Пожар в доме подружки

С переездом в Славгород тетиной Марусиной семьи весь дом бабушки Федоры Бараненко зажил новой жизнью, которую, если характеризовать одним словом, можно определить так: беспокойной. Но сначала скажу несколько слов о его обитателях.

Бабушку Федору я помню уже вдовой. Ее мужа Семена, как и моих дедов и бабушку Евлампию, немцы расстреляли 8 марта 1943 года. Добавлю, что в нашей среде сентиментальность считалась уделом слабых людей, поэтому родственных чувств тут выказывать не любили. И все же информация сохранялась, мои родные не забывали о нашем дальнем родстве: дед Семен был двоюродным братом моего дедушки Якова, маминого отца. Следовательно, моя крестная являлась мне троюродной тетей, а подружка Люда — сестрой в четвертом поколении.

Так вот в пору своей молодости бабушка Федора была осуждена, как позже она объясняла, — «за колоски». Но, если исходить из дат и всех фактов, а также деталей обстановки и закономерностей происходивших тогда событий, это являлось неправдой, конечно, простительной. Она понимала, что по большому счету никого не интересовали ее прегрешения, ведь жизнь изменилась, а она постарела. Получить срок «за колоски» тогда было несложно, и это считалось незначительным преступлением, наказание за него не составляло больше двух лет. А главное другое — осужденные «за колоски» лица отбывали срок поблизости от дома, чтобы государству не тратиться на транспортные расходы по их перевозке. Вот ее муж, дед Семен, когда попал под статью «за колоски», как раз и отсидел где–то в области. А бабушке Федоре мало что дали большой срок — десять лет, так еще и отбывать отвезли на Дальнем Востоке. Как говаривали мои земляки, «это уже совсем другой коленкор», и, думается, если бы не ее пол и многодетность, то загремела бы она и дальше, и на дольше. Из подлинных историй других людей, с которыми приблизительно в одно время она была осуждена, представляется весьма вероятным, что наказание связывалось с махновщиной. Вольно или невольно так случилось, однако есть известный факт, что очень многие славгородчане были повинны в грехах этого бандитского формирования, и я написала об этом в истории Славгорода, так что удивляться тут не приходится.

Не будем судить поколение своих бабушек и дедов за стремлении что–то скрыть от нас — первый и самый подлый удар мирового заговора против России они приняли именно на себя и с честью выдержали его; второй — ударил по нашим отцам, и они не только выстояли, но и сокрушили врага. А уж третий… третий мы не смогли отбить. Так что нет у нас морального права строить здесь упреки своим героическим предкам — вершинным людям.

В моем рассказе важно другое — срок, проведенный в лагерях, повлиял на характер и мировоззрение бабушки Федоры. Не зря она мне казалась сметливее, прозорливее своих сельских ровесниц, молчаливее и сдержаннее их, что, безусловно, определяло и общую обстановку в ее доме. И все же бабушка Федора мало знала и понимала жизнь и людей, чтобы с успехом противостоять злой судьбе. Не знала и не понимала она, в частности, свою дочь Марию — особу колоритную и, пожалуй, единственную в своем роде в нашем селе, хоть и умела с достоинством нести свой крест и мужественно молчать о нем, не ища ни в ком ни сочувствия, ни тем более защиты.

Писать о своей крестной отдельно мне не хочется, поэтому приведу лишь выдержки из рассказа «Славгородские бывальщины», где она явилась прообразом Клавдии, а дядю Игната и тетю Марию я писала со своих родителей. Здесь я назову эти выдержки несколько иначе. Вот они.

Особенная женщина, или женщина с особенностями

Дядя Игнат, дай Бог ему здоровьица, по сию пору разбирается в технике. Теперь–то к этому люди попривыкли, чужая техника им не в диковинку. А сразу после войны, когда домой воротились лишь немногие (да и то — кто кривой, кто хромой), он своими знаниями поражал многих и был первым мастером на селе. Оборудование завода, мельницы, машинотракторной станции часто выходило со строя, и работы у дяди Игната хватало. Еще случалось, что его приглашали на различные производства в качестве эксперта по части оборудования, чтобы подсказал, что и как, да присоветовал что–нибудь. Часто он и меня с собой брал.

Запустит, помню, дядя Игнат исследуемые механизмы и смотрит, как оно там в них крутится–вертится, наблюдает какое–то время — то присядет, то наклонится и что–то ковырнет пальцем, а потом сдвинет картуз на лоб, почешет затылок и скажет:

— Крепкий орешек, — те, кто его приглашал, с замиранием ждали окончательного заключения. — Но я знаю, шо яму зрабыть, — разряжал дядя Игнат обстановку, подражая своему соседу–белорусу, и проказливо улыбался окружающим.

Те облегченно вздыхали, ибо это процентов на девяносто решало дело. Кто знал моего дядю Игната мало, тот, случалось, спрашивал:

— А что же?

— Пыдсушыть да пыдпалыть, — отвечал он голосом все того же белоруса.

Атмосфера окончательно разряжалась, возникал смех, и дядя Игнат принимался за работу.

Так и получилось, что дядю Игната прозвали Орехом.

Но он в долгу не остался. Все остальные в селе прозвища пошли именно от него.

Например, жил на нашей улице старючий дедуган, лет ему было так много, что он и со счета сбился.

— Сколько вам лет, дедушка? — когда–то спросила я.

— Святой Бог один знает, дитя, — сказал он. — Много.

— А какое самое первое историческое событие вы помните? — допытывалась я.

— Помню, как у царя сын народился. Праздник большой тогда устроили, нешуточное дело — обзавелось государство законным наследником престола.

— Сколько же на то время вам лет было, помните?

— И правда, дочка! — обрадовался дед. — Как же я сам не сообразил? Семь мне было, мама говорила. Семь лет.

Вот так мы совместно определили дедов возраст и с тех пор стали приятелями.

Все зовут этого старожила Гудыком. Я спросила у дяди Игната, откуда у старика это прозвище, а дядя только улыбнулся.

— Что, — я прищурила глаз, — без вас не обошлось?

— А разве я виноват? — почти стушевался он. — Пойти спроси у деда, как дела. Увидишь, что он тебе ответит.

Я так и сделала.

— Как дела, дедушка? — спросила вечерком, когда гнала мимо его двора корову из череды.

— Гуд, как говаривали песиголовцы, — ответил дед.

— Ну и хорошо, — я невольно засмеялась, поняв что от «гуд» до «Гудыка» путь короткий и легкий, а главное — логичный.

От дяди доставалось и женщинам, даже детям.

Вдоль межи со стороны нашей усадьбы была протоптана дорожка, ведущая из села в поля. По ней часто ходили люди. Но ведь тут же было рукой подать и до нашего сада — только шагни влево. Смотрю как–то — бабушка одна стоит, наклонившись под нашей яблоней. Собирает падалки.

— Бабушка, они червивые, — говорю я ей. — Сорвите себе с веток хороших.

— Ничего, детка, это все, чуш, харч. Чуш, говорю, это все съедобное, — повторила она, и я обратила внимание на это ее привычное «чуш», шедшее от «чуешь».

Вечером я рассказала об этом дяде Игнату.

— А что за бабка падалки собирала? — уточнил он.

— Баба Настя.

— И что она тебе говорила?

— «Чуш, это харч» говорила.

Ну, вы уже догадались, да? Баба Настя вскоре стала Чушчихой.

Тетка Галина, что с овощного ларька, очень любила Аленку, свою единственную дочь, поэтому в разговоре с нею употребляла уменьшительные слова: «кроватка», «чашечка», «туфельки». И девочку к этому приучила.

Как–то приходит к дяде Игнату эта Аленка и просит:

— Одолжите сольки. Мама затеяла капусту квасить, а у нас закончилась.

— Чего–чего тебе надо? — переспросил он.

— Сольки.

Сейчас это уже зрелая женщина, даже бабушка, но старый и малый знает ее в селе как Сольку.

Да что там! Прозвища появлялись налету. Вот зовет дядя Игнат соседского примака:

— Артем, ты где?

— Да тут я, тут, — отзывается тот.

И все, уже возникло готовое прозвище — Тутрик.

Была у дяди Игната кума — тетка Клавдия, красивая, умная, с достатком. Но имела проблемы с судьбой — почему–то не держались возле нее мужчины. То один бросил с сыном, то другой ушел, оставив с дочкой. Засобиралась она замуж в третий раз.

— Ты уж не промахнись, — научал ее мой родственник. — Выбирай придирчиво.

— А я нового мужа к тебе на утверждение приведу, — умничала эта красавица.

Пришла пора и она, в самом деле, привела к моему дяде очередного претендента на руку и сердце, не шибко поражающего красотой, а рядом с нею так и вовсе проигрывающего.

— Вот, дорогие мои, принимайте. Этот человек будет вам новым соседом.

— Проходите, проходите, — засуетилась тетя Мария, моя дядина. — Почему же только соседом, он нам кумом будет.

Новый муж Клавдии чинно встал, представился:

— Тося Рэпаный, — и, заметив вопросительный взгляд тети Марии, пояснил: — это у меня прозвище такое, шоферское.

На следующий день встретил дядя Игнат тетку Клавдию одну, без нового мужа.

— Клава, зачем тебе этот Тосик? Ты женщина интеллигентная, а он явный выпивошка.

— С чего ты взял? — возмутилась влюбчивая кума.

— Люди говорят. Он же с первой женой неподалеку жил, знают его многие. Да я и сам вижу, мне говорить не надо.

— Да? — словно это для нее явилось новостью, крутнулась с боку на бок тетка Клавдия. — Я его перевоспитаю. — Это было время, когда только что начала тихо увядать слава Трофима Лысенко, создателя теории о «наследственной обучаемости». Клавдия верила в то, что говорила, и даже портрет этого народного академика висел у нее в горнице, украшенный украинским вышитым рушником. — Люди растения воспитывают, а я что же, мужа себе не воспитаю?

— Ну–ну… — только и ответил дядя Игнат.

Хлебнул мой дядя хлопот с этим кумом!

Судьба словно издевалась над теткой Клавдией. Любимый Тосик скоро запил, перестал вовремя приходить домой, просиживая все вечера в буфете до самого его закрытия. Захмелев, он цеплялся к жене, ревновал ее, угрожал, короче, искал предлог для потасовки. Так всем казалось со стороны.

Непьющий дядя Игнат, услышав скандал в доме соседей, несколько раз пытался вмешаться: бежал к ним через улицу и утихомиривал пьяницу. Однажды куму Тосику это надоело, и он взял усмирителя за грудки. Тогда дядя Игнат не удержался и заехал Рэпаному в морду.

— Спасите! Орех убивает моего мужа! — закричала тетка Клавдия, придерживая на свежем синяке, что красовался у нее под глазом, холодный пятак. — Тосик, тебе очень больно? Котеночек мой, — щебетала она возле драчуна.

— Отойди, зараза! Из–за тебя вот… ой, ой… — держался кум Тосик за счесанную челюсть.

— Что ты наделал? — накинулась кума на дядю Игната. — Ах ты бандит!

— Вот теперь я понял, что ты сама виновата, — сказал он. — Ты просто дура. Не удивлюсь, если тебя и Тосик бросит.

— Во–он! Вон из моего дома!

— Тьху! Живи как знаешь, — плюнул на куму мой дядя и пошел домой.

А утром кум и кума шли на работу, влюбленно держась за руки, словно ничего не случилось. Только их побитые физиономии свидетельствовали о ночных приключениях.

— Вот тебе и кума, — сделала мудрый вывод тетя Мария.

Прошло несколько дней. Под вечер дядя Игнат зашел в буфет с Дмитрием Додой. Иногда он угощал Доду за то, что тот давал ему читать книги из своей библиотеки. Выпивохи они были никудышные, но упрямо придерживались мужской традиции.

В углу сидел Тосик Рэпаный в подогретом состоянии, а рядом с ним стоял участковый.

— Тосик, иди домой. Ты уже изрядно выпил, поговорил с приятелями. Чего тебе еще надо? — уговаривал он.

— Я еще не закусил. Вот немного заем и потопаю, — обещал Тосик Рэпаный. И тут он увидел, что в буфет вошли мой дядя и Дода.

— О! — встрепенулся от радости. — Кого я вижу?! — Он повернулся к участковому, успевшему отойти и теперь стоявшему у прилавка, и с удовольствием пообещал ему: — Нет, поем дома.

— Молодец! — обрадовался участковый, что в этот вечер одной заботой у него будет меньше.

— Ага, — согласился Тосик. — Я только отблагодарю кума, — и он двинулся к дяде Игнату.

— Ты что это, Орех недорезанный, бить меня удумал? В собственном доме? — разжигался на драку этот вредный Тосик Рэпаный.

— Тю! — сказал мой дядя. — Я думал, он мириться идет. Зачем ты мне такой нужен? Иди к чертовой матери! — дядя Игнат не любил сориться с людьми и, когда такое случалось, очень переживал, искал малейший повод для восстановления мира и взаимопонимания.

Участковый направился к рассерженному Тосику.

— Сейчас ты у меня скупишься на пятнадцать суток, — пообещал он ему.

— Не сердись на него, Сергей Иванович, — сказал дядя Игнат. — У него сегодня праздник. Вот он и радуется.

— Какой праздник? — оторопел сам кум Тосик от таких неожиданных слов.

— А ты забыл?

— Не забыл, но не помню.

Дядя Игнат подмигнул Доде и начал выдумывать дальше:

— Может, я что–то перепутал. Сегодня же пятница?

— Пятница, — поддакнул заинтересовавшийся скандалист.

— Так твоя Клавдия вареники на ужин готовит!

— С чем! — вырвалось у кума Тосика, который до объедения любил вареники с творогом. Забыв о недавних грозных намерениях, он опустился на стул.

— Как с чем? Вот тебе и на! Даже Сергей Иванович знает, что Клавдия творог днем купила. Так же, Иванович? — обратился дядя Игнат к участковому. — Покупала Клавдия творог?

— Конечно, покупала, — подтвердил тот. — Видишь, как кстати. Ты как раз аппетит нагулял. Иди домой, — снова увещевал он Тосика.

— Подожди! — отмахнулся от участкового Тосик. — Кум, а ты не брешешь? А то я ведь тебя знаю, шутника.

— Вот тебе крест, а вот — сто грамм. Если вру, то подавлюсь, — мой дядя перекрестился, потом набрал в грудь воздуху и выпил всю стопку.

— Эх, наливай мировую! — передумал скандалить кум Тосик.

В тот вечер они изрядно нагрузились выпитым.

Стояла тихая осень. Неслышно опадала пожелтевшая листва, в прохладном небе заострились звезды. Даль сделалась звучнее. Несмелые сумерки расстелили над землей темень, где–то грустно завел песню последний сверчок. От реки повевало влагой и запахами тины.

— Только ты меня больше не бей, — услышали мы, когда эти гуляки остановились около нашего двора, — мне очень больно.

— А ты куму не обижай, — не сдавался дядя Игнат.

— Так ей это нравится, а мне нет.

— Не понял, — удивился дядя. — Что ей нравится?

— Значит, ты тупой, и не понимаешь пламенной страсти, — подвел итог кум Рэпаный. — Ты у нее спроси, она тебе все объяснит.

На том они разошлись.

— Я с кумом мирился, — успел сказать мой дядя, переступая порог. Его окончательно развезло, и он упал на кровать, как подкошенный.

— Ой, о-ой… — страдал он с перепою.

Мы с тетей Марией время от времени подносили ему ведро с водой, куда он выливал из себя то, что душа не принимала. А в перерывах протирали ему лицо и шею мокрыми салфетками и накладывали на лоб холодный компресс.

— Ой, помираю…

— А зачем пил?

— Не напоминай, — просил мой дядя. — Я ради кума. Мы же мирились.

— Ага, наклюкались оба, — тетя поднесла ухо к форточке, прислушалась. На улице было тихо. — У кума кулаки как две гири висели, когда он домой шел, — объяснила она мне. Красные кулаки, если они тяжело висели вдоль туловища, были у кума Тосика признаком опасной формы агрессии.

Вдруг тишину прорезал звон разбитого стекла. Мы с тетей бросились к окну, и как раз увидели, как в доме, что стоял напротив через дорогу, из окон посыпались стекла.

— А почему все село знает, что ты вареники варила?! — теперь легко донеслось оттуда. Мы вздрогнули и переглянулись, удивившись мотивировке про вареники.

— Вот же гад, — вздохнул дядя. — Ну не понимает шуток, хоть плачь! Ох, ох… Неужели правда, что у кумы были вареники на ужин? — спросил он у жены.

— Не знаю, наверное.

Вокруг нас сгустился мрак, потому что дяде в темноте было лучше. Мы не отводили глаз от дома тетки Клавдии — там горел свет, но никого видно не было.

— Они в дальней комнате, в бабушкиной, — сказала я.

— И–и–и… И–и–и… — скоро послышался оттуда детский визг. — И–и–и…

— Да что же он с детьми делает, садист!

Дядя Игнат любил малых детей, это любому известно. И не выносил их плача, он на любого врага за ребенка мог пойти, не только на Тосю Рэпаного. Тетя Мария от того визга тоже начинала нервничать.

Мы уже знали, что у кума Тосика и Клавдии ночь любви начиналась дракой, а заканчивалась примирением с дальнейшим апофеозом. Знали это и их домашние, невольно втягиваемые в этот спектакль. Но им от этого легче не становилось и они при первой же возможности старались выбежать на улицу и скрыться. Часто отсиживались в погребе, а если там было очень холодно, то дети бежали к соседям, а бабушка Федора — в кусты.

На этот раз они, похоже, оставались в доме, и возникало подозрение, что от пьяного кума достается не только объекту его вожделения, но и остальным.

— Ведь только что помирились. Ну? — двусмысленно зашевелился дядя Игнат, с явным намеком, что готов встать.

— Лежи! — прикрикнула на него тетя Мария. — Защитник.

— Но ведь…

— Я сама, — решила тетя Мария. Она резко встала: — Свет не включай, следи за событиями из окна, — это она адресовала мне. — Выпустишь меня и запрешь дверь. Откроешь, когда я вернусь, — закончила инструктаж.

Я выпустила тетю Марию в ночь. Холодно. Она надела фуфайку, голову покрыла большим кашемировым платком, одним концом которого обмотала шею и заправила его внутрь под подбородком. Босые ноги вставила в тяжелые кирзаки, которые надевала для работы по хозяйству. Я отчетливо видела, как тетя Мария вошла во двор к соседям, а дальше ее скрыла развесистая акация нижними ветками своей кроны.

Тем временем тетя Мария подошла к кухонному окну, заглянула внутрь. Напротив окна виднелся альковный вход в бабушкину спальню — крошечную комнатку, где у противоположной стены лишь помещалась кровать и рядом с изголовьем — тумбочка. Так вот кум Тосик согнал на эту кровать всех домочадцев и колотил, не разбирая, кто где. Он загородил собой дверной проем, и убежать от его ударов не представлялось возможным. Что–то щебетала ему жена: то ли разжигая, то ли уже склоняя к примирению с любовными экспрессиями. Ойкала несчастная старушка. Если бы она понимала, что ее дочь обладает девиациями пикантного рода, то плюнула бы на все и спала бы спокойно в укромном месте. А так — принимала эти драки за чистую монету, за недоразумение и пыталась их прекратить. Визжали дети, использование которых в таких играх было не меньшим грехом, чем мучить старую мать. В доме стояли крики, стоны, плач. И только «бух–бух–бух!» — работали кулаки, приближая страстные минутки.

— Кум! Кум! — как оглашенная забарабанила в окно тетя Мария.

Кум Тосик обернулся, загораживая расставленными руками выход из спаленки, и она увидела налитые кровью, сумасшедшие глаза.

— Чего тебе? — весьма дружелюбно, только громко спросил кум Тосик, узнав соседку.

— Кум, в сенях за дверью бабушка оставила мне кринку молока. Вынеси, пожалуйста.

— Зачем тебе? — спросил Тосик Рэпаный, не соображая, что у них нет коровы, а значит, нет и кринки с молоком.

— Игнат отравился, надо его молоком отпоить.

Кум на минуту задумался.

— Перепил? — наконец спросил, трудно возвращаясь в действительность.

— Ага!

— От слабак! — кум Тосик с добродушной ухмылкой пошел в сенцы, и пока в темноте искал несуществующую кринку, удерживаемые им в плену участники спектакля покинули дом. И тут до доверчивого кума дошло, что его провели, как бобика, обманули. — Ах ты курва! Сейчас и ты получишь!

Тетя Мария невольно задержалась у окна, считая спасенных, выбегающих из дома, и теперь, хоть и засеменила прочь, но поняла, что не убежит. Оглянувшись туда–сюда, она вскочила в сиреневый кущ.

Кум Тосик выбежал во двор — ни души. Матерясь на чем свет стоит, кинулся в один конец двора — пусто, в другой — никого.

— Догоню, ведьма!

Это было хорошо, что он все время кричал. Тетя Мария безошибочно определяла, где его носит, и когда он очутился подальше, она выскочила из куста и побежала вдоль улицы к большаку. Оттуда легко было попасть в свой двор с тыла, чтобы ее не увидел преследователь.

Но кум Тосик заметил мелькнувшую в конце улицы фигуру, и понял намерение беглянки. Он пошел на военную хитрость и устроил засаду в нашем дворе.

— Ве-е… — выворачивала тем временем дядю Игната выпитая мировая.

— Тихо, тихо, — шептала я ему, сменяя компресс на лбу.

— Душа вон, прости Господи… Как они ее пьют? — стонал он, приговаривая.

Туп–туп–туп! — услышала я беготню вокруг нашего дома. Это сосед погнался за тетей Марией. Цок–цок–цок! — удирала она, не отклоняясь от курса. Я замерла, как охотничья собачка. Гэп! — непонятный звук вызвал у меня тревогу. Неужели дядя Тосик бросает камни в мою тетю? Какое варварство! Я не успела обдумать последствия такого сценария, как услышала новое «Гэп!» и следом энергичный возглас торжествующего преследователя:

— Получай, фашист, гранату!

Ну все, пора вмешиваться! — я улучила минуту, когда «Цок–цок–цок!» стало слышнее, а «Туп–туп–туп!» еще звучало в отдалении, резко распахнула дверь, перехватила запыхавшуюся тетю Марию, втянула ее в дом и снова заперлась.

Туп–туп–туп! — пронеслось мимо, Тосик дальше наматывал круги вокруг дома. Раз, два, три… Долго еще он будет бегать? Но вот Тосик Рэпаный остановился, поняв, что проиграл. Постучал в окно.

— Мария, ты хоть и зараза, а все равно кума, — он прислушался, а мы затаили дыхание. — Ты в доме? — Мы молчим. — Кума, мои у вас? — зашел он с другого конца.

Тишина.

Тете Марии неудобно было передо мной за кума Рэпаного, за дядю Игната, которому стало лучше и он наконец уснул, за все несовершенство бытия. Она кивнула куда–то в окно:

— Видела прицюцюватого? — спросила грустно.

— Ага, — согласилась я и добавила, чтобы развеселить ее: — Но мы знаем, шо яму зрабыть.

И мы долго и с облегчением смеялись от этой привычной остроты.

А где–то заливались лаем собаки да побледневшей листвой вздыхали тополя, под колесами поездов стонала железная дорога. Кажется, что и мерцание звезд рождало звуки, и они долетали до нас. Скоро, однако, настала великая тишина, с которой мы окончательно потерялись в темноте ночи.

* * *

Кум Тосик деловито вышагивал по улице. Висящие кулаки и налитые кровью глаза указывали, что он набрался в стельку.

Был выходной. Вечерело. Осень отдавала людям скудное дневное тепло. В лучах солнца мелькали осы и падающие листья. Дядя Игнат и тетя Мария сидели на ступеньках крыльца перед верандой. После тяжелой работы они любили вот так посидеть, изредка перебрасываясь словами. Тетя, увидев кума Тосика, сказала:

— Где можно было набраться в выходной, когда все работают на огородах… Тебе не кажется, что он как–то странно идет?

— Словно в строю, — ответил дядя Игнат. — Пьяные всегда пытаются выглядеть тверезыми.

Тосик Рэпаный, почувствовав, что речь о нем, оглянулся, остановился, пошатнулся взад–вперед, сделал несколько вынужденных шажков и направился в наш двор.

— Сейчас начнет выяснять отношения, — сказала тетя Мария.

— Ты точно помнишь, что не побила им кухонные окна? — спросил дядя Игнат, припоминая вчерашнюю ночь.

— Ты что?! — тетя даже подскочила. — Они уже давно были выбиты. Я стучала по раме.

Позже, приступая к акту примирения, кум Тосик и Клавдия закрыли выбитые окна подушками. Так они и стояли с подушками по сию пору.

— Ну, я не знаю, — ответил дядя, и засмотрелся на небо, где плыли легкие облака, изменяя налету форму и размеры.

Кум Тосик прошел по бетонной дорожке, поднялся на крыльцо и уселся на детский стул, что остался еще от моего детства. Дядя переглянулся с женой и снова посмотрел на улицу. Непрошеный гость остался вне его внимания, даже вне внимания обоих — немного в стороне, немного сзади.

— В небе, наверное, ветер, — показал мой дядя на облака.

— Бегут, как годы в старости, — вздохнула тетя Мария.

— Почему в старости?

— Ведь в молодости время идет незаметно.

— Ты мне тут зубы не заговаривай! — грозно встрял в разговор Тосик Рэпаный, обращаясь к тете Марии.

— Человек приходит без тебе «Здравствуйте», без «Как дела?», без «До свидания», садится и начинает думать, что он дома… — изрекла тетя Мария задумчиво. Кум Тосик не спускал с нее злого взгляда. — А что, кум, может, выпьешь стакан чаю?

После своих грубых слов кум Тосик от такого гостеприимства растерялся и промолчал, только хлопал веками, скрипел зубами да сжимал кулаки на коленях.

— Ну, нет, так нет, — тетя Мария по–своему истолковала его молчание и отвела от него взгляд. — Пора забор перебрать, или нет? Скоро зима, — напомнила она мужу.

— Я тебе про чай вот что скажу, — наконец нашелся кум Тосик, — если ты еще хоть раз… — он замолчал, подбирая слова, — всунешь свой длинный нос в нашу жизнь…

— Ой, не трогай мой нос! Не, ты слышишь? — толкнула тетя Мария мужа в бок. — Он что–то имеет против моего носа. Хм!

Кум Тосик нервным жестом достал пачку папирос, вынул одну, размял.

— Получается, испортили вчера людям разговение, а теперь греете свои косточки на солнышке, да? — все еще приставал он к хозяевам.

— О, теперь косточки! Оставь нас в покое, — прикрикнула на него тетя Мария. — Ты что, не слышишь? Он наши косточки перемывает, — обернулась она к дяде Игнату. — Ну чего ты молчишь?

— Ты мне постирала рабочие брюки? — отозвался дядя Игнат.

— И погладила! А ты? Он забор уже валится, штакетины выпали, скоро зима, говорю.

— Я принципиально вас предупреждаю, — еще раз напомнил о себе кум Тосик.

— Молчи, когда я с мужем разговариваю, — осадила его тетя Мария. — Игнат, со стороны глядя, он и не пьяный, — показала она на кума Тосика.

— Может, это остатки вчерашнего дают о себе знать, — дядя Игнат глубокомысленно вскинул бровь.

— Ты так считаешь? — она внимательно посмотрела на Тосика Рэпаного. — Он плохо выглядит.

— Посмотрите, какие они?! Да если я за вас возьмусь… — вставил в семейный диалог слово возмущения и кум Тосик.

— Может, у него желчный пузырь не в порядке или печень? Тогда ему пить нельзя. — услышав это, Кум Тосик досадливо сплюнул, что его не замечают, и, намеренно медленно прикурив папиросу, пыхнул густым дымом. — Еще и курит! Полный набор для смертельного диагноза, — развивал дальше тему дядя Игнат.

— У меня на вас кончается терпение! — снова прогремел кум, как неясный раскат отдаляющейся грозы.

— А нервы, Игнат?! Ты только посмотри на него! Он же уже не жилец. Как ты думаешь, сколько он протянет?

— Надолго его не хватит.

— А вот если бы бросил пить, курить, а? — прикинула тетя Мария.

— О! Тогда бы он жил долго, — убежденно произнес дядя Игнат. — У него же гены — будь здоров! Помнишь его родителей?

— Конечно. Дай Бог каждому столько прожить.

— Есть я тут или меня нет? — нервничал кум Тосик.

— Да погоди! — отмахнулась от него тетя Мария. — Итак, когда ты начнешь перебирать забор, потому что снег его совсем завалит?

— С понедельника. А если захочешь, то со вторника.

— Я говорю, что пришел поговорить по–хорошему. Ну любовь у нас такая, поймите — сначала надо разогреться, поскандалить, потом уже мириться…

— Поняли уже вашу любовь, — перебил эти излияния дядя Игнат.

— Эта зима по всем приметам должна быть суровой, — сказала тетя Мария о своем.

— Мне что, обращаться к вам в письменном виде? — явно сдавал позиции грозный кум Тосик.

— О! Я же письмо от сестры из Америки получил, — вспомнил мой дядя и пошел в дом.

— Люди вы или нет? — почти просяще посмотрел гость на тетю Марию.

— Оставила такой дом, такой сад и поехала что–то искать в чужих краях, — тетя Мария грустно покачала головой. — Говорит, что без нее сын там пропадет. Так пусть теперь тут пропадает то, что она всю жизнь наживала. А ты, кум, в самом деле, плохо выглядишь, болезненно. Ой! Ой! Выдыхай дальше эту гадость, — помахала она рукой, отгоняя от себя папиросный дым.

— Вот, она тебе, кум, привет передает, — мой дядя появился с письмом и начал его читать вслух: — «Передай привет кумовьям Тосику и Клаве. Как они там поживают? Поумнели уже, покончили ли со скандалами и драками? Я теперь вижу, как это стыдно!»

— И то правда, — подхватила тетя. — В такую даль поехала, а вспомнить о нашем куме нечего.

— Да ну вас к чертям! Чего вы ко мне прицепились?! — кум Тосик подхватился и выскочил со двора.

Еще до захода солнца он вставил в окна новые стекла, а на другой день шел домой вовремя и тверезый.

* * *

Это, конечно, художественный рассказ. Да и человек, изображенный в образе Тосика Рэпаного, был третьим мужем моей крестной[21]. С ним она прожила дольше всего и, подозреваю, была счастлива в меру того, чего требовали от него ее экстравагантные наклонности. А в описываемое тут время она была замужем во второй раз, и мужем ее был некий Иван Иванович[22], учитель, отец моей подружки Люды.

И как кума моих родителей ни старалась сделать из Ивана Ивановича нечто подобное тому, что позже ей удалось воплотить в Тосике Рэпаном, у нее это не получалось. Вялые скандалы, без брутального мата и драк, после которых муж вовсе не выглядел самцом–победителем, а словно побитая собачонка скулил и просил прощения, ее не зажигали. Она решила с ним расстаться.

Я помню последний из ее спектаклей, который хоть и вылился в скандал, да вовсе не такой, каких жаждала ее душа. Правда, помню не полностью, а только завершающую сцену, разыгравшуюся на улице.

Дело было поздней осенью, в выходной день, в гулкую рань, когда люди возвращались с базара — наши славгородские базары проводились тогда очень рано и практически заканчивались вместе с восходом солнца. Место для них было за почтой, кажется, теперь там снова сделали рынок. Мы, дети, наведывались туда днем и под прилавками собирали выпавшие из рук продавцов копейки. Ну, я еще была слишком мала для самостоятельных отлучек так далеко от дома, видимо, гуляла там со старшими подругами.

Так вот в тот день мои родители тоже успели сходить на базар и, как всегда, купили домашнее масло, оформленное в виде большой толстой лепешки. Я выпросила у мамы бутерброд с маслом и украдкой выбежала с ним на улицу — я всегда экономила время и делала много дел одновременно. Во дворе у моей подружки стоял гвалт, причем самой тети Маруси видно не было. Действо разыгрывалось между Иваном Ивановичем и бабушкой Федорой, хозяйничающей около выстроенной на улице плиты. Видимо, не оправдавший надежд муж уже был выброшен женой из теплого гнездышка, и теперь настала очередь старшей хозяйки дома окончательно изгнать его со двора.

— Вон отсюдова! — кричала бабушка Федора и показывала пальцем вдаль.

Не знаю, что так сильно взволновало Ивана Ивановича, но он был заметно напуган, даже полураздет. Он прижимал к себе часть одежды, словно облачался наспех, по тревоге, и в последний момент не все успел надеть, а чудом выхватил остальное и теперь убегал от крайней опасности. Все указывало на внезапность и неожиданность настырных гонений, как он их воспринимал. Он метался по двору то ли в поисках места, где бы остановиться и полностью прикрыть тело, то ли вообще в поисках выхода из создавшегося положения. Но ничего не находил, и приткнуться для одевания не мог — бабушка Федора, едва он останавливался, настигала его и ударяла огромной качалкой для помешивания белья в выварке. Понукая его бегать все быстрее, она избивала, беднягу почем зря, так что ему приходилось пригибаться и защищать голову руками с одеждами.

Дворовой пес Казбек ошалел от радости, что есть повод всласть полаять. Он колол утреннюю гулкую тишину звонкими вскриками с завываниями, силился сняться с привязи, брызгал слюной и хрипел от того, что перекрывал себе горло ошейником. Наконец цепь не выдержала и оборвалась, пес обрел свободу, тотчас ринувшись на того, кого побивала хозяйка. Гремя волочащимся огрызком цепи и вздымая пыль, Казбек догнал Ивана Ивановича и впился зубами в его лодыжку. Тот, пораженный неожиданной болью, подпрыгнул и взвыл, что со стороны не могло не показаться смешным.

— Тю-ю! — в раже глумилась бабушка Федора. — Гляньте на голого дурака! Скачет как козел! Тю! Тю! Тю!

Теперь она уже не поспевала за Иваном Ивановичем, чтобы нанести очередной удар качалкой, но все еще пыталась достать его хоть хлестким словом. И этот Казбек, такой молодец, вовремя подсобил.

— Ату его! Ату! Ату! — кричала бабушка и показывала псу рукой на мечущегося по двору неприятеля.

Пес повиновался и начал смелее рвать неугодные хозяйке голые ноги. Ивану Ивановичу ничего не оставалось, как спасаться бегством. Невзирая на испытываемый стыд, ибо на улице собрались ротозеи, он пустился, правда, наименее людным путем и побежал прямиком в проулок — через вишняк, по огороду. На огороде все уже было убрано, кроме свеклы — разросшейся так, что листья образовали пышный ковер, сплошняком устилающий грунт. Сочная свекольная ботва вообще очень скрипучая, а осенью так просто поет при малейшем прикосновении. И вот Иван Иванович с мужественной обреченностью бежал по ней, ее скрипом привлекая внимание всей округи, словно его сопровождал целый оркестр охрипших инструментов.

Как мне запомнился этот скрип свекольной ботвы, скачущая полуголая фигура Людиного отца, разъяренная и с выбившимися из–под платка космами бабушка Федора, подло угодничающий перед хозяйкой пес — вся эта сцена! Звуками побега по свекольному полю была оглашена вся улица, им вторили злобный лай Казбека и выкрики бабушки Федоры, продолжающей понукать пса:

— Ату его! Ату! Ату! Гляньте, люди, гляньте — наш дурак голым по селу бегает!

Выбежав в переулок, на твердый грунт, Иван Иванович припустил шустрее и скоро исчез из виду за садами соседей.

Будучи директором вечерней школы, он не мог уехать из села до окончания учебного года, а год только недавно начался. Где жил Иван Иванович после изгнания из семьи, не знаю. Скоро я забыла о нем, в том возрасте у нас, детей, были короткая память и свои проблемы.

* * *

Пришло новое лето, заканчивался учебный год, знаменуя длинный отдых для школьников.

Ласково светило входящее в зрелость солнце, после первых гроз наставали жаркие дни. У людей прибавилось работы на огородах, где надо было полоть: избавлять всходы от сорняков и рыхлить грунт для лучшей вентиляции. На грядках забелели платочки нагнувшихся старушек с сапками.

Ну а мы, малые дети, получили свободу для гуляний на своих просторных усадьбах, на толоке, на холмах речного распадка.

Был полдень, самое жаркое время суток, а потому безлюдное — сонное, по извечной хлебопашеской привычке работать с ранней рани и до поздней ночи, отсыпаясь в часы злого дневного зноя. Я же, неприученная к этому крестьянскому распорядку, к дневному отдыху, слонялась по двору, по саду, облазила все свои любимые деревья, почитала в тени под ними, положив под бока старое зимнее пальто, а потом заскучала. Оставалось одно — бежать к подружке, чтобы поболтать с нею полчаса, развеяться. Но на эти визиты ее ко мне и мои к ней всегда косилась строгая бабушка Федора, расценивая их как шалтай–болтайство и уклонение от полезного труда. Значит, лучше всего было не попадаться ей на глаза.

Выйдя на улицу, я посмотрела на соседское подворье, там было пусто, только угодливый бобик Казбек позвякивал цепью, гоняясь за мухами. Самой моей подружки не видно было, наверное, укрылась в хате и убирает — вечно она уборкой занята! — или роется в книгах. Зато бабушка Федора, к радости моей, полола огород в дальнем конце, за малинником, и в согнутом положении не могла видеть ни меня, ни свой двор.

Я смелее двинулась вперед, пересекла улицу, пробежала по мягкому спорышевому ковру их двора. Еще раз на всякий случай оглянулась и толкнула входную дверь, но она не поддалась — оказалась запертой. Это было странно, ибо на щеколду тут дверь почти не закрывали. Только прикрывали, и все. Пришлось идти на риск и нажимать на защелку, опасаясь, что своим звяканьем вредная железяка привлечет внимание бабушки Федоры. Под моими пальцами замок почти не клацнул, и мне удалось беззвучно приоткрыть дверь.

— Людка, ты здесь? — громким шепотом позвала я подружку, просунув голову в щель, и вдруг что–то навалилось на меня и помешало радоваться удачно складывающимся обстоятельствам, я закашлялась.

Из щели повалил и вырвался на улицу густой, какой–то спрессованный и едкий дым, как будто кто–то его специально накачал в хату и удерживал под давлением для особых целей, а теперь выпустил. От неожиданности я сильно закашлялась, отшатнулась, зацепилась за порог и больно упала назад, не сразу соображая, что моя беда — не самая большая. Я оказалась на земле в сидячем положении, едва успев упереться сзади руками. Наверное, я тут же развернулась бы и умчалась домой, так и не поняв, что случилось. Но в это время послышался точно такой же, как у меня, кашель внутри хаты. Только он был совсем задавленным, тихим, страдальческим.

— Людка! — еще раз позвала я, пытаясь просунуться внутрь.

В ответ раздалось нечленораздельное мычание и сипение — похоже, моя подружка была–таки там, причем она не реагировала на слова, да и на кашель у нее уже не было сил. Я пригнулась и под валящим дымом ползком пробралась внутрь. Помню, что ничего не видела и старалась не дышать, то есть не втягивать в себя воздух. А только отфыркивалась, словно была под водой. Первый заход мне ничего не дал. Зато я убедилась, что Люда там и сама выйти не может. После короткого отдыха я ринулась в хату снова. И вот ведь не сообразила никого позвать! Сама возилась.

Второй заход был более мучительным, потому что пришлось покружить в полной мгле, чтобы найти место, откуда раздавался кашель. Это было страшно! Казалось, что мои старания напрасны, что я попала в иной мир — враждебный, заманивший меня знакомым голосом, и не желающий выпускать наружу. Не знаю, какими усилиями воли я нашла свою подругу. Она сидела в каком–то углу, обмякшая, почти безжизненная. Я повалила ее на пол и потащила к выходу, боясь потерять ориентацию и заблудиться.

— Наклоняйся к полу! — зачем–то повторяла я, хоть Люда и так лежала, когда я ее волокла. — Не поднимай головы!

А она почувствовала меня рядом и реагировала нужным образом.

Конечно, я не понимала, что делаю, мной руководили чистые инстинкты и интуиция попавшего в беду звереныша. По высшему повелению я пласталась по полу, где воздух был не так ядовит. Все равно не избежала «вкусить» его и наглоталась дыма, а затем почувствовала невозможную боль в горле и дикую пляску каких–то образов в воображении, сама оказавшись на грани беспамятства. Но на улицу мы с Людой все–таки добрались и выкатились с весьма изрядным шумом.

Помню последние рывки, когда я уже поняла, что мы выползли в коридор. Они дались особенно трудно — почему–то у меня сильно болело все тело, и казалось, что мои мышцы порвутся от малейшего напряжения. Но я тащила себя и подружку и думала, что пусть рвется что угодно, а мы должны выйти на воздух. Не только меня спасали, но и я спасала.

Бабушка Федора среагировала на шум, подняла голову и подбежала к нам, лежащим на земле перед порогом. Если бы у меня тогда спросили, что происходит, я бы не ответила. Я не знала, как это называется и от чего оно возникло. Бабушка сначала наклонилась над нами, а потом, убедившись, что мы вне опасности, закричала:

— Пожар! Помогите!

Дальнейшие события я помню менее четко: люди, звяканье ведер и разбросанные по всему двору подгоревшие, еще дымящиеся тряпки. Это было все, что осталось от гардероба моей крестной.

— Она же только что его пошила, — причитала бабушка Федора, плача над дочкиным шикарным костюмом из шерсти терракотового цвета. — Еще ни разу не надела.

Позже из уцелевших кусочков юбки в ателье поставили заплатки на жакет, чем его спасли. Заплатки были совсем незаметные, и тетя Маруся этот жакет долго носила вместо демисезонного плаща.

А что оказалось? Пока бабушка полола огород, в хату зашел Иван Иванович, чтобы наконец забрать отсюда свои носильные вещи — он завершил учебный год и теперь навсегда уезжал из села. Люда, чем–то занимавшаяся в дальней комнате, его не заметила. Не думаю, что он так уж стремился быть невидимым, просто так получилось. Если Люда и слышала шорох в доме, то подумала на бабушку. Сам же Иван Иванович свою дочь, скорее всего, не видел, ибо в ту комнату не заходил. Он вообще нигде кроме шифоньера не рылся и никуда кроме передней комнаты, где он стоял, не ходил. А касаемо бабушки Федоры, то она его заметила, когда он уже выходил со двора с большой сумкой.

— Я поняла, что он забрал свои тряпки, — рассказывала она потом, — но не придала этому значения. Подумала, что больше он нас беспокоить не будет, и это хорошо.

А что Иван Иванович? При виде вороха новых вещей, которые за период его отсутствия справила жена, в нем, я думаю, взыграло самолюбие, обида, желание отомстить, в последний раз выразить свою горечь.

Надо сказать, что моя крестная во всех своих мужьях вызывала сильные чувства, задевала в них что–то глубинное, поднимала скрытую стихию, придавленную разумом, словно возвращала их в первобытное состояние. Такой она была.

И Иван Иванович решился на злой поступок: оставил кусочек тлеющей ваты в кармане одного из ее платьев. Конечно, он добился своего — истлел почти весь гардероб, спасти удалось очень немногое. Если бы я не пришла и не обнаружение опасности, то был бы не только едкий дым, но и пожар, и тяжкие последствия для многих участников этой драмы.

А так… Иван Иванович уехал, словно растворился в воздухе, и я о нем больше никогда не слышала.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК