Сила мертвой руки

Прабабушку Ирму[32] мы называли просто прабой, ибо из ее поколения она дольше всех задержалась на свете, других по разным причинам не стало еще до войны. Но начну издалека, с ее имени. Поскольку оно выпадало из списка распространенных в славянской среде, то односельчане звали прабу так, как привычнее было слышать их уху — Ириной. Или Ариной.

Итак, второй случай моего исцеления с помощью чистой магии случился гораздо позже. Хотя, как можно сравнивать мгновения детской жизни, и что в них могут означать слова «гораздо позже»? В школу я тогда еще не ходила, но уже умела читать и писать.

У меня стала болеть ножка, и я пожаловалась папе.

— Какая? — он с недоверием прищурил насмешливый глаз.

Правильно, потому что я любила сказываться больной, чтобы привлечь к себе внимание родителей. Выдумывала несуществующие недуги. А так как здоровья я была слабого, часто болела, то родители попадались на удочку: верили и начинали разбираться с жалобой. Как–то я заявила, что у меня один глаз плохо видит.

— Как это? — первой всполошилась обычно хладнокровная, неласковая мама.

— Ну, так: половина его видит, а половина нет, — пояснила я.

Папа поднял меня на руки и поднес к огню шестилинейной керосиновой лампы. Что означает «шестилинейная», мне трудно объяснить, наверное, это зависело от ширины фитиля, потому что были еще и десятилинейные, более мощные лампы. Родители начали что–то показывать мне, просили посмотреть внимательно и сказать, что я вижу. При этом прикрывали мне то левый глаз, то правый, полагая, что у меня перестал видеть какой–то один из них, и я это восприняла так, что «половина глаза не видит». Но я продолжала утверждать, что не вижу только половиной одного глаза, а вторым вижу хорошо. Видимо, из–за интуитивного суеверия мне страшно было говорить, что один глаз не видит «целиком». В конце концов моя ложь была изобличена.

Последствия этой истории надолго остались в памяти. И то, что я тогда пережила чувство острого, жгучего стыда за свою ложь, тоже сохранилось отчетливо. Это чувство было для меня мучительным. Но особое впечатление произвела жестокость родителей, которые посматривали на меня и не помогали избавиться от него, хотя понимали, как я страдаю. Этот эпизод послужил уроком, вследствие которого я прекратила фантазировать и домогаться внимания к себе. Но кроме того, он принес и вред, ибо привил стойкое нежелание с чем бы то ни было обращаться к родителям, научил не рассчитывать и не полагаться на них. С тех пор в трудных ситуациях я оставалась одна и по своему разумению выбиралась из них. Возникающие проблемы тоже преодолевались самостоятельно. Да, у меня вырабатывался решительный характер и я быстрее других взрослела. Все это хорошо, но с течением времени у меня пропало чувство защищенности, а на освободившееся место вползла сиротливость. Родителей я очень любила, чистосердечно и много заботилась о них, но и только. Осталась не обида, нет, а стремление постоянно доказывать, что я никогда не доставлю им хлопот.

Но это проявилось позже, когда я пошла в школу, а потом в люди. А тогда с ногой творилось что–то серьезное, разобраться в этом мне было не по силам. Папа наклонился ко мне:

— Доця папу опять обманывает?

— Нет, вот тут болит, — я показала место под левым коленом.

И действительно там оказалась припухлость. Отец принялся пальпировать ножку. Вдруг я содрогнулась, а он растерянно посмотрел на маму.

— Что там? — не выдержала она.

— Опухоль. Опухоль под коленом, — повторил папа про себя и, сосредоточившись, снова принялся изучать больное место. — Так, — после долгого молчания протянул он, — жить будет, но бегать — пока что нет.

— Что такое? Вывих? — засуетилась мама.

— Да нет, не вывих.

— Тогда почему ей больно?

— Бегала много, надавила, вот и больно. В состоянии покоя болеть не должно, — папа продолжал озабоченно осматривать колено. — Образование плотное, однородное, находится глубоко под кожей, в тканях, цвет и структуру кожи не изменило, величиной с гусиное яйцо. Большое, — вздохнул он коротко.

Утром я проснулась от их дыхания. Папа и мама, склонившись надо мной, снова рассматривали ногу.

— Отечность исчезла, смотри, — показывал папа.

Увидев, что я проснулась, он попросил меня лечь на правый бок и расправить левую ногу.

— Опухоль почти не видна. Внешне ее можно различить, лишь сравнив обе ноги и обратив внимание на то, что впадинка под левым коленом исчезла. На ощупь же она очень большая. Я удивляюсь, почему наш ребенок раньше не пожаловался.

— Доця, у тебя давно здесь болит? — обратился папа ко мне.

— Не знаю, — честно призналась я.

* * *

Наутро мама повела меня в больницу. Владимир Иванович[33], наш сельский врач, осматривал больное место, прикасаясь к нему сухими, пропахшими табаком пальцами, и молчал. В поселке его считали более знающим специалистом, чем Анну Федоровну — всего лишь акушерку, хотя она часто подменяла его. Стройный, высокий, он ходил в одном и том же хорошо отутюженном коричневом костюме. Серьезное выражение лица с большим горбатым носом придавало ему строгости и делало чуть старше своего возраста. И вообще он производил впечатление умницы, невесть почему скрывающего свои способности.

Осматривая меня, Владимир Иванович сосредоточился и что–то припоминал из прошлых знаний. Лицо его разгладилось, стало спокойным, взгляд — внимательным. Он слегка поджал губы и наклонил голову набок. Сухие шершавые пальцы, словно горячие угольки, оставляли на коже теплый след осязаний.

Наконец осмотр опухоли закончился.

— Надо ехать к хирургу, — сказал Владимир Иванович. — Он обязательно порекомендует операцию, но ваша девочка еще маленькая, к тому же у нее слабое сердце. Я бы советовал отказаться.

— Тогда что же нам делать? Само пройдет? — спросила мама.

— Само, боюсь, не пройдет. А вот что… — Владимир Иванович вскинул голову и задумчиво посмотрел на мою маму. — Вам ли задавать этот вопрос? Ваши тетки всю губернию лечат. Неужели не хотите попытаться? Хуже ведь не будет.

— Вот еще! — фыркнула мама. — Это же не зубную боль заговорить.

— Как знаете, — Владимир Иванович быстро черкнул пером и подал маме направление на консультацию к районному хирургу. — Но помните, что соглашаться на операцию я не советую. А тетки ваши вреда не сделают.

— Ладно! Спасибо, — буркнула мама.

* * *

Однако в район мама не поехала, а передоверила это папе. Ее авторитета хватило только на местную медицину. Районный хирург тоже оказался мужчиной, что вселило в папу доверие — папа не очень жаловал женщин, относился к ним с предубеждением, как всякий восточный человек.

— Довелось вот к вам обратиться, — сказал он, подталкивая меня вперед. — Девочка жалуется.

На то время я знала, что мой папа лучше всех разбирается в машинах и механизмах. Его приглашали ремонтировать не только мукомольное оборудование и маслобойные прессы на местной мельнице, но и в другие места, где выходили из строя электрические двигатели, автоматы и полуавтоматы, любая техника, полученная по репарациям. Оборудование это было не новым, часто требовало ремонтов, в частности по той причине, что не всегда правильно эксплуатировалось. Разобраться и устранить поломки в нем местные механики не умели. А папа умел и учил других, как надо на этом оборудовании работать, как делать профилактические ремонты, ну, и сам ремонтировал, конечно, если требовалось устранить аварию. Его приглашали даже в другие города, на крупные предприятия: тогда, в послевоенное время, было много производств, оснащенных оборудованием из побежденной Германии, а соответствующих специалистов не было. Папу знали, хотя он был самоучкой, но талантливым, незаурядным. Он иногда брал меня с собой, не в командировки, конечно, а когда работал в поселке или окрестных селах. Показывал, как работают машины, агрегаты, объяснял, где и почему случилась поломка. И странно — мне все было понятно.

Кроме того, папа был удивительным рассказчиком. Обладая цепкой памятью, он носил в себе всю историю своего народа, усвоенную им как по собственным воспоминаниям из жизни в Багдаде, так и по рассказам, слышанным еще в детстве от багдадских старожилов. Знал русскую историю, не говоря уже об истории нашего поселка. Где бы он ни появлялся, вокруг него сразу же возникала толпа любопытных и заинтересованных собеседников. Одни задавали вопросы, другие просто слушали.

И наконец, папа разбирался во многих других вещах.

О каждой грани его таланта я расскажу отдельно. Здесь же подчеркну, что для меня было естественным фактом, что папу везде знали. Видимо, и тут, куда мы приехали, папу знали, потому что когда–то обращались к нему за помощью.

Как и дома, районный хирург осматривал меня долго, да и вывод был таким, как предсказывал Владимир Иванович: показана операция, но нужно подождать, пока я подрасту.

— Но ей тяжело ходить, больно, — напомнил папа. — А без операции нельзя?

— Ах, дорогой мой, — хирург обнял папу за плечи, — здесь нельзя другое: нельзя медлить. Но и торопиться не стоит, маленькая она еще. Сердце, вот пишут ваши врачи, у нее слабенькое. Надо понаблюдать хотя бы месяц–другой. Придется вам поездить сюда.

— Поездим, раз надо.

— Но без операции не обойтись, — предупредил хирург на прощанье.

И мы уехали.

* * *

Наш вокзал отстоит от центра поселка почти на два километра. Обычно их преодолевали пешком. Но мне казалось, что это очень далеко, и не только потому, что болела нога, просто я была еще маленькой, к тому же не любила ходить, как не люблю и теперь.

Мы же жили еще дальше, надо было от центра идти еще около километра на другой конец села. Но в центре жила папина мать, и у нее можно было отдохнуть. Так мы и сделали, завернули во двор к бабушке Саше.

Бабушка Саша, экспансивная, эмоциональная, нетерпимая по натуре, но хорошо воспитанная, привыкшая скрывать эмоции, коротко взглянула туда, куда показал папа, докладывая о моей проблеме.

— Ой, — хлопнула она руками по бокам, — да она перешла дорогу покойнику! Не надо резать ребенка. Не дам.

— Что же делать? — с явной надеждой спросил папа.

— Подождем, пока умрет, — спокойно сказала бабушка.

Прожив юность и молодость в Европе, а затем долгое время в Багдаде и в румынском Кишиневе, бабушка Саша смешала в памяти все языки и очень экономно употребляла даже тот, который выучила от родителей. Поэтому фразы ее речей были короткими и порой со слишком завуалированными смыслами, особенно это проявлялось при волнении. Казалось, она тогда не находила слов, отчего цедила скупые фразы сквозь стиснутые зубы.

— Вы в своем уме, мама? — вскричал отец. — Такое говорить! Как это умрет?

— Ясно как, насовсем, — зло отрезала бабушка. — Отцепись!

— Почему моя дочь должна умереть? — сиплым голосом допытывался папа.

— Причем тут твоя дочь? Я не говорила такого. Прикуси язык!

* * *

Вечером за ужином папа обстоятельно рассказал маме о визите к хирургу, особенно налегая на то, что нас приняли хорошо и осмотрели внимательно. Мама боялась хворей и боли вообще. По отношению к себе она не была мнительной, не любила лечиться, полагаясь на свою здоровую природу. А за детей переживала. Когда кто–то из нас болел, она терялась и не знала, что делать. Тогда за дело брался папа. По сути, она была не очень способной матерью, возможно, не успев развить возле папы этот дар. Бедная, сколько ей при этом пришлось вынянчить детей, не только своих, но внуков и даже правнуков. Какое насилие над собой ей приходилось совершать!

Побледнев на слове «операция», мама опустила голову и молчала. О чем она думала? У нее уже умер один ребенок — сын Алексей, родившийся за год до меня. Скорее всего, ждала, что папа еще что–то скажет, подозревая, что он припас хорошее известие напоследок, но интригует ее.

— Да, я заходил к бабушке Саше, — подтвердил папа мамины молчаливые ожидания.

Мама подняла голову и с надеждой посмотрела ему в глаза. В ее взгляде читались беспокойство и ожидание чуда. Папа не умел долго хранить хорошие известия, как ни старался. Он и тут сразу же разлился озорной, ликующей улыбкой, потрепал маму по щеке.

— Она мертвому дорогу перешла. Бабушка исцелит ее при первом же покойнике в селе, — мама опустила взгляд и промолчала, видимо, мало веря в успех этого метода.

Случилось так, что вскорости умерла наша праба Ирма. Как предки прабы Ирмы попали в наш поселок, узнать не удалось. Известно, что издревле они были хлебопеками.

Праба Ирма сохранила нездешние черты во всем, даже в манерах, и не любила много говорить, поэтому я с нею мало общалась. Да и старенькая она была уже. Ее хватало только на то, чтобы погладить меня по головке и сказать что–то вежливое и подобающее случаю, что, хотя и звучало весьма нежно и ласково, повергало меня в холодное смятение. Иногда, слушая разговор моей мамы с ее невесткой, праба Ирма пыталась вставить что–то свое, но тут же прекращала эту затею и лишь произносила короткие восклицания, не вписывающиеся в тему беседы, или «шамкала» — производила такие движения ртом и издавала такие звуки, как будто жевала что–то. При этом ее многочисленные родинки на щеках, висках, на лбу и бороде причудливо двигались, то утопая в глубоких морщинах, то выныривая из них, как будто исполняли языческий танец.

Когда после визитов к прабе Ирме меня спрашивали, что она делала, я отвечала:

— Танцевала лицом.

Сейчас я уверена, что праба Ирма до последнего дня все прекрасно понимала, но то ли по старости ленилась, то ли не хотела говорить от презрения ко всему чужому, что ее окружало. Однако на мой протестующий вопрос «Откуда вы знаете?» она всегда реагировала четко. Поднимая указательный палец правой руки к небу, восклицала:

— Мы маги!

Может, в силу возраста, а может, в силу генной данности, она была темна очами, смугла кожей, а ее густые вьющиеся кудри цвета безлунной ночи не знали, что такое седина. Таким образом, в моих глазах она была лишена даже той светлости, какую сообщают человеку бесцветность взгляда и блеклость волос, появляющиеся с годами. Я боялась прабы Ирмы — задержавшейся на белом свете, отставшей от своего поколения и вследствие этого поневоле несколько одичавшей — и по возможности избегала находиться с нею один на один.

И вот ее не стало. Она неподвижно лежала в гробу и ничем не отличалась от себя вчерашней, позавчерашней. Даже ее знаменитые родинки, о которых говорили, что они — печать Бога, как будто готовы были снова заплясать на выразительном темном лице. Глядя на него — слегка, однако, пожелтевшее, — ничего не зная о цветах жизни и смерти, я не сразу поняла, почему оно стало все же менее темным, чем при жизни.

Бабушка Саша, с которой я пришла на похороны, о чем–то тихо переговаривалась с соседями, добиваясь, видимо, сведений о том, кто мыл покойницу. Я же, сообразив все по–своему, дергала ее за юбку в попытках разрешить возникшие сомнения.

— Почему праба Ирма раньше не умывалась?

Мой вопрос привлек внимание собравшихся старушек, они начали оглядываться, превратив нас в объект любопытства. Этого бабушка Саша допустить не могла. Тактично, с учетом публики, она развернула маленький театр.

— Как не умывалась? Умывалась! Ты ошибаешься! — все ее интонации, подкрепленные соответствующими жестами, были необыкновенно выразительными.

— У нее лицо теперь светлее, — с восторгом первооткрывателя вещала я.

Бабушка Саша задумалась, перемещая взгляд вдоль усопшей. Наконец улыбнулась:

— Ты не видишь, да? Раньше у нее были косы черные — и лицо казалось черным, а теперь платок белый — и лицо кажется белым.

— Да-а, — протянула я, подражая взрослым, но тут же снова заявила: — Я первой заметила, что теперь у прабы Ирмы белый платок на голове! — сельчане, услышав это, заулыбались, для них очень непривычно звучало слово «праба», сокращенное от «прабабушка».

Тут надо пояснить, что наши престарелые родственницы, в отличие от местных жителей, ходили с непокрытыми головами. Только зимой укутывались теплыми платками, такими, как остальные женщины.

— Это так, — согласилась бабушка Саша. — Ты это первой заметила. Стой тихо.

И она возобновила попытки о чем–то договориться с распорядителями похорон, ибо на селе эту миссию всегда исполняли досужие старушки, «знающие обряд». А через некоторое время я заметила, что плотная толпа вокруг гроба (еще бы! — хоронили самую старую на тот момент жительницу поселка) начала двигаться. Пришедшие проститься с прабой Ирмой перемещались друг относительно друга, отодвигаясь на задний план, и в комнате их становилось все меньше. Наконец, кроме меня и бабушки Саши тут остались только дед Сеня, сын покойной, да сама покойница. Дед Сеня оперся сжатым кулаком о край комода, примостил на кулак голову с русыми кудрями и громко, навзрыд заливался слезами, никого не стесняясь. Но вот и к нему приблизилась бабушка Саша, что–то шепнула на ухо. Дед согласно закивал, вынул из кармана большой скомканный платок и, суетливо вытирая глаза, заторопился из комнаты.

Мне стало интересно — бабушка Саша явно что–то затевала. Но что? А она тем временем придвинула к столу, на котором возвышался гроб, низенький табурет и, легко подняв, поставила на него меня.

— Чего вы, бабушка? — пыталась сопротивляться я. — Мне страшно.

— Не смотри, отвернись. Вот так, — удовлетворенно погладила она меня по голове, когда я повернулась спиной к гробу и воткнулась лицом в ее многочисленные юбки.

Она все время гладила меня, перебирая косички, теребя банты из новых атласных лент, похлопывая по спине и плечам. Но окончательно отвлечь не смогла, и я ощутила прикосновение чего–то холодного и твердого к опухоли под левым коленом. Первым порывом было сказать об этом бабушке Саше, но тут я услышала, нет — угадала, ее шепот, такой же мерный и неразличимый, как бывал у бабушки Наташки при заговаривании зубов. Я поняла, что бабушка Саша лечит меня, исцеляет. Холодное и твердое нечто все тыкалось и тыкалось в мое больное место, то разминая его, а то словно подгребая от окраин к центру.

Сколько это продолжалось — не помню. Я оцепенела от страха, когда до меня дошло, что бабушка Саша манипулирует не чем иным, а рукой мертвой прабы Ирмы. Это праба Ирма забирает с собой мои хвори!

Бабушка Саша еще и еще водила по мне мертвой рукой. Было невыразимо страшно, так страшно, что хотелось выть, орать, сорваться и бежать подальше отсюда: от тихой прабы Ирмы, от плачущего деда Сени, от всех скорбящих людей — и только теплая рука бабушки Саши, заботливо удерживающая меня, помогала преодолевать свое паническое состояние. Бабушка лечит, ей нельзя мешать, — успокаивала я себя, сдерживаясь из последних сил. Но успокоила ли? — ведь на этом мои воспоминания о тех событиях обрываются. Помню лишь, что бабушка Саша из комнаты выносила меня на руках — почему? — и я, повернувшись назад, из–за ее плеча видела, как, медленно смыкалась толпа, пропускающая нас к выходу.

Господи, как прекрасно детство своей забывчивостью! Я забыла эту историю тотчас же. И только спустя годы, прокручивая в памяти свой опыт, наткнулась на нее. А может, так было задумано бабушкой Сашей? Теперь не спросишь, не узнаешь.

Прошло время, в течение которого родители не знали о том, что предприняла бабушка Саша в отношении моей болезни. Они и раньше старались как можно реже осматривать опухоль, чтобы не внушать мне страха. Хотя теперь я подозреваю, что, возможно, кроме прочего, они боялись накликать беду: если не смотреть — авось обойдется. А теперь, видя меня резвой и веселой, бегающей без устали со сверстниками, несколько успокоились и, казалось, забыли прежние тревоги. И вот настал черед снова показать меня районному хирургу.

Накануне поездки, как и в прошлый раз, папа положил меня животом на стол, пододвинул ближе керосиновую лампу и перед ощупыванием больного места принялся внимательно его осматривать. Тусклый огонек лампы кидал от меня и от него, низко склонившегося надо мной, неровные тени. Папа долго вздыхал, отводил лампу от ноги и снова приближал так, что я чувствовала ее тепло, — старался по картине теней усмотреть наличие прежнего бугорка вместо полагающейся подколенной впадинки. Но бугорка не было, а впадинка, наоборот, прорисовалась.

До конца своих дней папа помнил, как боялся тогда прикоснуться пальцами к моей ноге. Осмотр длился дольше обычного. Сначала бережно, с опаской, папа прощупал здоровую ногу, потом больную, сверяя и сравнивая их состояние.

— Паша, ты видишь, она исчезла! — возбужденно сказал он маме. — Попробуй сама, даже не поймешь, какая нога болела. — Доця, у тебя ножка болит? — одновременно спрашивал он у меня, не доверяя себе.

— Нет.

— А раньше, какая ножка болела: левая или правая?

— Не помню, — стонала я от напряжения.

К хирургу мы больше не поехали. Спустя некоторое время самоуправство бабушки Саши, приведшее меня к чудесному исцелению, конечно, стало известно. После этого папа в случаях особенных своих успехов любил повторять на манер прабы Ирмы:

— Мы маги! — при этом он так же, как и она, вскидывал вверх указательный палец.

— Причем тут вы? — шутила мама, намекая на то, что праба Ирма — ее родня, а не папина.

— А ты — тем более ни при чем, — парировал он, потому что мама, к сожалению, врачевать катастрофически не умела.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК