Несокрушимая и двое подростков-соседей. Грандиозное было лето. Полное диких выходок. После долгой прогулки по городу, в ходе которой Эрика перепробовала конфеты-пралине во всех встречных кондитерских — она делала вид, будто выбирает конфеты кому-то в подарок, а потом сообщала очередной продавщице, что, пожалуй, все же лучше купит подарочную корзинку с ветчиной и колбасами, — они возвращались вдоль Изара в Богенхаузен{66}. Клаус, брат Эрики, и Халлгартен решили искупаться. Эрика подобрала веточку и рисовала на песке лунные паромы, вишневые деревья, улетающие в свадебное путешествие, или что-то столь же фантастическое. Когда с ней поравнялся какой-то прохожий со своей жесткошерстной таксой, она вскочила с пня, на котором сидела, закрыла лицо руками и в притворном ужасе выкрикнула: «О Боже, сударь, вам срочно нужно к ветеринару. Ваша такса слишком короткая. И язык у нее вываливается!» Минуту хозяин озабоченно пялился на четвероногого друга, а потом погрозил обидчице палкой: «Шпана! Бездельники! Надо сообщить вашим родителям, чем вы тут занимаетесь». — «Возьмите это на себя, получится красивая история». — «Какая наглость!»
«Погибели предшествует гордость…»{67}, — нараспев произнесла Эрика вслед удаляющемуся пенсионеру. А потом они отправились пить чай и играть в теннис… С тех пор, увидев любую собаку, Клаус не мог отделаться от мысли, что она «слишком короткая».
У них тогда была интенсивная жизнь, но длилась она недолго. Брат и сестра в то время уже предпринимали далекие путешествия…
Анвару, похоже, здесь совсем неплохо.
Молодой индонезиец стоит на берегу пруда в дюссельдорфском Хофгартене и с удовольствием кормит уток. Впрочем, таким уж молодым его не назовешь: ему, предположительно, лет тридцать пять. В любой час дня и ночи он выглядит одетым с иголочки, и уж у него-то нет оснований бояться, что его густые черные волосы поредеют. Гамаши над лакированными ботинками стали привлекать внимание, собственно, лишь со времени их прибытия во Франкфурт. В Паданге, в Юлианабаде на Суматре, позднее в Шанхае эта обертка, скрывающая носки и волосатые икры, считалась, напротив, признаком хорошего вкуса. Уткам, судя по всему, нравятся крошки, разбрасываемые восточно-азиатской рукой. Всё увеличивающаяся птичья флотилия щелкает клювами перед сыном высокогорного дождевого леса. В каком году он родился, этот своенравный человек и сам толком не знает. — Много лет назад — когда казалось, что Ява, Борнео, Суматра, весь островной континент до скончания веков будут управляться из Гааги, через посредство сидящего в Батавии генерал-губернатора, — родители Анвара доставили своего «сверхкомплектного» отпрыска с гор к побережью. Купеческая семья Буманов, заплатив пару гульденов, приняла мальчишку на свое иждивение, в качестве помощника на все виды работ. У этих нидерландцев Анвар ухаживал за газонами, приносил с рынка яйца и всякий раз перед тем, как набожная колониальная семья собиралась на домашнюю молитву, до блеска начищал половицы и скамейку с пюпитром. В награду Mevrouw[8] Буман, движимая внутренним чувством долга, обучала мальчика чтению и письму и рассказывала ему о хронологической последовательности монархов на ее далекой родине: Веллемы, от Первого до Третьего, королева Эмма в никелевых очках, Вильгельмина, великодушная защитница торговли и общего блага, вслед за которой на трон Оранской династии когда-нибудь взойдет принцесса Юлиана{68}. С портретов в тяжелых рамах, которые занимали почетное место в этой южно-ост-индской гостиной, на удивленного мальчишку-индонезийца смотрели Королевские высочества, в коронах и с орденами Нидерландского льва. Они осмотрительно направляют и твой путь, подчеркнула однажды Mevrouw Буман. Мальчику из горного селения было трудно себе это представить, в это ему пришлось просто поверить. Как бы то ни было, под осмотрительной эгидой королевы Вильгельмины работники с плантаций Суматры доставляли на железнодорожную станцию Паданга — целыми колоннами повозок, запряженных быками, — тюки с табачными листьями, мешки кофейных зерен и бочки с пальмовым маслом. Бокситы и золото доставлялись возчиками-европейцами — по новым дорогам, непосредственно к месту погрузки судов. Каждый год, незадолго до наступления сезона дождей, Анвар вместе с семейством Буманов садился в вагон первого класса на железнодорожной линии, которая ведет к побережью. Двигаясь в бешеном темпе — быстрей, чем бегущий буйвол, — в парах от локомотива, между джунглями и океаном, они всего лишь за три с половиной часа добирались до Эммабада. На этом курорте Анвар расстилал рядом с плавательным бассейном — ибо голландцы предпочитали купаться на земле, а не в прибойных волнах, — скатерть для пикника и мог, как и все, наслаждаться прохладным морским бризом. Его угощали дыней и сыром. Одежду из куска ткани он к тому времени давно сменил на штаны до колен и должен был носить тесные ботинки. Даже в продуваемом свежим воздухом Эммабаде Mijnheer[9] Буман обмахивался тропическим шлемом; его жена, в наглухо закрытом кремовом платье, иногда все-таки отваживалась сыграть в крокет с другими дамами. В должный срок, то есть когда Анвар полностью «вошел в разум», Mevrouw решила позаботиться о крещении своего воспитанника. Крест она повесила над его кроватью с самого начала. Дело дошло до сильной выволочки, когда она — поблизости от Спасителя — обнаружила у него в кармане талисман: извивающуюся змейку из стеатита, которую так приятно сжимать в кулаке: Ты, оказывается, даже не правоверный магометанин. Тысяча чертей! Ах, этот остров! — Еще тягостнее был более поздний инцидент. От внимания бдительной Mevrouw Буман не укрылись пятна на простыне мальчика: Это я тебе запрещаю. Что за неприличные сны тебе снятся! Такое в моем доме больше не должно повториться. Но что мог поделать четырнадцатилетний мальчишка со своими снами, о которых утром, как правило, уже ничего не помнил? Тогда же он стал замечать, что хозяйка, со времени сделанного ею открытия, не просто иногда искоса и укоризненно поглядывает на него, но также — что странно, — спрятавшись за оконной шторой, наблюдает, как он работает в саду. — Может, продолжительная жара сделала эту бездетную женщину немного истеричной. Ему теперь было как-то не по себе, если он оставался в доме наедине с Mevrouw. Она, наверное, и сама это чувствовала. Я приискала для тебя место, где ты сможешь чего-то добиться. Анвар, Mijnheer ван Донген уже знает, что завтра ты к нему явишься. Он постоянно ищет усердных работников, из местных. Ты начнешь как носильщик багажа. Но именно так человек и врастает в профессию. Если докажешь свою смышленость, то, возможно, получишь место кельнера или даже какую-то должность повыше. Мордочка у тебя смазливая.
Теофилус ван Донген действительно принял его, как подсобную рабочую силу, на службу в Hotel Centraal — первый и единственный отель в Паданге. Там останавливались переночевать владельцы горных плантаций, правительственные чиновники, заглядывали и офицеры из Форт-де-Кока{69}; за чашкой чая — или чтобы потанцевать — здесь собиралось всё это европейское общество, вся белая элита… Как мальчик на побегушках, Анвар часто бывал в городе, потому что считалось неприличным, чтобы европейцы ходили пешком по жарким и пыльным улицам… Всего лишь несколько лет спустя, в период японской оккупации{70}, многие из этих европейцев были убиты. Другие умоляли пощадить их, когда позже войска Сукарно{71}, после жестокой борьбы, привлекали бывших колониальных господ к военно-полевому суду. Те, кому удалось спастись, теперь стареют в тесных домах Голландии, где пальмовые веера прямо у них в руках рассыпаются в пыль. В Индонезии парадный портрет королевы Вильгельмины уже не найдешь ни на одной стене…
А в те стародавние времена с кальвинистскими богослужениями, подневольным трудом на каучуковых плантациях, первыми массовыми профилактическими прививками в деревнях — как раз в тот день, когда немецкий крейсер «Эмден», прибывший с дружественным визитом, встал на якорь в гавани Паданга, то есть 20 февраля 1938 года, еще до начала бала и фейерверка в честь именитых гостей, — Клаус Хойзер снял номер в отеле Centraal…
— Here we go, Anwar[10].
Батак{72} с примесью яванской крови неохотно оторвался от уток. Вероятно, впервые с кайзеровских времен по здешнему газону шагал человек в белых гамашах. Остатки печенья он сунул в карман пальто… По меркам индонезийских островов Анвара можно назвать высоким. Его темная кожа, отливающая синевой, уже три дня привлекает к себе удивленные взгляды немцев. Наверное, это посланец какой-то страны, сын султана, приехавший посмотреть на наше послевоенное возрождение, полагают некоторые. Здесь ведь никого не увидишь, кроме местных белых, англичан в военной форме и считанных негров, из числа американских солдат. Лицо у Анвара соразмерное, но, когда он говорит, оно часто кажется странно неподвижным. Или люди обращают внимание только на полные губы, которые, как только он замолкает, снова складываются в благожелательную улыбку? Все же с ним лучше держать ухо востро. Анвар, конечно, может часами сидеть на полу, в позе лотоса, и медитировать, устремив взгляд в пространство. Но, с другой стороны, в Шанхае он уговорил гостиничного администратора снизить на целую треть плату — фиксированную — за их номер; а китайского уличного торговца, который пытался всучить ему перезрелые плоды манго, выдавая их за свежие, довел до такого состояния, что тот потом стыдливо опускал голову всякий раз, когда они проходили мимо его лотка. Клаус, хотя именно он обычно отдает распоряжения и высказывает пожелания, не мог бы с уверенностью сказать, кто из них двоих в каждом конкретном случае принимает окончательное решение. Однажды он потребовал, чтобы в номере повесили клейкие ленты, против ночных насекомых. Анвар вместо этого расставил чем-то наполненные глиняные горшочки, в которых бесследно исчезала ночная нечисть. А недавно, когда Клаус искал роскошный подарок для мамы, он поручил Анвару раздобыть отрез алой чесучи, для вечернего платья. Развернув пакет, Мира долго восторгалась драгоценной материей… синего цвета, который, конечно, гораздо больше подходит для пожилой супруги профессора. Пока длилась эта сцена, лицо Анвара не выражало раскаяния — скорее уж то тихое торжество, которое Клаус так часто у него подмечал. Кто бы мог подумать, что бывшему служащему отеля Centraal — который с самого начала выполнял для него мелкие поручения, а вскоре стал каждое утро тщательно проверять в его номере москитные сетки, — он когда-нибудь предоставит право распоряжаться чековой книжкой? Теперь именно Анвар решает большую часть финансовых вопросов и, среди прочего, заказывает билеты на самолет. Клаус с первого дня их знакомства, хоть и не без некоторого страха, доверял этому уроженцу гор. Не без страха — потому что не стоит дразнить или злить человека, родившегося в стране, где сформировался обычай амока. Не исключено, что такие явления укоренены глубоко в психике. Раннее детство Анвара прошло среди колдуний, выпускающих кровь из кур, и вареных хвостов рептилий…
— Посмотрим, что нам попадется дальше.
Темнокожий спутник поднял оба чемодана, которые стояли возле парковой скамьи. Клаус, безопасности ради, отобрал у него один чемодан. Несмотря на Голландскую неделю и на распроданные билеты в концертный зал, какое-нибудь пристанище для них наверняка найдется. Анвар тоже согласился, что лучше сохранять некоторую дистанцию по отношению к суматошному родительскому дому. Поначалу, конечно, Мира энергично протестовала: Не успели приехать, как уже хотите уезжать. — Здесь слишком тесно, мама, а на поезде, после полудня, мы сможем очень быстро до вас добраться. — Нам столько всего надо друг другу рассказать! — Именно, но тем важнее возможность передохнуть в промежутках. — Я в такой возможности не нуждаюсь! — Кроме того, живя в Дюссельдорфе, я смогу показать Анвару окрестности. И папе будет спокойней работать. — Ему не обязательно работать, когда приехал сын. — Это ты так считаешь.
Долгие дебаты по поводу того, должны ли они оставаться в родительской мансарде или перебраться в город, предотвратил, благодарение Богу, папин коллега Кампендонк{73}, который нанес родителям краткий визит и неожиданно придал разговору, грозящему перерасти в конфликт, совершенно иное направление: Мои витражи в Эссенском соборе скоро будут готовы. Хотите посмотреть? — Как раз сейчас это было бы удобно, Генрих. Молодые люди хотят перебраться в город. Как получились голубые тона на окне со святым Михаилом? — Стекольщики поработали первоклассно. Теперь на хорах царит прохладный, проникновенный свет… — О да, это мы обязательно увидим, — воодушевилась и Мира.
Клаус и Анвар отправились. Ключ от дома в Мербуше сын прихватил с собой. Родительские голоса остались позади. В летних пальто, с багажом, двое мужчин вышли на Ян-Веллем-плац{74}. Клаус Хойзер не узнавал ничего вокруг. Площадь — важный транспортный узел, когда-то окруженный роскошными постройками, — теперь представляла собой сплошную строительную площадку. От прежнего Дюссельдорфа — маленького Парижа на Рейне — не осталось и следа. Трамвай полз мимо пустырей, каких-то одноэтажных будок и светлых однообразных новостроек. Эти дома с безыскусными рядами окон и плоскими крышами, вероятно, имитируют американскую архитектуру. Теперь Клауса знобит уже не только из-за относительно прохладной температуры. Здесь, в юные годы, он часто делал пересадку, когда ехал в торговое училище, и хорошо помнит ухоженные цветочные клумбы. Теперь больше не видно ни порталов с колоннами, ни карнизов, ни поддерживающих балконы титанов. Исчезли пансион «Сортирер» с трехэтажными эркерами, магазин кожаных изделий «Армбрустер», вилла банкира Тринкауса. Зато, кажется, появилось больше закусочных, где продают жареные колбаски. Автомобили стали более яркими. Рядом с гудящим грузовиком остановилась странная «бибика», вся передняя стенка которой представляет собой дверь; дверь распахнулась, и из нее с трудом выбрался корпулентный мужчина. «Изетта»{75} — так называются эти жестянки. Прохожие тоже изменились. Впечатление, что они все куда-то торопятся. Очевидно недорогие костюмы, женщины — без шелковых чулок, но в широких развевающихся юбках, расцветка которых, как и рисунок на ткани, должны, по возможности, потеснить унылую серость военных будней. Время от времени в толпе мелькают красивые лица. Как было всегда. Очень худые парни и пузатые мужчины среднего возраста в сдвинутых на затылок шляпах. Заправилы всего происходящего. И, конечно, на вымощенном плитками тротуаре не видно ни одной горничной с детской коляской на высоких колесах… Нет, Ян-Веллем-плац больше не кажется аристократичной, солидной или процветающей — скорее она напоминает импровизированную погрузочную платформу. Клаус Хойзер заметил на одной из уцелевших стен закопченную рекламу «Синалко»{76}. И, как бывало в школьные годы, одна только мысль о бурлящем лимонаде заставила его почувствовать жажду.
Анвару ничего особенно странного в глаза не бросилось. Когда они покинули центральный вокзал, чтобы найти поблизости какой-нибудь отель, с трудом верилось, что они находятся в городе. Фридрих-Эбертштрассе исчезла. Карлштрассе исчезла. Дощатые заборы, экскаваторы; перспектива просматривается до самого Старого города, но нигде — ни одного симпатичного пансиона… Анвар принял это место запустения за район свободной застройки и решил, что теперь она уплотняется.
— «Брайденбахер хоф»! — вспомнил вдруг Клаус. — Там мы раньше всегда отмечали карнавал. Там устраивались изысканнейшие балы. После полуночи они становились дикарскими.
Анвар только плечами пожал. Помимо родного языка, он бегло говорил на голландском и на шанхайском диалекте (с его коварными начальными звуками); а вот в немецком ему были знакомы далеко не все слова.
— Этот отель, возможно, еще стоит. Почему бы нам не выбрать для себя самое лучшее?
Анвар кивнул. Их доходы он держит в голове, как какой-нибудь специалист по импортно-экспортным операциям, — исчисленными в долларах, фунтах, а теперь уже, наверное, и в марках.
Взгляды — брошенные вскользь или задерживающиеся на обоих господах в кашне, в гамашах и с чемоданами, — по большей части кажутся одобрительными, особенно если исходят от дюссельдорфских женщин. Некоторые представительницы слабого пола — те, что обуты в сандалии, — даже оборачиваются; другие, как будто, внезапно вспоминают, что за пределами их города существует большой, просторный мир и его обитатели. Только одна седовласая дама, которая, несмотря на сияющее солнце, накинула поверх потертого костюма лисий воротник, проводила экзотических пришельцев свирепым взглядом. Но, может, это естественно для вдовы советника юстиции, пережившей плохие времена.
Два господина, между тем, свернули на Шадовштрассе.
Калеки на костылях. Слепцы с палочками. Мойщицы стекол, сидящие на табуретах перед витринами. Одна из них, чтобы перевести дух, смахнула пот со лба и, прямо рядом с ведром, закурила. Пожилой прохожий тут же проворчал: «Прямо на улице. Какой стыд!» Женщина сделала еще пару затяжек и затоптала сигарету.
Все-таки кое-что в этом чуждом окружении удивляло Анвара. Урн, приделанных к уличным фонарям, он еще никогда не видел. Торты, выставленные в одной кондитерской, показались ему разноцветными тележными колесами; и повсюду были одни только белые люди: они стояли на стремянках возле фасадов, сидели с десертными вилками в руках вокруг столиков кафе, останавливались на велосипедах перед полосой уличного перехода. Перед витриной «Электротоваров Бунке» он надолго застыл. Выбор предлагаемой на продажу радиоаппаратуры был огромным. Там, среди прочего, красовались и два телевизора на стабильных ножках. Жаль, что они не включены, — или днем никаких программ не показывают? Нужно быть физиком, чтобы разобраться, как изображение проходит по проводам… Элегантным движением свободной руки Анвар подцепил Клауса под локоть.
— Только не здесь. Иначе загремим в тюрьму. У них в этом плане всё еще нацистские законы.
— Как так? Эсес ведь был омосешуэл. — Не стоит удивляться, что темнолицый человек заговорил «темным» голосом. Но плохо, что первое мнение, которое высказал этим утром индонезиец, относилось к преступникам.
— Если и были, то какими-то ущербными. Кто тебе такое внушил? Мистер Генри?
— Немецкие мужчины охотно вместе. Поэтому много казарм. И прогулки в лесу.
— Забудь о поучениях бармена, который никогда в жизни не побывал даже на другом берегу Янцзы. — Клаус высвободил свою руку. Анвар казался обиженным. Впрочем, не очень сильно. «Кс» ему следовало бы здесь выговаривать четче, а начальное «г» он вообще почему-то проглатывает. Клаус порадовался, что его зовут не Ганс и не Ксавьер.
Гамаши явно привлекали внимание прохожих. Кашне — значительно меньше. Клаус с жадностью вглядывался в пространство перед собой. Могучие кроны деревьев. За рядом редко посаженных платанов уже просматривается «Брайденбахер хоф». Миновав кофейный бар, они добрались наконец до Кёнигсаллее, гордости города. Клаус Хойзер опустил чемодан на землю и широко раскинул руки: «Вот и она. Королевская аллея!»
Тритоновый фонтан изливает воду в городской ров. Мосты с чугунными перилами протянулись над каналом. По широким тротуарам фланируют теперешние богачи и праздношатающиеся: заходят в ювелирные магазины; читают, рассевшись на скамейках, газеты; смакуют, устроившись под тентом, чинзано. Как видно, здесь многое уже привели в порядок. Обгоревшие фасады, с кустами в проломах окон, теперь более или менее прикрыты листвой. Опять эти светлые новые дома, как на Ян-Веллем-плац. Импозантное угловое здание «Рейнской почты», похоже, не пострадало. Анвар смотрит налево и направо. На него, кажется, тоже произвела впечатление эта прямая как стрела «прогулочная миля», на эскарпах которой молодые люди, лежа в траве, наслаждаются затененным полуденным светом. Бродить здесь, изучать незнакомых людей куда приятней, чем в очередной раз поедать жареную колбасу у милых и шумных родителей, в их мербушском домике.
— Здесь когда-то был городской вал, — объясняет Клаус. — Наполеон, ну, ты помнишь (и он на мгновение застыл в статуарной позе, спрятав согнутую руку под отворот пальто), распорядился, чтобы все валы сравняли с землей. Когда прусский король пятьдесят лет спустя проезжал здесь на коне, его закидали лошадиными яблоками{77}… «Яблоками», которые роняет лошадь…
— Я не дурак.
— И чтобы как-то загладить нанесенную королю обиду, городской совет переименовал Новую аллею в Королевскую. Собственно, это было сделано из подхалимства и трусости, но звучит хорошо… По воскресеньям Мира и Вернер иногда угощали меня здесь мороженым, в Caf? Bittner. А вон там напротив (и он указал на здание редакции какой-то газеты) я в 1935 году прочел в витрине анонс компании «Шлипер-импорт», такое запоминается наизусть: Заокеанские вакансии. Для образованного, обладающего твердым характером коммерсанта, 24–28 лет, порядочного и самостоятельного, с хорошим здоровьем и приятной внешностью, предлагается перспективное место. Заявки, с приложением биографических данных и фотографии, принимаются в главном офисе конторы. И я (Клаус схватился рукой за лоб, как будто не мог понять тогдашней своей решимости) нанялся на корабль торгового флота в Бремене. Чтобы обеспечить себе бесплатный рейс до Суматры. Длинное и жаркое путешествие через Средиземное море, Аденский залив, вокруг Индии… Всё это было для меня настолько новым, что я оставался совершенно спокойным. Знаешь, что я сделал прежде всего, когда сошел на берег в гавани Белавана? Я заказал себе, воспользовавшись словарем, лимонад. Casi satoe ajer-tjeroek.
Анвар пожал ему руку.
— Ты в то время еще подметал террасу в доме Буманов.
— Mevrouw была корректная, но слишком влюбленная в меня.
— Ну вот, и потом для меня началась Азия. Жалование в три раза выше, чем здесь. Но постоянный риск, что, если наделаешь грубых ошибок, тебя отошлют домой. Тепло, море, сады и леса, прогулки верхом — мягкой рысью — околдовали меня. Несколько часов в день, которые я проводил в конторе, не были столь уж обременительными. Моя тоска по дому развеялась. Месяц за месяцем пролетали незаметно. Никакого сравнения с Золингеном{78}, где в конторе братьев Вейерсберг{79} приходилось работать, не поднимая головы, под настольной лампой. Такого тупоумия, в качестве перспективы на целую жизнь, я не вынес… Чтобы посещать торговых агентов в Паюнге{80} и Форт-де-Коке, я выправил себе водительское удостоверение. В кабриолете под пальмами… А здесь тем временем (и Клаус окинул взглядом Кёнигсаллее, «Кё») маршировали штурмовики. Мне нравилось поло: красивые кони, элегантные всадники — и как они длинными клюшками забивают мяч в ворота. Никаких проблем, если не считать моих нервов. Как бы то ни было, ездить верхом я учился… Итак, в тот день, когда «Эмден» встал у причала, я вселился в отель Centraal.
Яванец опустил чемодан на землю.
— Еще прежде я стал желанным для дам танцевальным партнером. Ach, Mijnheer Henser, nog ееп lekker rondje foxtrot?[11] Помнишь, как ты раздобыл для меня початую бутылку шампанского?
Если возможно, чтобы взрослый темнокожий мужчина покраснел, то это случилось сейчас, на Королевской аллее.
— Твоя шавка сведет меня с ума! — Какая-то женщина вырывала свою сумочку у колли, решившей, видно, прокусить это изделие насквозь. «Фу, Парсифаль!» — распорядился спутник женщины.
Кинотеатр «Аполлон» размашисто и пестро рекламировал ближайшие сеансы. Самым трогательным выглядел плакат фильма «Цветочница Ресли»{81}, на котором светловолосая девочка протягивала пожилой даме букет алых роз. Размашистая надпись «Кристина Кауфман» относилась, вероятно, к вундеркинду-кинозвезде. Глаза Анвара задержались на рекламе другого фильма, «Пламя над Дальним Востоком»{82}: это скорее могло бы его заинтересовать, ведь благодаря Грегори Пеку в кино стали показывать и Азию. Клаус Хойзер подошел поближе к витринному ящику и наклонился к нему, рассматривая фотографии кадров из какого-то фильма. Молодая всадница в длинном платье, сидящая в дамском седле… мужчина в военной форме… сцена бала, где они вместе танцуют. На голове у красавицы диадема, блестящую пару обступили придворные.
— Тридцать две недели в прокате, — прочитал вслух Клаус. — Рут Лойверик, Дитер Борше{83}. Не знаю их… Странно, что такой экранизации не сделали раньше. На это мы с тобой можем сходить.
— «Королевское высочество»{84}, — с трудом расшифровал Анвар название фильма. — По роману Томаса Манна, — прочитал он.
— Да, это он написал, — кивнул Клаус Хойзер. И выпрямился. Его улыбка относилась к далеким, очень далеким временам. Зильт. Лето 1927 года. Дождливых дней почти совсем нет. Плетеные кресла под тентами по большей части уже с раннего утра зарезервированы или заняты. Только пожилые господа еще носят длинные купальные костюмы. Молодежь уже почувствовала себя свободной и устремляется в волны в коротких трусиках-шортах, в спортивных трико… Освежившись в первый раз, все растягиваются на полотенцах и натирают себя кремами. Солнечные зонтики нужно ввинчивать глубоко в песок. Малыши насыпают песок в ведерки, подходят к краю Северного моря и вытряхивают свой груз в соленую пену. Семья Манн жила тогда в том же пансионе, что и четверо Хойзеров: Мира, Вернер, Клаус и его сестра. Анвар знает эту удивительную историю, все еще не утратившую присущего ей аромата. Поначалу в том летнем мирке не происходило ничего особенного. В помещении, где все они трапезничали, гости приветствовали друг друга и завтракали каждый за своим столом. Потом, группами или поодиночке, отправлялись — в купальных халатах, прихватив корзину с провиантом и что-нибудь для чтения — на овеваемый усиливающимся бризом пляж. Клаусу было восемнадцать. Если не считать обычных приветственных фраз — «Добрый день, госпожа Манн», «Доброе утро», — он не обменялся со знаменитым семейством из Мюнхена ни словом. Разве что однажды придержал садовую калитку пансиона для госпожи Манн, которая, нагрузившись всякого рода свертками, вместе с младшими детьми собиралась пойти на пляж: Очень любезно с вашей стороны, молодой человек. Наслаждайтесь морем. Плавайте. Закалка пойдет вам на пользу.
Сам писатель — лучший рассказчик нации, автор «Будденброков», «Волшебной горы», «Королевского высочества», за которым исподтишка наблюдали многие гости, хоть и не собирались нарушать его право на анонимность, — тоже отнюдь не казался высокомерным ханжой. Спускаясь утром по лестнице в зал для завтраков, Томас Манн обычно насвистывал какую-нибудь мелодию, потом с блеском обезглавливал яйцо и подкладывал на тарелку младшей дочке ветчинный рулетик, который та с аппетитом съедала. Клаус тоже иногда посматривал в сторону знаменитого автора. Томасу Манну, казалось, нравился этот восхищенный взгляд, но мгновение спустя он уже со страдальческой миной отирал губы салфеткой. — Как проводил этот писатель свой отпуск? Он редко бездеятельно наслаждался, устроившись в плетеном шезлонге, свежим воздухом, морем и открывающимся дальним видом. По большей части читал. Делал пометки на колеблемых ветром листочках бумаги, бессчетные. Заложив руки за спину, прогуливался в легком костюме вдоль пенной каймы прибоя и глубоко втягивал ноздрями пряный воздух… Не заплывайте далеко! Здесь так легко обмануться. Морские течения коварны. Клаус поначалу не понял, кто это крикнул. Всмотревшись, он увидел светлую фигуру. На солнце блестели, мерцали стекла очков. — Я буду осторожен, это пришло ему в голову как единственный подходящий ответ. Томас Манн кивнул, даже вроде бы приветственно махнул рукой.
— Он меня понял, — сказал Клаус Хойзер Анвару, который сообразил-таки, о ком идет речь, — прежде чем сам я понял себя. Остров Зильт. Я охотно сидел или лежал поблизости от его шезлонга. Не знаю почему, рядом с ним я чувствовал себя защищенным. Трудно сказать, откуда взялось это чувство. Мне он представлялся стариком — ему было больше пятидесяти. Я чувствовал, что от него исходит робкая доброта. Однажды он предложил мне один из своих сандвичей, завернутых в салфетки. Спросил, кем я хочу стать. Коммерсантом, ответил я. — Это хорошо, дорога открывается идущему, одобрил он такой выбор. И рассказал мне, как очень давно впервые пережил встречу с Балтийским морем: как ощущение праздника. Его душу переполняли запах водорослей и мягкий шум прибоя. Понимал ли тогда хоть кто-нибудь, спросил он, какое это счастье? Там был морской храм, то есть павильон, с нацарапанными внутри, на стене, надписями, инициалами, сердцами, даже стихотворными строчками… Я уже точно не помню, что именно он говорил. Подошла госпожа Манн и напомнила ему, что пора обедать. Перед своим отъездом оба они пригласили меня в Мюнхен. И я действительно побывал в гостях у Томаса и Кати Манн, после чего стал для своих одноклассников каким-то волшебным существом.
— Кошка, — уверенно сказал Анвар. — Пантера.
— Я, между прочим, считался чертовски красивым. Во всяком случае, часто такое слышал. Изящный. Стройный. Со стальными, благодаря плаванью, мускулами. Глаза еще чернее, чем у госпожи Манн, которая всячески вокруг меня хлопотала, но потом внезапно уходила в свою комнату. Второй завтрак с ростбифом, поездка к озеру Тегернзее…
— Более дикие глаза. Глаза юношей.
— Как источники юности. Бездонные. Обещающие силу и жизнь.
— И оно случилось.
— Я не мог заранее это предвидеть, Анвар. Или все же предвидел?
— Ты предчувствовал, кент. — Откуда индонезиец, при всей его способности к языкам, мог узнать это редкое теперь слово, в котором присутствует и оттенок уважения к каким-то поступкам или к дерзости? — Твою лучшую историю.
— Мою? — Тот поцелуй… Он теперь так далеко.
— Поцелуй всегда красиво. Поцелуй остается в мире.
— Он мне потом написал на Суматру. Может быть, тайком. Из эмиграции.
— Хорошо хранить. Наверное, очень ценно. Для будущего.
Два господина, оставив за спиной афиши фильмов, пересекли канал Королевской аллеи возле Тритонового фонтана. Анвар уже представлял себе, как в конце этого проспекта они увидят роскошное купольное здание, наподобие пагоды или мечети, с колоннадами и молитвенным двором. Клаусу Хойзеру было не по себе: болели ноги, хотя протестующие родительские голоса для него отзвучали. А может, и не отзвучали, если подумать. Они все вместе еще пойдут на «Фиделио», с прославленной певицей Мёдль как исполнительницей главной партии. Для Анвара это станет событием: впервые в жизни дирижер, оркестр, овации… Но сейчас главное — избавиться от чемоданов, вылущить себя из пальто. Тело уже привыкло к здешним летним температурам. Удобный номер на двоих — если гостиничный администратор в этой пост-тирании согласится предоставить таковой двум джентльменам, — к счастью, уже недалеко.
— Мы теперь насладимся покоем, Анвар.
— I hope so[12].
— И совершим прогулку на пароходе.
— И посетим the cathedral[13].
— Он находится в Кёльне.
— I don’t тind[14].
— И еще давай напишем открытку славному Мистеру Генри.
— Он будет очень-очень рад, — поддержал эту мысль Анвар и живо представил себе бармена отеля Old Victorian: как он стоит возле миксера и с изумлением разглядывает открытку со авиа-штемпелем, на которой изображена гигантская рейнская винная бочка{85} или, к примеру, легендарный Западный вал{86}.
— He will show it to everyone[15].
— Let’s pray, that they survive Mao[16], — Клаус Хойзер на секунду остановился и прикусил губу.