Глава 2 БОЛТУШКИ Свидетельство того, что язык — это инстинкт человека: от языковых универсалий до агукающих младенцев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 2

БОЛТУШКИ

Свидетельство того, что язык — это инстинкт человека: от языковых универсалий до агукающих младенцев

К началу 1920-х гг. считалось, что нет уже на земле уголка, пригодного для жизни, который бы остался неисследованным. Не являлась исключением и Новая Гвинея, второй по величине остров в мире. Европейские миссионеры, плантаторы и управляющие селились лишь на прибрежных равнинах, убежденные, что никто не может жить среди грозных гор, тянувшихся широкой грядой через центральную часть острова. Однако горы, открывавшиеся взору с того или иного берега, на самом деле представляли собой не одну, а две горные цепи, между которыми лежало плато с умеренным климатом, пересекаемое множеством плодородных долин. Около миллиона людей, принадлежащих к культуре каменного века, жили на этих высотах, в изоляции от остального мира на протяжении сорока тысяч лет. Завеса неизвестности так и не была бы поднята над ними, если бы в притоке одной из главных рек не было открыто золото. Немедленно начавшаяся золотая лихорадка привлекла Майкла Ли, неприкаянного австралийского искателя приключений, который 26 мая 1930 г. пустился в экспедицию по горам с товарищем-авантюристом и группой туземцев, нанятых носильщиками. После того, как они поднялись на высоту, Ли в изумлении увидел покрытую травой долину, лежащую перед ним. К приходу ночи его изумление переросло в тревогу, потому что на отдалении стали заметны огни — верный признак того, что долина обитаема. После бессонной ночи, когда Ли и его товарищи заряжали ружья и мастерили примитивную бомбу, и произошла их первая встреча с обитателями гор. Потрясение было взаимным. Ли записал в своем дневнике следующее:

Мы вздохнули с облегчением, когда появились [туземцы]; впереди… шли мужчины, вооруженные луками и стрелами, женщины — сзади, они несли стебли сахарного тростника. Когда Ивунга увидел женщин, он сразу сказал мне, что боя не будет. Мы помахали им, чтобы они приблизились, что те осторожно и сделали, останавливаясь каждые несколько ярдов, чтобы к нам присмотреться. Когда некоторые из них набрались, наконец, храбрости, чтобы подойти к нам, мы увидели, что они совершенно потрясены нашим видом. Когда я снял шляпу, те, кто стоял ближе ко мне, в ужасе попятились. Один старичок неуверенно выступил вперед с открытым ртом и прикоснулся ко мне, чтобы понять, существую ли я в действительности. Затем он опустился на колени и потер руками мои голые ноги, наверное, для того, чтобы узнать, нет ли на них краски. Потом он обхватил меня за колени и крепко прижался к ним, тычась в меня своей курчавой головой. …Женщины и дети постепенно тоже набрались храбрости и приблизились, и скоро наш лагерь уже кишмя кишел этими людьми; все они бегали туда-сюда и лопотали все сразу, тыча во все, …что было для них незнакомо.

Это «лопотание» было языком — незнакомым языком, одним из восьмисот различных языков, которые будут впоследствии (к 1960-м гг.) открыты у живущих в изоляции горных народов. Первая встреча с туземцами, описанная Ли, повторила сотни таких же сцен, имевших место в истории человечества, когда происходила первая встреча одного народа с другим. Насколько мы можем судить, язык у всех этих народов уже существовал. Он существовал у каждого готтентота, у каждого эскимоса, у каждого яномамо. Не было еще открыто безъязыкого народа, как и нет сведений о том, что какая-то область послужила «колыбелью», откуда язык распространился среди народов, ранее не имевших языка.

Как и во всех других случаях, язык, на котором говорили новые знакомые Ли, был не просто лопотанием, но средством, с помощью которого могли быть выражены абстрактные понятия, невидимые сущности и сложные цепи рассуждений. Горцы бурно совещались, пытаясь понять природу явившихся к ним бледнолицых созданий. Ведущая версия заключалась в том, что в них переселились души предков или какие-то другие духи обрели человеческий облик, возможно те, которые ночами превращаются в скелеты. Решено было устроить эмпирический тест, который прояснил бы эту проблему. «Один из наших людей спрятался, — вспоминает горец Кирупано Эза, — и проследил за тем, как они идут испражняться. Он вернулся и сказал: „Эти пришельцы с небес пошли испражняться вон туда“. Как только они вернулись, множество наших людей пошло туда взглянуть на то, что осталось. Когда они увидели, что там плохо пахнет, они сказали: „Кожа у них, может быть, и другая, но их дерьмо воняет так же, как и наше“».

То, что сложно организованные языки используются повсеместно, стало открытием, которое наполняет лингвистов священным трепетом и дает первый повод подозревать, что язык является не просто одним из продуктов культуры, но проявлением особого человеческого инстинкта. Продукты культуры широко варьируются по уровню сложности в зависимости от общества, к которому принадлежат, но внутри самого общества все созданное обычно находится на одном и том же уровне сложности. В каких-то человеческих сообществах люди считают, делая зарубки на костях, и готовят на огне, разведенном трением палочек; в других — для этого используют компьютеры и микроволновые печи. Язык, тем не менее, разрушает подобное соотношение. Существуют сообщества, находящиеся на уровне каменного века, но не существует такого понятия как язык уровня каменного века. Ранее в нашем столетии лингвист-антрополог Эдвард Сепир писал: «Когда дело доходит до языковых форм, Платон идет рука об руку с македонским свинопасом, а Конфуций — с дикарем и охотником за головами из Ассама».

Я могу наугад выбрать пример сложной лингвистической формы из языка неиндустриализованного общества. Лингвист Джоан Бреснан недавно написала статью, посвященную специально сравнению конструкции языка кивунджо из группы банту, на котором говорят в нескольких деревнях на склонах горы Килиманджаро в Танзании, с родственной ей конструкцией в английском, который она описывает как «язык западногерманской группы, на котором говорят в Англии и ее бывших колониях». Английская конструкция называется «дательный падеж»[3], и ее можно встретить в предложениях типа She baked me a brownie ‘Она испекла мне шоколадное пирожное’ или He promised her Arp?ge ‘Он пообещал ей сыграть на рояле’, где косвенное дополнение, такое как me ‘мне’ и her ‘ей’ находится после глагола, чтобы указать на кого/на что направлено действие. Соответствующая конструкция в языке кивунджо называется «аппликатив», сходство которого с английским дательным Бреснан характеризует как «сходство шахмат с шашками». Эта конструкция в кивунджо полностью умещается внутри глагола, который имеет семь приставок и суффиксов, два залога и четырнадцать времен; глагол согласуется и с подлежащим, и с дополнением, и с существительными, на которые направлено его действие, каждое из которых может быть шестнадцати родов. (В случае, если у вас возникает вопрос, эти «роды» не имеют ничего общего с трансвеститами, транссексуалами, гермафродитами, людьми андрогинного типа и иже с ними, как предположил один из читателей этой главы. Для лингвиста термин «род» сохраняет свое первоначальное значение «вид», как и в однокоренных словах «порода» и «народ». «Роды» языков банту относятся к объектам типа людей, животных, предметов на расстоянии, групп предметов, частей тела. Просто случилось так, что во многих европейских языках «род» соответствует полу, по крайней мере, у местоимений. По этой причине лингвистический термин «род» стал активно использоваться нелингвистами как удобное обозначение сексуальной вариативности; а более точный термин sex теперь отводится для тех случаев, когда нужно деликатно выразиться о половых связях.) Среди других любопытных языковых инструментов, которые я заметил в грамматиках так называемых примитивных народов, особенно удобной кажется сложная система местоимений у чероки. В ней делается различие между «ты и я», «другой человек и я», «несколько других людей и я» и «вы, один или несколько других людей и я», что в английском просто-напросто свернуто в местоимение на все случаи жизни — we ‘мы’.

На самом деле люди, чьи лингвистические способности самым ужасным образом недооцениваются, принадлежат именно к нашему языковому сообществу. Лингвисты постоянно сталкиваются с мифом о том, что представители рабочего класса или менее образованных слоев среднего класса говорят на упрощенном или более грубом языке. Это — пагубное заблуждение, возникающее от неудачных попыток вести диалог. Повседневная речь, как и видение мира в цвете или ходьба, является набором чисто технических достижений — технологией, которая так прекрасно работает, что ее пользователь принимает результат как нечто само собой разумеющееся, не имея представления о сложном механизме, скрытом за панелями управления. За такими «простыми» предложениями, как Where did he go? ‘Куда он пошел?’ или The guy I met killed himself ‘Парень, с которым я познакомился, покончил с собой’, автоматически употребляемых любым носителем английского языка, стоят десятки скрытых подпрограмм, которые организуют слова для выражения смысла. Несмотря на попытки, предпринимаемые уже в течение нескольких десятилетий, ни одна искусственно созданная языковая система и близко не может сравниться с любым человеком с улицы, невзирая даже на HAL и C3 PO[4].

Но, хотя языковой механизм остается невидимым для говорящего, за его нарядной упаковкой и яркой оболочкой ревностно следят. Незначительные различия между диалектом большинства говорящих на данном языке и диалектами других групп, как, например, isn’t any и ain’t no, those books и them books, dragged him away и drug him away[5], я ем и я кушаю, класть и ложить, умная и вумная получают почетное звание знаков «истинной грамматики». Но они имеют так же мало общего с грамматическими тонкостями, как и тот факт, что в некоторых регионах Соединенных Штатов определенное насекомое стрекозу называют dragonfly букв. ‘дракон-муха’, а в других районах — darning needle ‘игла для штопки’, или что англоговорящие называют животных семейства псовых dogs, а франкоговорящие называют их chiens. Тот факт, что стандартный английский называют языком, а упомянутые вариации — диалектами, может даже создать превратное впечатление, что между ними существует значимая разница. Лучшее определение дает лингвист Макс Вайнрайх: язык — это диалект, имеющий армию и флот.

Широко распространен миф о том, что нестандартные диалекты английского грамматически ущербны. В 1960-х гг. группа школьных психологов с самыми хорошими намерениями объявила о том, что дети чернокожих американцев настолько культурно обездолены, что они лишены настоящего языка и вместо этого ограничены «не-логической моделью речевого поведения». Психологи делали свои выводы, наблюдая робость или замкнутость, продемонстрированные учениками в ответ на пулеметные очереди стандартных тестов. Но если бы те же психологи послушали спонтанную речь испытуемых, они бы заново открыли тот общеизвестный факт, что речевая культура чернокожих американцев повсеместно отличается большим словарным разнообразием, а субкультура уличных подростков, в частности, знаменита среди антропологов особым значением, которое в ней придается виртуозности языка. Вот пример из интервью, которое взял лингвист Уильям Лабов на пороге одного дома в Гарлеме. На вопросы отвечал Ларри, самый отчаянный член молодежной банды под названием «Моторы» («Jets»). (Лабов замечает в своей научной статье, что «для большинства читателей этого материала первый контакт с Ларри вызвал бы крайне негативную реакцию с обеих сторон».)

You know, like some people say if you’re good an’ shit, your spirit goin’ t’heaven… ’n’ if you bad, your spirit goin’ to hell. Well, bullshit! Your spirit goin’ to hell anyway, good or bad.

[Why?]

Why? I’ll tell you why. ’Cause, you see, doesn’ nobody really know that it’s a God, y’know, ’cause I mean I have seen black gods, white gods, all color gods, and don’t nobody know it’s really a God. An’ when they be sayin’ if you good, you goin’ t’heaven, tha’s bullshit, ’cause you ain’t goin’ to no heaven, ’cause it ain’t no heaven for you to go to.

[…jus’ suppose that there is a God, would he be white or black?]

He’d be white, man.

[Why?]

Why? I’ll tell you why. ’Cause the average whitey out here got everything, you dig? And the nigger ain’t got shit, y’know? Y’understan’? So-um-for-in order forthat to happen, you know, it ain’t no black God that’s doin’ that bullshit.

Знаешь, как разные люди говорят, что если в тебе хоть с гулькин нос хорошего, твоя душа попадает в рай, …а если ты плохой, твоя душа попадает в ад. Все это чушь собачья! Твоя душа все равно полетит в ад, хороший ты или плохой.

[Почему?]

Почему? Я скажу тебе, почему. Потому что, знаешь, на самом деле все без понятия, есть Бог или нет, понимаешь, я хочу сказать, я видел черных богов, белых богов, богов любого цвета, и просто никто знать не знает, есть Бог или нет. И когда тебя будут грузить, мол, если ты хороший, то попадаешь в рай, все это чушь собачья, потому что ни в какой ты рай не попадаешь, потому что рая вообще нет.

[…предположим, что Бог есть, черный он или белый?]

В натуре, белый.

[Почему?]

Почему? Я скажу тебе, почему. Потому что у белых, в общем-то, все есть, сечешь? А у негров — ни хрена, ясно? Врубаешься вооще? Ну… и … ну чтобы такое случилось, понимаешь, никакой черный Бог такого бы не сделал.

Первое знакомство с грамматикой Ларри может точно так же вызвать негативную реакцию, но для лингвиста она полностью соответствует правилам диалекта, носящего название Разговорный английский афро-американцев (PAA) (Black English Vernacular). Самая интересная в лингвистическом смысле сторона этого диалекта — то, что он абсолютно лингвистически не интересен. Если бы Лабову не нужно было привлечь к нему внимание, чтобы развенчать тезис о том, что дети негритянского гетто лингвистически некомпетентны, его можно было бы классифицировать как просто другой язык. Там, где Стандартный американский английский (CAA) (Standard American English) употребляет there как несмысловой пустой субъект при глаголе-связке, PAA употребляет it как несмысловой пустой субъект при глаголе-связке. (Для сравнения, САА: There’s really a God — в речи Ларри: It’s really a God.) Двойное отрицание у Ларри (You ain’t goin’ to no heaven) встречается во многих языках, например, во французском (ne… pas). Как и носители CAA, Ларри ставит вспомогательный глагол перед подлежащим в неповествовательных предложениях, но сам тип предложений, допускающих такую инверсию, слегка отличается от допустимого в CAA. Ларри и другие носители PAA допускают инверсию вспомогательного глагола и подлежащего в отрицательных предложениях, например: Don’t nobody know; носители CAA допускают эту инверсию только в вопросах, например: Doesn’t anybody know? и нескольких других типах предложений. PAA предоставляет говорящим на нем такую возможность, как опускание глагола-связки (If you bad); это не случайная леность, а правило на уровне системы, которое можно уподобить правилу стяжения в CAA, когда He is сокращается в He’s, You are — в You’re, a I am — в I’m. В обоих типах языка be ‘быть’ может «разрушаться» только в определенных видах предложений. Ни один носитель CAA не попытается подвергнуть стяжению следующие конструкции:

Yes, he is! —> Yes, he’s!

I don’t care what you are. —> I don’t care what you’re.

Who is it? —> Who’s it?

По этой же причине ни один носитель PAA не попробует опустить глагол-связку в следующих случаях:

Yes, he is! —> Yes, he!

I don’t care what you are. —> I don’t care what you.

Who is it? —> Who it?

Заметьте, также, что носители PAA отличаются не только склонностью к разрушению слов. Носители PAA используют полные формы определенных вспомогательных глаголов (I have seen), в то время как носители CAA обычно сокращают их (I’ve seen). И, как и можно было ожидать, проводя сравнение между этими языками, существуют области, в которых PAA является более точным, чем CAA. He be working означает, что человек работает вообще, может быть, что у него есть постоянная работа; He working означает только то, что человек работает сейчас, в момент произнесения предложения. В CAA He is working не может обозначить такую разницу. Более того, предложения типа: In order for that to happen, you know it ain’t no black God that’s doin’ that bullshit ‘Чтобы такое случилось, понимаешь, черный Бог такого бы не сделал’ показывают, что речь Ларри использует полный набор грамматических приспособлений, который тщетно пытаются скопировать ученые-компьютерщики (придаточные предложения отношения, конструкции с дополнениями, сложное подчинение и т.д.), не говоря уже о достаточно непростой теологической аргументации.

Другой проект Лабова состоял в изучении процентного соотношения грамматически правильных предложений в магнитофонных записях речи представителей разных социальных классов в разных ситуациях общения. «Грамматические» в этом исследовании означало «правильно построенные в соответствии с нормами, принятыми в диалекте говорящих на нем». Например, если говорящий задавал вопрос: Where are you going? ‘Куда вы идете?’, отвечающему не предъявлялось претензий за ответ: To the store ‘В магазин’, хотя в некотором смысле это не полное предложение. Такие глиптические конструкции, несомненно, являются частью грамматики разговорного английского; альтернативное высказывание: l am going to the store ‘Я иду в магазин’ звучит слишком высокопарно и почти никогда не используется. «Неграмматические» по этому определению предложения включали произвольно оборванные фрагменты предложений, косноязычное бормотание, оговорки и другие формы словесного винегрета. Результаты исследования Лабова на многое проливают свет. Подавляющее большинство предложений были грамматическими, особенно в повседневной речи, с бо?льшим процентом грамматических предложений в речи рабочего класса, чем в речи среднего класса. Самый большой процент неграмматических предложений был обнаружен на научных конференциях.

* * *

Повсеместная распространенность сложно организованного языка в человеческой среде стала захватывающим открытием, а для многих исследователей — убедительным доказательством того, что язык является врожденной способностью. Но для многих твердолобых скептиков, подобных философу Хилари Патнэму, это не доказательство вообще. Не все универсальное является врожденным. Так же как в предыдущие десятилетия путешественники не встречали ни одного племени, у которого бы не было языка, в наши дни антропологам трудно отыскать человека, до которого не дошли бы видеомагнитофоны, кока-кола и футболки с изображением Барта Симпсона[6]. Язык был повсеместно распространен еще до появления кока-колы, и потом, он полезнее кока-колы. Его скорее можно сравнить с умением есть руками, а не ногами, что также практикуется повсеместно, но не обязательно обращаться к особому инстинкту «рука-ко-рту», чтобы объяснить, почему так происходит. Язык бесценен для любых повседневных занятий в человеческом сообществе: для приготовления еды и крова, выражения любви, спора, торговли, обучения. Поскольку необходимость — мать изобретений, язык мог быть изобретен талантливыми людьми, что произошло не один раз давным давно. (Может быть, как говорила Лили Томлин[7], человек изобрел язык, чтобы удовлетворить непреодолимую тягу жаловаться.) Универсальность грамматики просто отражает универсальность получаемого человеком опыта и универсальную ограниченность обработки человеком информации. Во всех языках есть слова, обозначающие воду и ногу, потому что всем людям нужно упоминать в разговоре воду и ноги; ни в одном языке нет слова в миллион слогов, потому что ни у одного человека не хватит времени, чтобы произнести его. После того, как язык был изобретен, он должен был замыкаться внутри определенной культуры по мере того, как родители обучали своих детей, а дети копировали родителей. От культур, где язык существовал, он должен был распространиться, как лесной пожар, по другим, более тихим культурам. В сердце этого процесса находится потрясающе гибкий человеческий разум с общей многоцелевой стратегией обучения.

Таким образом, универсальность языка не обязательно приводит к тезису о врожденности инстинкта языка, как ночь приводит к новому дню. Чтобы убедить вас в существовании языкового инстинкта, мне придется выстроить аргументацию, которая ведет от болтовни современных народов к предполагаемым грамматическим генам. Самые решающие шаги на этом пути сделаны благодаря моей собственной профессиональной специализации — изучению развития языка у детей. Решающий аргумент состоит в следующем: сложно организованный язык универсален, потому что дети фактически вновь изобретают его, поколение — за поколением, не потому, что их этому учат, не потому, что они изначально умны, не потому, что им это полезно, а потому, что они просто не могут не делать это. Позвольте мне теперь провести вас по тропе доказательств.

* * *

В начале тропы стоит изучение того, как возникли языки, существующие сейчас в мире. Читатель вполне может решить, что в этом пункте лингвистика сталкивается с проблемой любой исторической науки: в то время, когда происходили эпохальные события, никто не вел записей о них. Хотя историческая лингвистика может проследить развитие современных сложно организованных языков до их более ранней ступени, это просто отодвигает проблему на шаг назад; нам нужно увидеть, как люди создали сложно организованный язык с нуля. И, что самое поразительное, мы можем это сделать.

Первые подобные случаи являются следствием двух весьма печальных фактов мировой истории: работорговли по берегам Атлантики и возникновения рабства в южной части Тихого океана. Возможно, памятуя о Вавилонской башне, некоторые хозяева табачных, хлопковых, кофейных и сахарных плантаций умышленно смешивали рабов и работников, говорящих на разных языках; другие хозяева предпочитали ту или иную национальность, но вынуждены были мириться со смешанным составом работников, поскольку альтернативы не было. Когда носителям разных языков приходится общаться, чтобы выполнять практические задания, но они лишены возможности выучить язык друг друга, они вырабатывают жаргон на скорую руку под названием «пиджин». Пиджин — это обрубленные цепочки слов, позаимствованные из языка колонизаторов или владельцев плантаций, сильно варьирующиеся в отношении порядка слов и с минимальным содержанием грамматики. Иногда пиджин становится лингва франка и постепенно усложняется в течение десятилетий, как это произошло в наши дни с пиджин английским в южной части Тихого океана. (Принц Филипп пришел в восторг, когда во время своего визита в Новую Гвинею узнал, что на здешнем языке его именуют букв. как fella belong Mrs. Queen ‘парень принадлежать Госпожа Королева’.)

Однако лингвист Дерек Бикертон представил доказательство того, что во многих случаях пиджин может быть одним махом преобразован в полноценный сложный язык: для этого нужно лишь оставить наедине с языком пиджин группу детей в том возрасте, когда они только начинают усваивать родной язык. Такое происходило, поясняет Бикертон, когда дети были изолированы от их родителей и за ними приглядывал рабочий, разговаривавший с ними на пиджин. Не удовлетворенные простым воспроизведением несвязанных цепочек слов, дети привнесли грамматическую систему туда, где ее не существовало ранее, результатом чего стал качественно новый и очень выразительный язык. Язык, в который преобразуется пиджин в результате освоения его детьми, называется креольским языком.

Основное доказательство Бикертона основывается всего на одном случае, имевшем место в истории. К счастью, рабство на плантациях, породившее креолов, ушло в далекое прошлое, но один случай креолизации имел место достаточно недавно, для того, чтобы мы могли изучить его основных участников. Незадолго до начала нашего столетия произошел бум на сахарных плантациях Гавайских островов, и потребность в рабочей силе моментально исчерпала возможности местного населения. Рабочих привозили из Китая, Японии, Кореи, Португалии, Филиппин и Пуэрто Рико, и язык пиджин развивался быстро. Многие из рабочих-эмигрантов, которые стояли у истоков этого языка, были еще живы, когда Бикертон брал у них интервью в 1970-х гг. Вот несколько типичных примеров их речи:

Me cap? buy, me check make ‘Моя копе купить, моя чек делать’.

Building — high place — wall pat — time — nowtime — an’ den — a new tempecha eri time show you ‘Дом — высоко — стена пат — время — тепереча — ден — новый темратура каж раз показывать вам’.

Good, dis one. Kaukau any-kin’ dis one. Pilipine islan’ no good. No mo money ‘Энтот, хорошо. Каукау так иначе энтот. Пилипин остров не хороший. Нет боле денег’.

Благодаря отдельным словам и контексту слушатель смог разобрать, что первый говорящий, 92-х летний японский иммигрант, говорящий о начале своего пути в качестве кофейного плантатора, пытался сказать: «Он купил мой кофе, он выписал мне чек». Но само сказанное им могло с таким же успехом значить: «Я купил кофе, я выписал ему чек», что соответствовало бы действительности, если бы говорящий имел в виду свое теперешнее положение — положение владельца магазина. Второй говорящий, другой престарелый японский иммигрант впервые столкнулся с чудесами цивилизации в Лос-Анджелесе, куда его привез один из его многочисленных детей. Он пытался сказать, что высоко на стене здания было электрическое табло, показывающее время и температуру. Третий говорящий, 69-тилетний филиппинец, говорил следующее: «Здесь лучше, чем на Филиппинах. Здесь можно купить любую еду, а там совершенно нет денег, чтобы купить еду». (Одним из видов еды был «pfrawg», которого он сам ловил на болоте методом «kaukau».) Во всех этих случаях речевые намерения говорящего должны были быть дополнены слушателем. Пиджин не предоставляет говорящим на нем элементарных грамматических возможностей, чтобы передать эти сообщения — нет твердого порядка слов, нет приставок и суффиксов, нет временных форм или временных и логических показателей, нет структур сложнее простого предложения и нет закрепленного способа выражения, кто производитель, а кто объект действия.

Но дети, подраставшие на Гавайях, начиная с 1890-х гг., и вынужденные усваивать пиджин, в конце концов заговорили совсем по-другому. Вот несколько примеров из языка, который они изобрели — гавайского креольского. Первые два примера взяты у японца — хозяина плантации папайи, родившегося в Мауи; следующие два — у японо-гавайца — бывшего работника на плантации, родившегося на большом острове; последний — у гавайца — управляющего отелем, бывшего фермера, родившегося в Кауаи.

Da fips japani came ran away from japan come ‘Пер япони пришли убежали из Японии приходить’. —> ‘Первые японцы, приехавшие сюда, убежали из Японии сюда’.

Some filipino wok o’he-ah dey wen’ couple ye-ahs in fllipin islan’ ‘Некоторые филипины работ десь они уехали несколько лет филипин остров’. —> ‘Некоторые филипинцы, работавшие здесь, уехали на несколько лет на Филиппины’.

People no like t’come fo’ go wok ‘Люди не любить приходить для идти работать’. —> ‘Люди не хотят, чтобы он работал [на них]’.

One time when we go home inna night dis ting stay fly up ‘Один день когда мы идти домой во время ночь та весь оставаться лететь вверху’. —> ‘Однажды, когда мы шли домой ночью, эта вещь летала над нами’.

One day had pleny of dis mountain fish come down ‘Один раз имелось полно этих горы рыба идти вниз’. —> ‘Один раз было полно этой рыбы с гор, которая спустилась [по реке]’.

Пусть вас не смущают слова, которые выглядят, как произвольно использованные английские глаголы, например: go ‘идти’, stay ‘оставаться’, came ‘приходили’ или выражения, типа: one time ‘один раз’. Это не необдуманное употребление английских слов, но систематическое использование гавайской креольской грамматики: упомянутые слова были превращены креоло-говорящими во вспомогательные глаголы, предлоги, падежные показатели и относительные местоимения. По сути дела, возможно именно так и появились многие грамматические суффиксы и предлоги в существующих сейчас языках. Например, в английском глаголы, имеющие в прошедшем времени окончание -ed, могли произойти от глагола do[8]: He hammered ‘Он ковал [молотом]’ первоначально могло звучать как He hammer-did ‘Он ковать [молотом] делал’. И действительно, креольские языки являются языками bona fide[9] с установленным порядком слов и грамматическими показателями, которых не хватало в иммигрантском пиджин-языке и которых, помимо составляющих их звуков, не было в языке колонизаторов.

Бикертон замечает, что если креольская грамматика во многом является продуктом детского ума, не испорченного примесью сложно организованного языка, заложенного родителями, она должна обеспечивать особенно ясную картину врожденных грамматических механизмов, возникающих в сознании. Он утверждает, что креольские языки, возникающие из смеси языков, не имеющих друг с другом ничего общего, демонстрируют сверхъестественное сходство, возможно, даже одну и ту же базовую грамматику. Он также предполагает, что эта базовая грамматика проявляются в ошибках детей, совершаемых ими, когда дети усваивают более упорядоченные и отшлифованные языки; это напоминает глубоко залегающий узор, просвечивающий через тонкий слой побелки. Когда дети-носители английского языка говорят:

Why he is leaving? ‘Почему он будет уезжает?’

Nobody don’t likes me ‘Никто никогда меня любит’.

I’m gonna full Angela’s bucket ‘Я собираюсь сделать полную корзину Анджелы’.

Let Daddy hold it hit it ‘Пусть папа это держит это’.

они невольно продуцируют предложения, которые являются грамматически правильными во многих креольских языках мира.

Некоторые утверждения Бикертона спорны, поскольку зависят от его реконструкции событий, произошедших десятилетия или столетия назад. Но его основная идея была удивительным образом подкреплена двумя недавними экспериментами, в которых креолизация языка, осуществляемая детьми, могла быть прослежена в своем развитии. Эти потрясающие открытия, как и многие другие, возникли в результате изучения жестового языка глухих. Вопреки распространенному заблуждению, жестовые языки — это не мимика и жесты — изобретение работников образования, и не шифр для разговорного языка, принятого в окружающем обществе. Они встречаются везде, где существуют сообщества глухих, и каждый является отличным от других, полноценным языком, использующим те же типы грамматических средств, что встречаются повсюду в мире в устных языках. Например, американский язык жестов (АЯЖ), используемый глухими в Соединенных Штатах, не сходен с Английским, или Британским, жестовым языком, но основывается на согласовании и системе родов, которая напоминает языки навахо или банту.

В Никарагуа до последнего времени вообще не существовало жестовых языков, потому что глухие находились в изоляции друг от друга. Когда сандинистское правительство пришло к власти в 1979 г. и реформировало систему образования, были созданы первые школы для глухих. В этих школах делался акцент на натаскивании детей в чтении по губам и говорении, и, как и в каждом случае, когда используется такая методика, результаты оказались плачевными. Но это было не важно. На игровых площадках и в школьных автобусах дети изобретали свою собственную жестовую систему, основанную на жестах собственного изобретения, которые они использовали дома в своих семьях. Очень скоро эта система закрепилась и стала называться Lenguaje de Signos Nicarag?ense — Никарагуанским жестовым наречием (НЖН). В наши дни НЖН используется, с разной степенью беглости употребления, глухими молодыми людьми от 17 до 25 лет, которые и разработали этот язык, когда им было 10 и более лет. В основном это пиджин-язык. Каждый использует его по-разному, и «говорящие» больше опираются на детальное перефразирование и наводящие слова, чем на постоянную грамматику.

Но такие дети, как Майела, ставшие школьниками в возрасте примерно 4 лет, когда НЖН уже был в обиходе, и дети младше ее, это уже совсем другое дело. Их жестовая речь более беглая и компактная, а жесты более стилизованы и меньше напоминают пантомиму. И действительно, при внимательном рассмотрении их жестовый язык настолько отличается от НЖН, что имеет другое название: Idioma de Signos Nicarag?ense — Никарагуанский жестовый язык (НЖЯ). НЖН и НЖЯ сейчас изучаются такими психолингвистами, как: Джуди Кегл, Мириам Хиби Лопес и Анни Сенгас. НЖЯ оказался креольским языком, созданным за один присест так, как мог бы предсказать это Бикертон — когда дети младшего возраста вынуждены были усваивать жестовый пиджин-язык более старших детей. НЖЯ спонтанно стандартизировался — все младшие дети пользуются жестовым языком одинаково. Дети привнесли в него много грамматических средств, отсутствующих в НЖН и, таким образом, они намного меньше полагаются на перефразирование. Например, носитель НЖН (пиджин-языка) может сделать жест, обозначающий «говорить с кем-либо», а потом провести рукой с того места, где находится говорящий, к тому месту, где находится слушатель. А носитель НЖЯ (креольского языка) видоизменяет сам жест, сокращая его до одного движения с точки, изображающей говорящего, до точки, изображающей слушающего. Это обычный прием в жестовых языках, с формальной точки зрения идентичный изменению окончания у глагола при согласовании в устных языках. Благодаря такой устойчивой грамматике НЖЯ очень выразителен. Ребенок может посмотреть сюрреалистический мультфильм и пересказать его содержание другому ребенку. Дети начинают использовать его в шутках, стишках, рассказиках и историях из жизни, и он начинает становиться тем цементом, который удерживает вместе детскую компанию. Язык рождается на наших глазах.

Но НЖЯ является коллективным произведением многих детей, общающихся друг с другом. Если мы приписываем богатство языка детскому уму, нам обязательно нужно увидеть, как каждый ребенок вносит свой вклад в сложную грамматическую структуру, заложенную в него взрослыми. И опять изучение глухих людей позволяет нам это сделать.

Когда глухие дети растут в семье, где родители используют жестовый язык, они обучаются ему так же, как слышащие дети обучаются устному языку. Но глухие дети, рожденные у слышащих родителей, а таких большинство, обычно не имеют доступа к носителям жестового языка до тех пор, пока не вырастают. Зачастую их намеренно не допускают к последним и делают это те работники образования, которые придерживаются «устной» традиции и хотят заставить детей освоить чтение по губам и говорение. (Большинство глухих осуждает эти авторитарные меры.) Когда глухие дети вырастают, они стремятся влиться в сообщества глухих и начинают усваивать жестовый язык, который получает заслуженное преимущество доступного для них средства общения. Но к тому моменту время, обычно, уже упущено; они должны корпеть над жестовым языком как над сложной головоломкой, подобно тому, как это делает слышащий взрослый человек на занятиях по иностранному языку. Их уровень заметно ниже, чем у глухих, усваивавших жестовый язык детьми, так же как и у взрослых иммигрантов, которые постоянно тяготятся своим акцентом и бросающимися в глаза ошибками. Очевидно, что поскольку глухие — это действительно единственные психически полноценные люди, которые дожили до взрослых лет, не усвоив какого-либо языка, их сложности предоставляют прекрасное свидетельство того, что для успешного освоения языка нужно использовать возможности именно того критического отрезка жизни, которым является детство.

Психолингвисты Дженни Синглтон и Элисса Ньюпорт исследовали одного девятилетнего абсолютно глухого мальчика и его глухих родителей. Мальчику они дали псевдоним Саймон. Родители Саймона не были знакомы с жестовым языком до относительно зрелого возраста (пока им не исполнилось пятнадцать и шестнадцать лет); в результате, язык был усвоен плохо. В американском языке жестов, как и во многих языках, можно переместить синтаксическую группу в начало предложения и отметить ее приставкой или суффиксом (в АЯЖ — поднятыми бровями и вздернутым подбородком), чтобы показать, что это тема предложения. Английское предложение: Elvis I really like! ‘Элвис, вот кто мне действительно нравится!’ — является приблизительным примером сказанного. Но родители Саймона редко использовали эту конструкцию и коверкали ее, когда использовали. Так, отец Саймона однажды попытался жестами выразить мысль: My friend, he thought my second child was deaf ‘Мой друг, он думал, что мой второй ребенок глухой’. Выходило следующее: My friend thought, my second child, he thought he was deaf ‘Мой друг думал, мой второй ребенок, он думал, он глухой’ — нечто похожее на жестовый винегрет и нарушающее не только грамматику АЯЖ, но и, согласно теории Хомского, Универсальную Грамматику, которая управляет всеми языками, усвоенными естественным образом (позже в этой главе мы увидим, почему так происходит). Родителям Саймона не удалось овладеть и системой видоизменения глагола, принятой в АЯЖ. В АЯЖ глагол to blow ‘дуть’ показывается раскрыванием кулака в горизонтальном положении перед губами (как струя воздуха). Любой глагол в АЯЖ можно видоизменить, чтобы показать длящееся действие: говорящий добавляет к изображаемому им жесту движение, напоминающее арку, и быстро его повторяет. Глагол также можно видоизменить, чтобы показать, что действие производится более чем с одним объектом (например, с несколькими свечами), говорящий на АЯЖ заканчивает жест в одной точке пространства, затем повторяет его, но заканчивает в другой точке. Изменения глагола можно сочетать в одном из двух порядков: дуть влево, затем — вправо, затем — повторить; или дуть дважды вправо, а затем — дважды влево. Первый порядок означает: «задуть свечи на одном торте, затем — на другом торте; затем — снова на первом торте, затем — снова на втором»; второй порядок означает: «долго задувать свечи на одном торте, а затем долго задувать свечи на втором торте». Эта стройная система правил была утеряна родителями Саймона. Они использовали изменения непоследовательно и никогда не изменяли глагол больше, чем по двум параметрам одновременно; хотя они могли время от времени использовать разрозненные изменения, просто соединенные знаком, обозначающим «затем». Во многом родители Саймона напоминали людей, говорящих на пиджин.

Поразительно, но хотя Саймон был знаком с АЯЖ только в искаженной версии своих родителей, сам он объяснялся на АЯЖ гораздо лучше, чем они. Он без труда понимал предложения со смещенной темой и, когда ему нужно было описать комплекс событий, записанных на видео, он почти безошибочно использовал изменения глагола, принятые в АЯЖ, даже в тех предложениях, где требовалось применить их дважды в определенном порядке. Каким-то образом Саймону удалось заглушить неграмматический «шум», производимый его родителями. Должно быть, он уловил те изменения слов, которыми его родители пользовались без определенной последовательности, и он сам внес в них должный порядок. И, очевидно, он увидел скрытую, хотя и не осознанную им, логику в том, как родители видоизменяют глагол по двум параметрам. В результате этого им была повторно изобретена принятая в АЯЖ система изменения глагола по двум параметрам в особом порядке. То, как Саймон превзошел своих родителей, это пример креолизации языка, осуществленной одним отдельно взятым ребенком.

На самом деле достижения Саймона замечательны только потому, что он был первый ребенок, продемонстрировавший их психолингвисту. Наверняка, существуют тысячи саймонов: от девяноста до девяноста пяти процентов глухих детей рождается у слышащих родителей. Дети, которым повезло лишь в том, что им вообще позволили соприкоснуться с АЯЖ, обычно усваивают его от слышащих родителей, выучивших этот язык не слишком хорошо, лишь для того, чтобы как-то общаться со своими детьми. И, как мы видим, превращение НЖН в НЖЯ показывает, что сами жестовые языки — это бесспорно продукт креолизации. На разных этапах истории работники образования пытались изобрести жестовые системы, иногда основанные на устном языке, на котором говорят в данном сообществе. Но эти грубые образования никогда не поддаются изучению; и если глухие дети все-таки их выучивают, они одновременно превращают их в гораздо более богатые естественные языки.

* * *

Необыкновенные случаи языкового творчества у детей не требуют необыкновенных обстоятельств, таких как глухота или Вавилонское смешение языков на плантации. Тот же самый лингвистический гений привлекается к делу каждый раз, когда ребенок усваивает родной язык.

Прежде всего, давайте расстанемся с иллюзией, что родители обучают своих детей языку. Никто, конечно, и не думает, что родители дают прямые уроки грамматики, но многие родители (да и некоторые детские психологи, которым это лучше известно) считают, что матери учат детей в неявной форме. Такое обучение принимает форму особого вида речи, называемого «материнский язык» (или, как называют его французы, «mamanaise»). Это своего рода моменты интенсивного языкового «футбола» с постоянными повторами и упрощенной грамматикой. («Посмотри на собачку! Видишь собачку? Там собачка!») В современной культуре американского среднего класса воспитание рассматривается как священная обязанность и неусыпное бдение с целью предохранить беспомощное дитя от отставания в великой гонке, задаваемой жизнью. Вера в то, что материнский язык необходим для развития языковых навыков — неотъемлемая часть того же менталитета, что посылает образованных и состоятельных молодых родителей в «учебные центры» за маленькими варежками с фонариком, которые должны помочь их малышам скорее отыскать свои ручки.

Общая картина вырисовывается, когда изучаешь народные теории воспитания в разных культурах. Племя кунг сан в пустыне Калахари в Южной Африке считает, что детей обязательно надо учить сидеть, стоять и ходить. Они осторожно насыпают вокруг своих детей песок, чтобы заставить их выпрямиться и, наверняка, каждый из детей вскоре сидит уже самостоятельно. Нас это забавляет, поскольку мы можем наблюдать результаты эксперимента, который не желает проводить племя сан: мы не учим детей сидеть, стоять и ходить, и тем не менее, они выучиваются это делать по своему собственному графику. Но другие люди могут с такой же снисходительностью взглянуть на нас. Во многих человеческих сообществах родители не балуют своих детей материнским языком. По сути дела они вообще не разговаривают со своими не умеющими говорить детьми, лишь иногда что-то им приказывая или упрекая их. И это не лишено смысла. В конце концов, маленькие дети просто ни слова не могут понять из того, что вы говорите. Зачем же тратить силы на монолог? Каждый разумный человек наверняка подождет, пока у ребенка не разовьется речь и не станет возможной более приятная двусторонняя беседа. Как объяснила Тетушка Мэй, женщина из Пидмонта (Южная Каролина), антрополингвисту Ширли Брайс Хит: «Ну вы подумайте, не смешно ли? Эти белые, когда слышат, что их детишки что-то лепечут, начинают им отвечать, а потом спрашивают и спрашивают обо всяких вещах, которые те как будто с рождения должны знать». Нужно ли говорить, что дети в этих сообществах, просто слыша вокруг речь взрослых и других детей, учатся говорить на вполне грамматичном PAA, как мы наблюдаем это в случае с Тетушкой Мэй.

В том, что дети усваивают язык, основная заслуга — их собственная. На практике мы можем показать, что они знают то, чему не могли быть обучены. Один из классических примеров Хомского, иллюстрирующий логику языка, связан с процессом перестановки слов при образовании вопроса. Подумайте, каким образом вы перестраиваете утвердительное предложение A unicorn is in the garden ‘Единорог находится (букв. есть) в саду’ в соответствующий вопрос: Is a unicorn in the garden? ‘Есть ли единорог в саду?’ Вы просматриваете утвердительное предложение слева направо, находите глагол-связку is ‘есть’ и ставите ее в начало предложения:

a unicorn is in the garden. —> is a unicorn in the garden?

А теперь возьмите предложение: A unicorn that is eating a flower is in the garden ‘Единорог, который ест цветок, (есть) в саду’. Возникает два is. Которое из них подлежит перестановке? Очевидно, не первое, на которое натыкаешься, перебирая слова предложения слева направо; это дало бы очень странное предложение:

a unicorn that is eating a flower is in the garden. —> is a unicorn that eating a flower is in the garden?

Но почему мы не можем переставить это is? Где происходит сбой в этой простой процедуре? Ответ, поясняет Хомский, заложен в базовой модели языка. Хотя предложения и представляют собой цепочки слов, грамматические алгоритмы в нашем уме не выбирают слова по линейному принципу, как то: «первое слово», «второе слово» и т.д. Скорее, эти алгоритмы группируют слова в словосочетания, а словосочетания — в синтаксические группы, каждой из которых мысленно присваивается ярлычок, типа: «именная группа подлежащего», «глагольная группа». Настоящее правило образования вопроса не предполагает, что будет выбран первый же глагол-связка при просмотре слов в предложении слева направо; ведется поиск того глагола-связки, который идет после группы, получившей ярлычок подлежащего. Эта группа, содержащая целую цепочку слов a unicorn that is eating a flower ‘единорог, который ест цветок’, выступает как единое целое. Первое is глубоко упрятано в него, становясь невидимым для правила образования вопроса. Перемещается второе is, то, которое идет сразу вслед за именной группой:

[a unicorn that is eating a flower] is in the garden. —> is [a unicorn that is eating a flower] in the garden?