БОГАТЫРЬ

БОГАТЫРЬ

Могучее, как бы отлитое из металла лицо, с крупными чертами, очень русское. Высокий, с залысиной, лоб. Мощная раздвоенная борода. Твердый прямой взгляд.

Это была внешность военачальника, полководца.

Писал он очень ровным, как по линейке, четким, уверенным почерком — не надо быть графологом, чтобы при взгляде на исписанную им страницу сразу сказать: да, так и должен писать этот богатырь, человек сильный и цельный, которому нечего вилять и что-то прятать в себе, чуждый дряблых колебаний и, очевидно, превосходно знавший, что ему делать и куда итти.

Жить бы такому до ста, горы своротить!

Но не так сложилась жизнь Василия Васильевича Докучаева, исполина науки русской и мировой, с именем которого для нас, потомков, давно уже сроднилось слово: великий.

Подобно Ивану Петровичу Павлову, он был сыном священника в захолустном сельце Милюкове, Сычевского уезда, Смоленской губернии. Родился 17 февраля 1846 года и, подросши немного, был отправлен в бурсу. Это была еще почти та самая бурса, о которой поведал Гоголь, пересказывая достопамятные приключения, случившиеся с философом Хомой Брутом, в чьих карманах, «кроме крепких табачных корешков, ничего не было»; и уж во всяком случае бурса Помяловского, где все прозывались не именами, а кличками, играли в «тесную бабу», прописывали «вселенскую смазь», где старшие жестоко тиранили младших и все — новичков, а «профессора» никак не могли вбить в бурсацкие головы богословие и латынь, лак ни щедро прописывал:) для этого «березовую кашу».

На святках бурсаки отправлялись домой. Кому близко — верст полсотни или сотню, — шли «пешей командой». Дальние отыскивали земляков, складывались, рядили возчика, — он вез их за рубль верст двести, а там опять пешком: «поход, стоящий полярного путешествия», заметил в начале девятисотых годов первый биограф Докучаева.

Летом все это было проще. На каникулы, или «вакации», как их называли тогда, шли нивами и перелесками, в лесу слушали птиц и подсвистывали им; мужички в деревнях укладывали спать в овине или на сеновале, давали похлебать горячего, на прощанье хозяйка совала в торбу краюху теплого ржаного хлеба.

А дома ожидали Василия Докучаева друзья — крестьянские ребята: с ними он ходил по ягоды, удил рыбу, ловил птиц, а как поспевала уборка, помогал делать в поле крестьянскую работу.

Кончена бурса; прошло детство. Куда дальше? Отец полагал — дорожка ясная: в духовную академию.

— Станешь не как я: в городе приход получишь. В губернии. А сбудется мечта моя…

Он не договаривал и, не давая ответить сыну, внушительно подымал палец, произнося умиленно, словно любуясь звуком слов:

— «Отец Василий, благочинный…»

Он говорил это так, точно и на себя примерял то, чему не суждено было сбыться. Его ведь тоже звали Василием…

Молодой Василий поехал в академию, в Петербург. А там произошло вовсе не чаемое рачительным родителем, но как раз то, что предсказал бы всякий, кто дал бы себе труд хоть немного ознакомиться с интересами молодого Докучаева, с его ясным, точным умом и характером решительным, не склонным ни к умилению, ни к мистическим туманам, ни к велемудрому плетению словес.

Василий Васильевич Докучаев, поучившись малое время, категорически объявил, что в духовную академию он больше не ходок, и оказался студентом Петербургского университета.

Для бурсака это было не так уж легко. Нужны были блестящие способности, страстная любовь к знаниям, да и доказательство, что есть сами эти знания (и когда только он нашел время их приобрести?!).

Иначе не стать бурсаку студентом, да еще естественником: ведь физико-математический факультет и духовная академия — это противоположные полюсы.

Да и многое было для Докучаева совсем нелегко: душила страшная, беспросветная бедность, проще сказать — нищета. Вспоминая о своих первых университетских годах, он не вдавался в подробности, а выделял одну черту, которая представлялась ему почти юмористической (до конца жизни этот могучий человек сохранил пристрастие к юмору, тоже очень простому и ясному, иногда грубоватому, даже озорному):

— Да мне вовсе тогда неизвестно было употребление чулок!

А когда его спрашивали, что он успел изучить в духовной академии, он совершенно серьезно басом отвечал:

— Гуммиластику!

«Гуммиластикой» была в его глазах не только гомилетика (учение об искусстве церковных проповедей), но и вообще любая «наука» из числа тех, что входили в «академический» курс.

Свою летнюю практику в 1870 году он решил проводить дома. Из «достопримечательностей» там была только речка Качня. Выбор места для практики изумил многих сокурсников. Качня! Они мечтали если не о каньонах Колорадо, то о зубцах Ай-Петри, Кунгурской пещере, заоблачном Памире, вулканах Камчатки. Земля казалась им интересной только там, где обнажен ее гигантский костяк, где вздыблена и окаменела она в родовых содроганиях. Но обыкновенное ее лицо — тысячи речек Качней, как две капли похожих одна на другую!.. А этот деревенский кряжистый парень Докучаев как раз находил, что тем Качня и интересна, что их тысячи, что на миллионах квадратных верст земля вот такая, и ею-то, именно ею, живут все люди, она, вот такая, родит хлеба, весело зеленеет кудрявыми лесами, а копнешь ее — конца не сыщешь жирному чернозему… И еще находил поистине удивительным Докучаев, что о каких-нибудь глетчерах Гренландии и гейзерах Новой Зеландии наука имеет сказать гораздо больше и нечто значительно более вразумительное, чем об этой неоглядной, со всех сторон нас окружающей земле, которую народ называет святым словом: Мать.

Итак, он занялся Качней. А в товарищи себе взял старого друга, односельчанина Андрея Пиуна. В главном Андрей, милюковский крестьянин, и Василий, петербургский студент, отлично понимали друг друга.

Реферат «О наносных образованиях по речке Качне» был прочитан в 1871 году в Санкт-Петербургском обществе естествоиспытателей. То была первая научная работа Докучаева.

Нищету снес. Университетский курс наук пройден блестяще. На все достало сил, да, казалось, что они еще не початы. Они играли, бродили в этой богатырской натуре, требовали дела по себе. Где оно?

Три «регулярные» дороги открывались в то время перед геологом, окончившим естественное отделение физико-математического факультета: минералогия — наука о минералах, находимых в земной коре, петрография — наука о горных породах, из которых состоит земная кора, и историческая геология. Ни одна из трех не влекла Докучаева. Напрасно смотрели на него с надеждой и палеонтологи, считавшие его почти «своим» после того, как он прогремел сделанной еще студентом замечательной находкой: он нашел костяк мамонта все на той же Качне, где, по убеждению тогдашних авторитетов, его никак не могло быть, и заставил-таки всех заинтересоваться этой смоленской речкой!

Сам же он, когда при нем поминали о мамонте, принимал наивно-удивленный вид и с озорным огоньком в глазах вопрошал самым глубоким своим басом:

— Ах, вы все про ту допотопную корову?

Вероятно, пренебрежительный тон был наигранно-преувеличенным, но в конце концов мамонт представлялся ему тоже «судорогой земли», чем-то вроде аризонского кратера…

А то, что его интересовало единственно и всепоглощающе, — это была поверхность земли, обыденная, необъятная, с которой так Тесно сплетена жизнь человека: наносы, овраги, реки и почвы, почвы. То, чем он только и хотел заниматься и что считал важнейшим для миллионов людей, — это была наука, которой не существовало. Не существовало не только в России, но и — «посудите сами — ни в Париже, ни в Оксфорде, ни в Берлине, ни в Иене!» Так уверяли его. И смысл этих уверений был тот, что науки такой не просто не существовало, но и не могло существовать.

Почва? Но с какой стороны его занимает этот тоненький горизонт земной коры? С точки зрения его происхождения? Так ведь геология может сказать, что надо, и об этом, урвав время от разбора, конечно, гораздо более сложных и важных вопросов о свитах девонских песчаников и триасовых рухляков. Какие тут секреты, в этик скучных отложениях, возникших чуть не на глазах, сегодня или вчера, во всяком случае в ту самую аллювиальную эпоху, в какую и мы живем? В них нет даже ни одной руководящей окаменелости. Отложения, которым исполнилась едва одна минута по часам, отмеряющим историю Земля!

Или состав почвы? В общем он чрезвычайно монотонен. Минералоги могут исчерпать его на двух-трех страницах своих учебников. Но есть к тому же и агрохимия. Либих…

А Докучаев, выслушивая все это, дивился, почему вещь, такую понятную Андрею Пиуну, он никак не может убедительно растолковать умным, дельным, очень много знающим и любящим свою науку исследователям: что есть коренное, резкое различие между почвой и бесплодным камнем и что различие это как раз и касается самого главного в них.

— Я понимаю вас, — говорил ему седой кристаллограф или специалист по доломитам, — вполне понимаю. Пахотный слой имеет огромное значение в жизни человечества. И в жизни нашей родины в особенности… Но, — тут голос старика наполнялся непреклонным металлом, — никогда не путайте, молодой человек, необходимость хозяйственную с необходимостью логической. То, чему единственно подчинена наука, нельзя подкупить никакой нашей земной нуждой. Пахотный слой — только одна из горных пород. Одна из тысячи. Одна из десяти тысяч. Нет никаких оснований для принципиального выделения его из этого ряда. Запомните это. Александр Гумбольдт объехал полмира и убедился, что почвы, как и все горные породы, раскиданы в беспорядке по земному шару. Над ними властна не география, а геологический произвол. Лава Геклы сходна с лавой Везувия. Гомельский огородник легко отыщет на Канарских островах точное подобие своей грядки для огурцов. Тот, кто хочет стать служителем в храме Истины, должен уметь побеждать самые прельстительные миражи.

Докучаев предпочитал более простые слова, чем такие, слишком уж высокоторжественные: храм. Истина. И он вовсе не был уверен, что кочет стать «служителем».

Тогда, усомнившись в годах, проведенных в университете, он подумал, что, может быть, еще раз надо начинать жизненный путь. Не стать ли врачом, хирургом? Ясное, без лжемудрствований, очевидно нужное дело…

Потом он хлопочет о месте учителя в Москве.

Период сомнений был непродолжителен. У Докучаева было достаточно сил не только для того, чтобы снова начать жизнь, но и для того, чтобы пробить свою дорогу в науке.

Его поддержал А. А. Иностранцев. Знаменитый геолог понял, что в голове юноши бродят не просто миражи.

— Будущее покажет, чего стоит то, что вы говорите, — сказал ему Иностранцев. — Надо уметь делом доказать истинность того, во что веришь. Прежде всего беритесь за работу.

Докучаев стал хранителем университетского геологического кабинета. Хранитель, или, как это официально называлось, консерватор. Тихая жизнь, священнодействие у полок и витрин, проверка этикеток, вероятно ранняя близорукость, незаметное и почтенное старение, с появившимися чудаческими замашками, ворчливыми нотками в голосе, в старомодном сюртуке. «Вертеть в руках какую-нибудь чурбашку и кричать по этому случаю караул», грубовато острил сам Докучаев. Нет, это не была его программа жизни.

Он ездит по Руси. По Руси крестьянских полей и светлых берез, по Руси дубрав и темных боров, среди которых медленно текут северные реки. Он шагает по финским гранитам — родным братьям того, похожего на высоко поднявшуюся и плещущую волну, на котором недвижно скачет Медный всадник.

Он ездит по поручению Общества естествоиспытателей — с 1874 года он в этом обществе секретарь отделения геологии и минералогии.

Жизнь его полна до краев кипучей деятельностью — теперь ясно, на какой неустанный, какой напряженный и многообразный труд он способен. Он изучает реки, их отложения, извивы их долин: и всюду он пристально наблюдает, запоминает, изучает землю, почву; собирает образцы. Как не сходны, как бесконечно различны они для внимательного глаза! Почвы цвета золы, каштановые, рыжие, тускло-желтые, белесые, почвы, черные мертвой, болотной чернотой, и почвы, черные другой, живой, жирно-густой, плодоносящей чернотой.

Однообразие? Монотонность? Так думали, потому что только скользили по этой радуге небрежным взглядом.

Постепенно все яснее делается для Докучаева то, в чем раньше он был убежден скорее каким-то чутьем. Теперь бы у него нашлись доводы, если бы ему пришлось еще раз выслушать поучение об Александре Гумбольдте и о почвах — отходах распри между Вулканом, Нептуном и Эолом, богом ветров? Александр Гумбольдт! Человек, проживший почти столетие, тот, кого высокопарно именовали «Аристотелем девятнадцатого века», чье путешествие на Ориноко прославили, как «второе открытие Америки», человек, кому льстиво приписывали самое создание тучной географии, — этот человек, столько написавший о ландшафтах, не видел основы основ их: земли. Он знал, что живой мир не случайная накипь на нашей планете: этому научили его леса Кассиквиари. Это он знал. Но живой мир он все-таки отторг от неживого. Он думал так: если смахнуть долой драцены Африки и лапландские мхи, то родину жирафов мы не отличим от страны песцов. Потому что как отличать мертвые скелеты, если уничтожено тело? Костяки случайны. Песок Замбези может быть и у Белого моря. Так рассуждал Гумбольдт. И «ландшафты» возникали у него в некоей пустоте. Как бы подвешенные над землей, на которой только и живет и растет все. Хороша «научная география»! Две планеты, живую и неживую, Гумбольдт так и не сумел понять как одну.

А существует только одна.

Свою магистерскую диссертацию Докучаев защитил в 1878 году. Он договаривал то, что начал студентом. Диссертация называлась: «Способы образования речных долин Европейской России». Он уже не был юнцом, развивавшим странные и смутные идеи. По университету разнеслось, что этот консерватор геологического кабинета, возвращавшийся из долгих поездок с ящиками коллекций, строит в самом деле новую науку. Аудитория, где выступал диссертант, была полна. Защита превратилась в триумф. Молодые научные работники слушали с горящими глазами.

Для самого же Докучаева и магистерская диссертация была все еще «присказкой».

Года два назад он присутствовал на докладе об «агрономическом путешествии по некоторым губерниям Центральной черноземной полосы России». Путешествие совершил Александр Васильевич Советов, пятидесятилетний человек, спокойный, широколицый, в темно-русой, уже посеребренной бороде лопатой, — первый русский доктор земледелия. В свое время наделал шуму тот докторский диспут, где он, защищая диссертацию «О системах земледелия», вступил в спор с оппонентом Менделеевым, с самим Менделеевым…

Докучаев тогда был с головой погружен в составление почвенной карты Европейской России. И работа чад этой первой в мире по тому научному методу, которым она составлялась, картой приносила все новые опровержения учения о «беспорядке почв».

Но Советова он слушал с особенным вниманием.

Черноземы — гордость России, самые изумительные среди почв: то рассыпчатые, то мягкие, как масло, с их цветом, настолько необыкновенным, настолько отличающим их ото всего на земле, что он кажется цветом самой насыщающей их силы плодородия, — что они такое, русские черноземы?

Докучаев понял, что отныне жизнь его на долгие годы определена. Разгадать, понять, изучить черноземы, великое богатство нашей родины. На них, через них выяснить и показать общие законы, управляющие почвенным покровом земного шара.

Книги мало чем могли помочь Докучаеву. Впрочем, на недостаток их нельзя было пожаловаться. Необычайная «черная земля» издавна влекла внимание и воображение ученых. Скорее всего, именно воображение.

Паллас первым решил в XVIII веке, что чернозем — это ил отступившего древнего моря. И некогда он был соленым. «Ледникового моря», уточнил лет через 60–70 англичанин Мурчисон. Он предлагал взглянуть на карту дилювиального периода: разве не ясно, что язык ледника на Средней Волге впадал в морской залив? «Соленый ил, который стал пресным! В этом нет разумного смысла, — горячился Вангенгейм фон-Квален. — Просто ледник принес из северных болот торф и раскидал по нынешним степям».

«Отлично! Хорошо! — подхватывал Эйхвальд. — Торф. Именно торф! Но зачем искать древние болота только на севере? Конечно, у кромки ледника, где теперь степи, тогда вовсе не росли ковыли и эти колокольчики, чарующие сердце поэтов. Тут как раз и тянулись черные трясины». «Похожие на те, среди которых у древних греков зияли врата Аида? — язвительно опрашивал желчный профессор Штукенберг. — В трясинах позволю себе усомниться. Но, во всяком случае, заметьте: интересующий нас горизонт сложен пресноводными отложениями. При чем тут соль и море?»

Немец Орт, вояжировавший по России, коротко определил чернозем, как «мергелистый гумусовый суглинок». Шмидт из Дерпта полагал, что раз чернозем горная порода, то никакой тайны в нем заключаться не может. Что такое эти прославленные почвы Украины? «Продукты размельчания и выветривания верхнего слоя днепровской гранитной возвышенности»!

Была не слишком значительная группа ученых, которая брала под сомнение все эти экстравагантные родословные чернозема. Гюльденштедт, Гюо, Эверсман и особенно Рупрехт считали, что черный «гумус» — это в самом деле перегной: накопившиеся остатки отмирающей органической жизни. Взгляды этих ученых внимательно изучал Докучаев.

Он убеждался, однако, что у них больше догадок, чем прямых доказательств, несомненных фактов им недостает, и в результате рядом с их взглядами могли совершенно спокойно существовать воззрения прямо противоположные. Тем более, что, бродя ощупью, как во тьме, сторонники органического происхождения чернозема забредали иногда в весьма странные теоретические закоулки.

Рупрехт различал чернозем, образовавшийся на месте и «просочившийся» (неведомо, как и откуда!), и рассуждал о каких-то древних черноземных «материках».

Докучаев не знал, что первым подошел к разгадке чернозема ясный и трезвый ум Ломоносова. «Итак, нет сомнения, что чернозем не первообразная и не первосозданная материя, но произошел от согнития животных и растущих тел со временем…» Это цитата из «Первых оснований металлургии», написанных в 1742–1743 годах, почти за полвека до Гюльденштедта.

Один вывод, с очевидностью вытекал для Докучаева из его усердных занятий в библиотеках: мало фактов.

И он составляет «программу исследования чернозема».

Конечно, и А. В. Советов принимает участие в составлении этой программы и еще двое: А. И. Ходнев и М. Н. Богданов. Участие второго, зоолога и путешественника, кажется неожиданным. Но Богданов принадлежал к той плеяде старых замечательных русских натуралистов, которые были не только отличными исследователями в какой-либо своей узкой области, но и философами естествознания, и страстными общественными деятелями, и поэтами своего дела. Книги Модеста Николаевича «Из жизни русской природы» и «Мирские захребетники» живут уже скоро три четверти века. Несколько поколений детей и юношей читало их. Немного существует более поэтических рассказов о наших полях и лесах, о простой природе средней русской полосы, о птицах и садах простого русского города. Это город на Волге, родина Богданова, Симбирск — примерно того времени, когда там родился Владимир Ильич Ленин.

То, что сделал Докучаев в ближайшие годы, было открытие наново громадной полосы земли, земли, на которой жили и не одно тысячелетие трудились миллионы людей; это было открытие чернозема. Докучаев не просто теоретизировал на основании двух-трех десятков или сотни фактов. Нет, прежде всего это было исследование и описание «где, как, что» — так описывает географ новую страну. Районы и провинции черноземной «страны», ее «острова», прослеженные впервые «изогумусные» линии, подобные «изотермам», которые проводят метеорологи, соединяя местности с одинаковой температурой, или «изобарам» — линиям равных показаний барометра…

Докучаев изучает старательно границы чернозема, эти ломаные линии, за которыми лежат «серые лесные земли» на севере, а на юге, примыкая к «шоколадным» почвам степей Причерноморья, земли «каштановые с бурыми».

Он изучает чернозем «горовой», предельно черный, косые пласты черноземов склонов, мощный коричневатый чернозем долин, местами саженной толщины. Белгородские песчанистые черноземы, солонцеватые — на Харьковщине и Полтавщине, скелетные и грубые — с южного Урала, золовый, ветром навеянный чернозем рыхлых холмиков и почвенных «дюн» из-под Бердянска…

В степях стоят курганы — скифские, батыевы. Черный, еще тонкий слой земли уже нарос на них. Какова же быстрота этого роста? Докучаев карабкается на сложенные из валунов седые стены Староладожской крепости, чтобы измерить толщину праха, покрывшего их. Пять дюймов. И травы, даже кусты гнездятся тут. Крепость выстроена в 1116 году. Пять дюймов наросли за 770 лет.

Геолог, исследователь почв, он пристально присматривается к этим древним следам человеческих рук, к старым людским поселениям на земле.

Он отыскивает, описывает стоянки каменного века. Собирает коллекции первобытных орудий. Впоследствии, в 1889 году, на VIII съезде русских естествоиспытателей и врачей, Докучаев сделает сообщение о доисторическом человеке окских дюн.

Потомки очень высоко оценят заслуги Докучаева-археолога. Но для современников великие главные открытия Докучаева заслоняли его археологические находки.

И вот он закончил, наконец, свою энциклопедию. В ней география, химия, история развития чернозема. Да, эволюция, генезис его! Ибо что такое почва?

Почва — это особое природное тело, вернее, целая самостоятельная категория тел. От горных пород они отличаются резко. Есть свои определенные законы развития их, и по этим законам их и надо познавать; есть своя закономерность и в распространении почв.

А факторы, которые своим совместным действием образуют почву, — это органическая жизнь (прежде всего растительность и низшие организмы), климат, рельеф и высота местности; Докучаев добавляет еще, что надо знать, конечно, исходную «материнскую породу» и «возраст» (почвенный и геологический) страны.

А чернозем?

Он образован накоплением перегноя травянистой степной растительности. «Материнскими породами» тут были лес, мел, глины, выветренные граниты… То, что многим казалось парадоксом, — это важнейший, основной факт: лес с его гигантскими массами отмирающей растительности не только не создавал чернозема, но останавливал его образование всюду, где вторгался в степи.

И Докучаев с классической ясностью и полнотой показывает, что отгнивание растительности в лесу и не может дать чернозема, а лишь иные, «серые», гораздо менее богатые перегноем почвы. Он доказывает это не общими рассуждениями, но цифрами, мерой и весом, которые, по знаменитому изречению, суть «познание природы».

Черноземная полоса отграничена сложным комплексом природных условий. Слишком мало перегноя накапливают знойные, сухие, бедные жизнью степи крайнего юга. Во влажном холоде севера не возникнуть гумусу; там отлагается тяжелая, мертвая масса торфа. Северный рубеж чернозема совпадает в общем с изотермой июля + 20°.

Защита диссертации «Русский чернозем» состоялась в 1883 году. Эта работа, решительно порывавшая со всеми принятыми, идущими главным образом от немецкой геологической школы воззрениями на почву, открывала перед наукой новый мир фактов и явлений. «Восприемниками» ее в Петербургском университете явились официальные оппоненты А. А. Иностранцев и, как у Советова, Д. И. Менделеев. Менделеев! Его называли грозой диссертантов. Но чуть сутулый, могучий человек с нависшими бровями и львиной гривой по плечи на огромной, тяжелой голове — человек, так не похожий ни на кого другого, словно резкой чертой отделенный ото всех окружавших его, был на этот раз неузнаваем. Великий химик и универсальный естествоиспытатель на диспуте Докучаева, по воспоминаниям современников, «рассыпался в похвалах».

Было очевидно, что родилась новая наука. И — тоже вразрез с традициями — она получила не греко-римское, а русское имя: почвоведение.

Пословица говорит: «Один в поле не воин». Докучаев, мы видели, не был «одним». Он подхватил и необозримо развил то, к чему стремился агроном Советов. Зоолог Богданов помогал ему в подготовке к исследованиям. Химик Менделеев ставил агрономические опыты; и в них участвовал (под Симбирском в 1867 году, в том же году, когда Советов получил степень первой доктора земледелия) 24-летний ботаник Тимирязев.

Труд Докучаева, сделавший эпоху в науке, поднялся на гребне этой волны.

Чернозем исследовал в то время также и другой замечательный ученый. То был Павел Андреевич Костычев, почти ровесник Докучаева по летам. Книга Костычева «Почвы Черноземной области России, их происхождение, состав и свойства» появилась в 1885 году. Костычевы, кстати окажем, — русская ботаническая «династия». Сын, Сергей Павлович, стал академиком и — уже в наше советское время — автором основоположных для мировой науки работ по самым сложным и таинственным процессам физиологии растений.

А в те годы, о каких здесь рассказывается, русская наука словно считала своей гордостью и честью изучить почвенную сокровищницу своей родины, «разгадать» черноземы.

Четыре часа длился докторский диспут. Декан факультет? Н. А. Меншуткин, известный химик, торжественно провозгласил Докучаева «доктором геогнозии и минералогии».

… Зимними утрами, когда еще темновато и сумрачно на полупустынной набережной и ветер рвет на мостах над невским льдом, профессор Докучаев являлся в университет. Еще издали было видно его гигантскую фигуру, чьей спокойной и ровной поступи не могли нарушить никакие порывы ветра. В гардеробе он неторопливо снимал шубу и меховую шапку — тоже огромную. И вот по знаменитому бесконечному коридору Петербургского университета, здания петровских «двенадцати коллегий», величественно шествует, широко шагая, возвышающийся над всеми гигант. И многим казалось — холодом веяло от него. Но несокрушимая сила всем была очевидна в нем. Встречные почтительно уступали ему дорогу.

Он входил в аудиторию. Начинал читать. Без всяких красот. Но — странное дело! — полет мухи был бы слышен в аудитории. Он говорил со страстным убеждением, которое заставляло слушать, потом захватывало и покоряло без остатка слушателей. По манере чтения его сравнивали с Менделеевым.

Те, кто судил о Докучаеве, оставаясь за дверями аудитории, — ничего не знали о настоящем Докучаеве!

Редко кому было дано так неотразимо привлекать к себе молодые души и сердца, создавать по-настоящему преданных учеников, как этому громоздкому, внешне суровому, даже грубоватому человеку. Человеку, который вовсе не был «нараспашку».

Давно уже Докучаев отметил худенького, очевидно болезненного, слабогрудого юношу, коротко остриженного, в очках. Полная противоположности лектору во всем, кроме, может быть, того, что тот юноша тоже учился до университета в духовной семинарии — только в Архангельске. Юношу Докучаев всегда видел на первой скамье, очевидно, он стремился сесть поближе, чтобы не проронить ни слова.

— Что собираетесь делать? — спросил Докучаев, когда юноша кончал университетский курс.

— Думаю готовиться к профессорскому званию…

— Хотите работать со мной?

Два неровных пятна румянца выступили на бледных щеках юноши, он схватил и крепко пожал протянутую руку учителя.

Так Николай Михайлович Сибирцев стал до конца своей жизни ближайшим помощником и другом Докучаева.

Но была у Докучаева еще важная и прекрасная черта: он никогда не подавлял индивидуальность своих учеников. Сибирцев быстро вырос и сам в замечательного исследователя, о котором уже в недавние годы так, например, упоминал академик Вильямс: «Учение о почвенном покрове, как о самостоятельной категории природных тел, возникло в России в результате творческой работы трех русских ученых — В. В. Докучаева, П. А. Костычева и Н. М. Сибирцева».

Тогда, в 1882 году, Докучаев сразу определил молодого Николая Сибирцева к делу. Дело это было новым и очень большим, и затевал его Докучаев, который был тогда лишь приват-доцентом, — оставался еще целый год до того, как Докучаев защитит свою докторскую диссертацию «Русский чернозем».

Что же это за новое дело?

Идея Докучаева, как мы знаем, заключалась в том, что почва возникает и развивается в результате сложного взаимодействия ряда факторов, ряда «причин». Значит, изучать ее нужно способом, охватывающим всю эту сложность, совокупными усилиями ряда специалистов, методом комплексным. Знаменитый комплексный метод Докучаева сам по себе был важным открытием. Этот метод никак не для ученого-одиночки, Только коллектив ученых мог сладить с таким исследованием. Дело прямо вело к возникновению тесной и дружной школы.

Итак, 1882 год. Год первой из числа прогремевших в истории науки докучаевских комплексных экспедиций. Нижегородская земская управа обратилась с просьбой обследовать и оценить грунты губернии (чтобы уточнить обложение налогом; остальное управу мало интересовало). Это можно было выполнить старательно, честно и даже выпустил затем на земский счет книжечку с таблицами, несколькими рассуждениями о тревожном разрастании оврагов в нижегородской лесостепи, чересполосице, деревенской нищете, Макарьевской ярмарке и сетованиями о том, что опыт «культурных хозяев» распространяется крайне медленно.

Что же сделал вместо этого Докучаев? Биограф его говорит, что «тут развернулся во всей полноте его необыкновенный организаторский талант». Среди учеников его, привлеченных им к работе, были П. А. Земятченский, А. Н. Краснов, Ф. Ю. Левинсон-Лессинг, Н. М. Сибирцев, А. Р. Ферхмин. Каждый из них стал потом крупным ученым.

Тут, в нижегородской экспедиции 1882–1886 годов, зародилась русская школа почвоведения, первая в мире.

Ночевали в избах. Петербургский профессор чувствовал себя отлично: он вспоминал Качню и Андрея Пиуна. Но в помещичьих имениях изыскателей встречали хмуро и старались поскорее спровадить со двора. Докучаев, сторонник разрубания узлов, подверг прямому допросу одного из тех «культурных хозяев», на которых возлагали столько надежд иные нижегородские земцы. Тот хмыкнул:

— Да что — мужичков мутите. Землю забираете в мешочки, с собой увозите, а они думают: начальство разберет да всю землю им и отдаст.

Четырнадцать томов материалов явились результатом экспедиции. Это не было только самое подробное, какое можно вообразить, описание части поверхности земного шара, именуемой «Нижегородской губернией», — тут была стройная наука о почвообразовании, завершение идей «Русского чернозема». Чернозем становился на свое место в той «радуге почв», которая поразила некогда Докучаева. В четырнадцати томах раскрывалось и объяснялось то, что географы просто отмечали, а геологи тал и не находили возможным объяснить: холмы и овраги, возникновение рельефа, самого облика страны, какой мы видим ее вокруг себя.

Докучаев знал цену сделанному. Но все это, все сделанное должно было послужить лишь началом подлинного изучения русских земель, «самопознания» родины. Это были лишь камни для фундамента, так думал Докучаев, дела огромного и неотложного для России.

И вот начинаются годы настойчивых и бесплодных хлопот Докучаева об учреждении в Петербурге штаба этого дела — Почвенного комитета.

Между тем докучаевская «коллекция русских почв» едет в Париж и там на знаменитой Всемирной выставке под Эйфелевой башней получает золотую медаль. В том же 1889 году не надолго отправляется за границу сам автор коллекции. Париж, Берлин, Вена… Он возвращается. У него по горло работы. Он главный организатор VIII съезда русских естествоиспытателей и врачей. Ему сорок три года; имя Докучаева называют рядом с именами Менделеева, Тимирязева, Иностранцева, братьев Ковалевских. Силы его кажутся неисчерпаемыми. Он секретарствует в Петербургском обществе естествоиспытателей, участвует в работах Геологического комитета, вместе с Советовым редактирует «Материалы по изучению русских почв». Новая докучаевская комплексная экспедиция направляется в Полтавскую губернию; оттуда будут привезены 16 томов трудов, а в Полтаве, как раньше в Нижнем, останется учрежденный Докучаевым естественноисторический музей.

В полтавскую экспедицию поехал еще один ученик Докучаева — Владимир Иванович Вернадский, будущий великий ученый, создатель геохимии…

Докучаев будет уточнять и изменять свою «генетическую классификацию почв», общую картину распределения и закономерного чередования почв по великой русской равнине; но в главном, в основном эта картина уже сложилась у него.

Область северных боров, лугов с кислыми травами. Бугры, ледниковые гряды, котловины — «моренный ландшафт». Огромная область «светло-серых» почв…

Южнее ее сменяет лесостепь. Мягкие холмы, серебристые извивы рек в зеленых долинах, березовые перелески — то, что так знакомо и дорого миллионам жителей средней России. Голубенькие цветочки льна, рожь и овес на «серых лесных» землях…

Мы знаем уже, что ими окаймлен с севера степной чернозем и что широкая полоса его к югу переходит в каштановые почвы знойных типчаковых степей.[23]

Еще жарче лето. Еще выше солнце. Еще сожженней земля. Скудная полынь на ней. Вихри подымают бурый песок; иссушающее дыхание близкой пустыни. Это пятый почвенный пояс — область бурых солонцеватых почв.

Пять поясов, пять главных типов. В каждом из них можно найти свой вариант и супесей и суглинков.

Но, кроме того, существуют болота. Земли, которые возникают при затрудненном доступе воздуха. Существуют намывы и наносы — и водяные и ветровые.

Да, Докучаев еще во многом будет менять эту картину. Но стройный порядок уже заключен в смелом очерке, сочетающем воедино климат, ландшафт, жизнь и землю.

Чего тут не хватает? Человека, обрабатывающего землю и пересоздающего ее. Эту брешь заполнят те ученые, которые придут позднее и в наше советское время небывало двинут вперед развитие почвоведения; среди этих ученых будут ученики Докучаева. Но и в 1886 году, когда была опубликована его классификация, она была уже не просто итогом открытий, но и величественной программой действия для науки, прежде всего русской науки.

Он яснее всех понимал это. Пятнадцать лет он не прекращал попыток добиться учреждения Почвенного комитета, постоянного штаба русского почвоведения. Ведь изучение почв, русской земли, было только начато, только намечено!

Впрочем, кое-чего со своей нечеловеческой энергией он добился.

В городе Новая Александрия Люблинской губернии был сельскохозяйственный институт. Другой был в Москве. Немного на всю Россию! И Новоалександрийский хотели закрыть — он был захолустным, нищим, без профессуры, без ученых пособий, почти без студентов.

В министерской комиссии Докучаев потребовал, чтобы подождали закрывать, дали ему попробовать, что можно сделать.

И ему дали. Он добился, он вырвал это.

Он заново пересоставил всю программу института: придал ему профиль, какого не было нигде в мире. С этим поехал в Новую Александрию. Увидел запущенный дом, в два крыла, похожий на усадьбу, пустынный — еле на третьем курсе не шли, а плелись какие-то занятия с горсткой студентов. «О, тут хватит работы…»

Он перестраивал все. Вернее, почти все строил на пустом месте. Он «прямо кипел», говорят свидетели. Дней ему казалось мало; он работал и ночами. И словно забыл, что такое усталость. Раскаты его помолодевшего голоса отдавались в коридорах, в аудиториях. Походка стала быстрой и легкой. Однажды после ночи, когда не дали заснуть срочные бумаги и телеграммы, он усмехнулся:

— Хорошо жить. Ух, как хорошо!

Точно сбросил с плеч долой лет двадцать.

Тут была учреждена первая в мире кафедра почвоведения. Кому поручить ее? Ну, конечно, ближайшему ученику — Сибирцеву. Связь с ним у Докучаева не прерывалась. Сибирцев был старшим помощником учителя по новой экспедиции, занятой «испытанием» лесного и водного хозяйства в степях. Но постоянно жил Сибирцев в Нижнем — там он заведывал естественноисторическим музеем, докучаевским музеем.

Когда первый на свете профессор почвоведения приехал в Польшу, он держался сутуловато; кашлянув, касался груди и зачем-то поправлял очки в тонкой оправе, близоруко и виновато улыбаясь.

— Все такой же, Николай Михайлович, — сказал ему Докучаев и покачал головой. Спохватись, нахмурился и протрубил: — Дело-то, дело какое! А? Наша кафедра! Дорвались! Живо молодцом станете. Вместе кашу заварим, вдвоем у тагана веселей, как там у вас волгари говорят, а?!

В эти годы докучаевского управления Новоалександрийским институтом — 1892–1895 годы — не было, казалось, ничего, на что не достало бы сил у человека-богатыря. Он оставался и профессором в Петербурге. Начальствовал в особой экспедиции Лесного департамента. Возглавлял комиссию для «физико-географического, естественноисторического, сельскохозяйственного, гигиенического и ветеринарного исследования С.-Петербурга и его окрестностей».

Он мечтает даже о своей газете — большой газете для «русского общества», «для всех честных людей в России».

Жизнь его в зените. Он счастлив. Его почвенные коллекции стяжали новые лавры за океаном — в Чикаго, на Всемирной Колумбовой выставке, посвященной четырехсотлетию открытия Америки. «Кто бы думал, что в конце девятнадцатого века мог быть открыт новый континент в наших знаниях о природе!», писали американские газеты.

Докучаев полон новых проектов. Он деятельно готовится к Всероссийской нижегородской выставке 1896 года — там будет почвенный отдел, рядом с «вегетационным домиком» Тимирязева.

А Новоалександрийский, его институт теперь, по общему признанию, — одно из лучших высших учебных заведений в России. Есть профессора, есть студенты! Не только русские, но и поляки, и евреи: он добился, чтобы всем был открыт доступ в институт. Восторженный гул доносится из аудитории, где читает Сибирцев. Как любят этого «архангельского мужика», его, Сибирцева! А тот колюч. Он уже спорит с учителем. Многое хочет по-своему. Пусть. Еще кто кого переспорит! Но молодец: садится писать курс почвоведения. Очень хорошо! Сам учитель так и не сделал этого. Это будет первый в мире курс новой науки.

Докучаев счастлив. Может быть, впервые в жизни он так счастлив.

И все эти годы назревала катастрофа. В Варшавском учебном округе было некое «значительное лицо». Первый биограф Докучаева, один из преданных его учеников, зашифровывает это лицо инициалом «А». В 1903 году он не решился полностью наименовать попечителя округа. А мы думаем, что и незачем называть его, незачем писать и запоминать имя этого мерзавца рядом с именем Докучаева, славы русской науки.

Гоголевский персонаж патриархально считал, что учебные заведения округа составляют его вотчину. В нищем и тесном здании Новоалександрийского института он отвел себе великолепно отделанную половину: там проводил лето на институтских хлебах. И милостиво принимал свиную тушу и яички из институтского хозяйства на святки.

Докучаев церемонию подношения туши прекратил, а в «половине» устроил учебные кабинеты.

Конечно, в бумажках из Варшавского учебного округа об этом не стали упоминать — зачем, храни бог! — но пристально заинтересовались докучаевскими учебными реформами. Вдруг все застопорилось, все «заело».

Он скачет в Варшаву. «Вы? Очень кстати. Я… должен сказать вам, мой милый… э-э… профессор… что я недоволен вами».

Он еле дослушал. Он почувствовал прилив бешеной ненависти к этому бархатно-ленивому, растягивающему слова и грассирующему баритону.

«Война»? — подняло брови «значительное лицо». Выходя, Докучаев с изумлением увидел свои трясущиеся руки.

Мерзавец был тщеславен, энергичен и дотошен. Докучаев был жестковат и властен, юлить и дипломатничать не умел. Дело было соткано из пустяков, с безжалостным и несравненным бюрократическим мастерством. Каждое неловкое оборонительное движение Докучаева запутывало его еще больше. Гнусная травля великого ученого велась упоенно, с рассчитанным искусством. Докучаев писал в Петербург. Писал тем, кто год за годом хоронил его проекты Почвенного комитета. Ответом было глухое молчание. Он почувствовал себя загнанным зверем. Он озирался с яростным и беспомощным отчаянием. Выхода не было.

И он не выдержал.

Он ушел из института, им созданного, им превращенного в единственный на свете. Богатырь был сломлен. Биограф замечает, что в 49 лет могучий человек был выведен из строя.

Он не обрел в себе той внутренней стойкости, той точки опоры, какую безошибочно находил при любых обстоятельствах Тимирязев.

Довершили дело личные невзгоды. Изменило здоровье. Тяжело, от рака, умирала любимая жена Анна Егоровна…

Некогда, в студенческие годы, он искал себя и, не видя приложения своим силам, начинал пить по-бурсацки — распущенно и беспорядочно, точно эти огромные силы, не направленные на ясно очерченное дело, тяготили его…

И теперь он не сумел противостоять случившемуся. Не сумел и понять, что те, кто вышвырнул его, не олицетворяли ни России, ни ее науки, не с ними был близкий уже завтрашний день русской земли. Докучаев не увидел другой, настоящей России, о которой всегда знал Тимирязев, — именно это уверенное знание поддерживало Тимирязева в самые тяжелые минуты.

К бездействию Докучаев не привык. Он едет в Бессарабию, в Закаспийскую область, на Кавказ: там он изучает вертикальные почвенные зоны, им предсказанные и открытые. Организует в Петербурге частные курсы по сельскому хозяйству. Читает публичные лекции «О главнейших законах современного почвоведения, обязанных своим открытием почти исключительно трудам русских ученых».

Он мечтает даже об «обществе распространения в России сельскохозяйственных знаний и умений». Садится за книгу о самом главном в своей науке, о новом слове ее: о взаимоотношениях между живой и мертвой природой. Начинает составлять «общую почвенную карту России»; ее закончили ученики Сибирцев, Танфильев, Ферхмин.

Но все это представлялось близким Докучаеву людям «отчаянными движениями утопающего».

Прошло пять лет.

Лопата, бур и молоток — эмблемы почвоведа — выбиты на глыбе лабрадора, под которой лежал скошенный туберкулезом Сибирцев. Докучаев жил. Он прожил еще три года, борясь с развивавшейся нервной болезнью. Последнее письмо его похоже на крик: «Как хорош божий мир, как тяжело с ним расставаться!»

26 октября 1903 года в Петербурге скончался Василий Васильевич Докучаев.

Он любил природу. Но не пышность экзотических пейзажей прельщала его. Душу его наполняла радостью простая и прекрасная природа средней полосы. Он мог подолгу останавливаться перед каким-нибудь речным извивом («часами», пишет его ученик П. В. Отоцкий, первый редактор журнала «Почвоведение»). Часто вспоминал Украину, годы своей полтавской экспедиции — какое-нибудь раннее утро, косые красноватые лучи на еще спящей листве тополей, крик лелеки: так по-украински называл он аиста.

Любил Короленко, Чехова. Прочтя «Степь», сказал:

— Вот уметь бы так описывать!

Как и многие интеллигенты того времени, он плохо разбирался в окружавшей его общественной действительности. Так до конца и не понял, что именно с ним произошло в 1895 году.

Внешне он казался суровым, «сухо-деловитым», В своих служебных и даже личных отношениях, в отношениях к студентам и ученикам стремился руководиться меркой: «Людей надо судить по тому, сколько и как они в жизни сделали». Примером и образцом считал Петра.

— Вот Петр Великий, — труженик на пользу общую. Учиться надо!..

Люди разделялись им на «полезных» и «бесполезных», последние для него не существовали. За «пользу общую» должна была ратовать задуманная им газета.

В честности и работоспособности видел он лекарство от всех бед России. Опыт его собственной жизни мог бы показать ему, что просто этого было еще далеко не достаточно…

Поросль наук пошла от Докучаева и его комплексного метода. Геоботаника (одним из виднейших представителей которой был Г. И. Танфильев) — учение о растительном покрове в связи с той «средой», той землей, на которой находит его исследователь. Знаменитая наша геохимическая школа во главе с основоположником ее — академиком В. И. Вернадским.

Геологи докучаевского времени гораздо легче могли объяснить кристаллический щит на «древнем темени» Азии, чем бугры, пригорки, овраги. Докучаев рассказал о законах развития привычных и всеобщих черт рельефа; и тогда быстро двинулась вперед геоморфология — учение о формировании земли.

Некогда старинные геологи считали почву малозначительной деталью земной коры. Но оказалось, что выводы докучаевского учения о почвах исключительно важны самим геологам, для их собственной науки: ведь почва — «зеркало местного климата и притом климата как современного, так и, особенно, давно минувших времен».

Преобразилась и выросла вся старая географическая наука. Докучаев придал новый смысл центральному ядру ее — учению о ландшафтах. Его горизонтальные и вертикальные зоны гораздо конкретнее, яснее, богаче содержанием прежней идеи о климатических поясах.

Докучаев обратился с призывом к русским агрономам: «Оставить нередко почти рабское следование немецким указкам и учебникам, составленным для иной природы, для иных людей и для иного общественно-экономического строя».

И сам работой и творчеством своим показал, как это сделать.

Мировая наука о почве стала на ноги после Докучаева. Ее создала русская школа почвоведов. Докучаев говорил о работах этой школы и о своих, в частности, как об открытии четвертого царства природы. И не случайно с тех пор именно наши русские термины: «подзол», «солонец», «чернозем» — звучат с кафедр университетов и институтов всех стран, всюду, где изучают почву.