5

Слава, которую Фабр обрел в последние годы жизни, ненадолго пережила его самого. Правда, вероятность того, что его идеи признает научное сообщество, так и так была невелика. Но и его статус писателя-натуралиста вскоре понизился из-за капризов литературной моды. Сегодня Фабра мало кто помнит и во Франции, и в англоязычном мире. Даже креационисты не поднимают его на щит.

И только в Японии имя Фабра известно широко. Там он неизменно присутствует в программе начальной школы и часто первым знакомит ребенка с миром природы, и слова Фабра оживают, когда дети летом выполняют задания по сбору насекомых. Взрослые японцы тоже часто возвращаются к трудам Фабра, когда знакомят своих детей с увлекательными сторонами естествознания и вспоминают о своем увлечении насекомыми в беззаботном детстве. («Я пишу прежде всего для молодого поколения, – когда-то заявил своим ученым критикам Фабр, проработавший в школе целых двадцать шесть лет. – Я хочу привить юношеству любовь к естествознанию, а вы прививаете ему ненависть к этому предмету» [83].)

Как и следовало бы ожидать, Фабр непременно присутствует в экспозиции многочисленных инсектариумов в Японии. Но он объявляется и в неожиданных местах: в образе смекалистого мальчика, героя современной манги «Фабр, детектив по делам насекомых» в популярном журнале Superior; в качестве персонажа аниме: в сериале «Читай или умри» появляется клон Фабра – злой гений, способный направить орды насекомых против цивилизации; в виде бесплатной рекламной пластиковой фигурки (Souvenir Entomologique) наряду с моделями цикады, скарабея, осы Ammophila и других любимцев публики в тысячах магазинов 7-Eleven по всей стране; а в рекламе предметов роскоши он выступает как образ космополитизма среди мужчин, любознательного ума и некоего духовного томления [84].

Но присутствие Фабра ощущается в Японии не только в школах, биологических центрах и поп-культуре, энергично стимулирующей производство товаров. Если на английском тексты Фабра доступны только в корявом и устаревшем переводе, то в Японии, по относительно недавним подсчетам, только с 1923 по 1994 год местные ученые выпустили сорок семь полных и сокращенных изданий его «Воспоминаний» [85]. Дайдзабуро Окумото – профессор-литературовед, коллекционер насекомых, а также основатель и директор нового музея Фабра в Токио – указывает, что особенно интересен начальный период этих переводов [86]. Оказывается, не кто иной, как Сакаэ Осуги, знаменитый анархист, автор памятного подрывного афоризма «Красоту следует искать в беспорядке», выполнил первый систематический перевод книги Фабра на японский язык и планировал перевести «Воспоминания» целиком (работа оборвалась, поскольку Осуги был зверски убит в ходе полицейских репрессий, происходивших после крупного землетрясения 1923 года на Токийской равнине). В 1918 году, примерно тогда же, когда он впервые прочел Фабра, Осуги написал: «Я люблю, когда есть характер. Но я чувствую отвращение, когда из характера делают теорию. В ходе теоретизирования характер часто обращается в гармоничное сосуществование с реалиями общества, в раболепный компромисс, в фальшь» [87].

Хотя Осуги был убежденным дарвинистом (к тому времени он уже перевел на японский «Происхождение видов»), ему показалось, что в Фабре он обрел родственную душу. Осуги был очарован энергичным стилем Фабра, он заинтересовался возможностями, которые популяризация науки открывает перед педагогами, но также ему очень импонировало враждебное отношение Фабра к теоретизированию. Этот харизматичный писатель и активист полагал: беда теорий не столько в их слабой способности объяснить мир, сколько в желании упорядочить его, не столько в стремлении найти в мире смысл, сколько в предпочтении анализа живому опыту. Тяга к упорядочиванию – тяга, которая ограничивает исследователя, а стоит за ней желание властвовать, повелевать и интеллектуально, и практически. Возвеличивание разума, утверждал Осуги, обедняет возможности понимания. «Желание свести вселенную к одному алгоритму и повелевать всей реальностью, опираясь на принципы разума, – писал Фабр, – это предприятие грандиозное, но не великое» [88].

Похоже, Осуги не смущал тот факт, что это подозрительное отношение к универсальным объяснениям возникло, когда Фабр вновь и вновь заново открывал вмешательство «Божьей руки» в природу, то есть совершенно на другой почве, чем опасливость Осуги [89].

Не знаю, прав ли Окумото, когда он утверждает, что Осуги полюбил Фабра, потому что они оба – нонконформисты. Но мне нравится, к чему подталкивает нас эта идея. В версии Окумото Осуги – революционер и профсоюзный деятель – вдохновлялся тем, что Фабр – учитель и натуралист – отвергал авторитарную педагогику и делал установку на обучение не только мальчиков, но и девочек; больше всего Осуги пленяло отношение Фабра к классификации («Системы не стоят выеденного яйца!» – восклицает Фабр в «Воспоминаниях», рассуждая об отказе систематиков отнести пауков к насекомым) [90]. Осуги был очарован тем, что Фабр восхвалял чувственные стороны исследования, отвергал авторитеты и писал общедоступные тексты. Эти чувства разделяет и Окумото, ставящий Фабра наравне с прославленным японским натуралистом и фольклористом Кумагусу Минакатой (1867–1941), который в современной Японии тоже широко известен и тоже почитается за свой нонконформизм и независимость:

«Эти два оригинала-самоучки никогда не упрощали свои мысли, перерабатывая их в законы и формулы. Некоторые критиковали их за отсутствие убедительных, последовательных теорий, но они продолжали исследовать многообразие мира и смотреть на всё свежими глазами. Безусловно, они из тех, кого Рембо называет voyants[2]» [91].

«Любители насекомых и анархисты, – пишет Окумото в другом месте, – терпеть не могут повиноваться чужим приказам, они пытаются сами установить что-то вроде „порядка“ – либо им вообще плевать на порядок!» [92] Любители насекомых, уверяет Окумото, видят мир глазами насекомого, погрузившись в жизнь животного, выглядывая из его маленького мирка. Они подглядывают за жизнью, а не за смертью.

Есть еще один любитель насекомых, который тут может нам помочь. Киндзи Иманиси – эколог, альпинист, антрополог, основоположник японской приматологии, теоретик изучения природы [сидзэнгаку], чьи книги стали бестселлерами, – начал свою карьеру в тридцатые годы ХХ века, изучая личинок поденки в водах реки Камо в районе Киото. Иманиси – приверженец теории эволюции, так что в плане теорий он ничуть не фабрианец. Но к числу дарвинистов он тоже не принадлежит. Подобно кумиру Осуги выдающемуся анархисту Петру Кропоткину, Иманиси уверен, что движущая сила эволюции – это сотрудничество. Он не согласен с тезисом, что основа естественного отбора – это межвидовое и внутривидовое соперничество. Иманиси делает упор на взаимосвязь и гармоничное взаимодействие всего живого, но уверяет, что серьезные экологические единицы – это социумы, вне которых индивид не выживет. Индивиды сходятся не в целях размножения, а потому, что у них есть общие потребности, которые они удовлетворяют путем сотрудничества. Как уверяет Иманиси, его сидзенгаку – теория, в центре которой стоят группы соратников, а не конкурирующие монады, – представляет собой японский взгляд на эволюцию, несхожий с дарвинистской системой, которая уходит корнями в западный индивидуализм [93]. Идеи Иманиси, как и взгляды Фабра, были снисходительно восприняты профессиональными биологами в Европе и Северной Америке, почуявшими примесь антинаучности и антидарвинизма. Но в Японии эти идеи пользуются широкой популярностью [94]. Хотя структура мыслей Иманиси и «естественнонаучная историческая теология» Фабра мало пересекаются, между ними есть несомненное родство. «Есть на свете люди, – писал в 1941 году Иманиси, – которые всю жизнь ходят в белых халатах и никогда не выходят из лаборатории. Вероятно, есть даже знаменитые ученые, которые никогда в жизни не видели животных и растений такими, каковы они в природе. Я не позволю объединять в одну категорию людей, которые смотрят на природу таким образом, и тех, кто похож на меня, тех, чьи взгляды на природу сформировались благодаря тому, что они проводят всю жизнь на природе; это чувство природы – возможно, подспудное – стоит за моей работой. Даже если не будет наук о природе, природа останется. Как бы ни кичились собой науки о природе, они способны познать природу лишь частично. Если ты подразделяешь природу и становишься специалистом в какой-то области, ты будешь всего лишь специалистом по одному из элементов природы [бубун сидзен]. В школах нас не учат тому, что, помимо элементов природы, есть также природа как целостность [дзентай сидзен]. Это горы и изыскания рассказали мне, что существует целостная природа» [95].

«Антинаучное» неприятие механистических теорий, интуитивная связь наблюдателя и предмета наблюдения, иммерсивное сродство личности и мира – вот каков этот всеобъемлющий взгляд на жизнь и совершаемую ею работу. Вспомните Фабра: его простоту, его терпение, его жизнь в тяжелых трудах вдали от столичного блеска, усилия охватить мыслью живую целостность, презрение к авторитаризму, этическую независимость, нравственную жизнь, жизнь ученого, жизнь педагога. Эти уроки одинаково сильно пленяют и стар и млад, радикалов и консерваторов.

Более того, для Иманиси – как и для Окумото – то, что Фабр искал в насекомых нечто божественное, узнаваемо и в другом ракурсе. Установки Фабра легко вписываются в комплекс мыслей, к которому часто апеллируют японские любители природы (а также иностранцы, описывающие отношение японцев к природе), пытаясь объяснить то, что националисты, романтики, приверженцы нью-эйдж и другие часто считают уникальным японским чувством сродства с природой и в особенности с насекомыми: это анимистский, синтоистский (а впоследствии вошедший в японский буддизм) тезис, что божество [ками] «поселяется в отличительных чертах природы, которые вселяют в людей ощущение благоговения или одухотворенности», что «природа божественна», что природа сама по себе божественна [96]. (Тут я должен подчеркнуть, что это не совпадает с представлением Фабра, что природа – выражение Божественного.)

Есть кое-что еще. Осуги и Окумото обнажают недостатки чтения, при котором мы подмечаем только буквальный смысл. Они напоминают: чтобы понять Фабра и его обаяние, мы должны расслышать в его трудах другие отголоски, не только то, что философ и лингвист Дж. Л. Остин назвал бы его констативными смыслами (неубедительную теорию инстинкта, малообоснованное опровержение трансформизма), но и его поэтику, поэтику его повествования, его писательского стиля, который неожиданно протаскивает тебя сквозь лупу и забрасывает в гнездо осы; поэтику его трудной жизни и его заядлой автомифологизации; поэтику глубокого сродства с миром природы; поэтику его насекомых и этой невозможной, неопределенной близости между вами, мной и теми Другими, которые являются совершенно повсеместными и совершенно чуждыми существами сразу [97].