Слово о родительском эгоизме
Многие сомневаются в том, что можно помнить что–то, происходившее во времена, когда тебе было года два–три. А я помню некоторые события и даже разговоры весьма последовательными и большими кусками, такими, которые вписываются в общую картину нашей тогдашней жизни, в нашу историю. Иначе говоря, мои детские воспоминания не фрагментарны, а лишь выборочны. Например, помню — почти от начала до конца — свадьбу Тищенко Раисы Валерьевны и Григорьева Владимира Александровича[28].
Так вот их свадьбу гуляли на два двора: у Тищенко на соседней улице и у Григорьевых рядом с нами. Помню, что в ряд с родительским домом невесты, ближе к балке, стояла колхозная кузня с большим подворьем, почти пустовавшим. И так как забора ни вокруг усадьбы Тищенко, ни вокруг кузни не было, то свадьба своими танцами заняла и кузнечный двор — там было не очень уютно, зато просторно.
Затем шумная компания, с песнями и плясками, шествовала оттуда по переулку, что против нашего двора, ведя молодую к жениху.
У Григорьевых гости отплясывали во дворе, в тесноте, а основная масса безобидных зевак скучилась на улице, за забором. Тогда не считалось зазорным приходить на свадьбу и просто смотреть на молодых, любоваться ими, не садясь за стол и не участвуя в общем веселье. Это воспринималось как нечто само собой понятное. Родители мои были приглашены на свадьбу, но отдаться веселью сполна не могли из–за меня, которая не сползала с их рук. Поэтому папа стоял в сторонке от танцующих, прижавшись к заросшей кустарниками меже, а я восседала на его левой руке и просила поднимать меня повыше, чтобы видеть весь двор.
Молодые тоже танцевали. Тетя Рая была в длинном белом платье. Ей на голову подруги надели что–то вроде венка–кокошника из восковых флердоранжей с прикрепленной к нему длинной фатой из белого воздушного материала. Он походил на капрон, которого тогда еще не было. Возможно, это был «газ», точнее название этой ткани сказать не могу. Невеста все время смеялась, и я запомнила ее ровные мелкие зубки. А дядя Володя, казавшийся маленьким по сравнению с нею, хотя росту они были одинакового, красовался в темной костюмной паре. На лацкане пиджака у него тоже были прикреплены искусственные цветы абрикоса, наподобие тех, что и на голове у невесты. Похожие букетики помечали дружку и дружка, отличая их от остальной молодежи.
Такие цветы у нас в селе изготавливала лишь одна женщина — глухая Мотя, Матрена[29]. Ее букеты из цветной бумаги, покрытые воском, всегда находили использование то на праздники, особенно на Октябрь и Первомай, то на семейные торжества.
Наверное, я задавала папе вопросы, потому что помню его объяснения, что такое свадьба, где жених, где невеста и чем они отличаются от остальных празднично одетых парней и девушек. Понятно, что мне запомнились только танцы, а не застолье, в котором я не видела ничего интересного.
Описывая этот эпизод из нашей жизни, я лишь хотела подчеркнуть, что памятью устойчиво достигаю самых ранних своих лет. И точно так же отчетливо помню совсем молодыми соседей, усадьба которых была рядом с нашей, — Тищенко Николая Гавриловича и Нину Максимовну. Это они не помогли нам, когда мы угорели в зимнюю ночь. Но впервые я их запомнила не по этому событию, а по разговорам о смерти — непонятном тогда для меня явлении.
Были эти разговоры, наверное, неоднократными и касались они детей тети Нины и дяди Коли, которые рождались нездоровыми и жили очень мало. Папа и мама повторяли вердикт врачей, что им не следует заводить потомство, да это выплывало и из житейской очевидности.
— Сказано, нельзя, значит, нельзя, — помню, говорила мама.
— Но они хотят иметь детей, — возражал папа, — как все люди. Это их право.
— Это не право, а проявление родительского эгоизма, — отвечала мама, — это преступление перед детьми. В угоду своим инстинктам они готовы рожать калек и всю жизнь наблюдать, как те мучаются. Пусть раньше этого избежать нельзя было, еще четверть века назад, но теперь–то можно! По–моему, это у них одна из форм садизма.
Мама имела основание и право столь близко принимать к сердцу неурядицы, происходившие в этой семье. Ведь бабушка Саша, мама Николая Гавриловича, была не чужой нам — она олицетворяла собой горячо любимую мамину маму, как ее ближайшая подруга. Далее, в маме говорило и нечто более глубокое: будучи внучкой искусной сельской повитухи, принимавшей всех новорожденных также и от бабушки Саши, она унаследовала дух беспокойства о роженицах и человеческом потомстве, а также дух ответственности за них. Другими словами, моя мама была наследницей давних отношений с этими соседями и воспринимала их, как часть своей жизни — причем бесконечно дорогую часть, с трагической и рано отшумевшей предысторией.
— Скорее всего, они обыкновенные дураки, и не понимают этого, — смягчил папа мамины слова, продиктованные негодованием и протестом против безответственности за свои поступки, против тупого следования инстинктам.
Странно, что Нина Максимовна хотела иметь детей, хотя понимала что ее избранник не годится для продолжения рода — он был носителем полного неблагополучия.
Во–первых, он родился от пораженного туберкулезом отца, дедушки Гаврилы, и сам страдал его наследственной формой. Вылечился только в конце 50?х годов, когда жизнь советских людей вполне наладилась — это все уже протекало на моих глазах.
Хотя в оправдание Нины Максимовны не лишне заметить следующее. После войны многие славгородчане были чахоточными, однако представители родов Тищенко и Сулимы, особенно мужчины, поражались чахоткой почти поголовно. Об этом было известно, и родниться с этими семьями девушки не хотели, во всяком случае те, кто надеялся на более удачный вариант. Однако сожаления при этом измерялись разной мерой. Например, члены рода Сулимы отличались внешней непривлекательностью, низкорослостью и ордынским типом лица. И хоть по нраву они были тихими и незаметными тружениками, но это не компенсировало отсутствие в них любых интеллектуальных задатков. Если их и выделяло что–то еще из общей массы, то только проявление крайней жестокости к близким (как у Павла Сулимы) или нелады с рассудком (как у Агафьи Сулимы) — черты, как всем понятно, далеко не лучшие. Поэтому о них никто и не мечтал. А вот все Тищенки были довольно красивы, с яркими хазарскими лицами, да еще сметливы умом, легки и приятны нравом. Они умели шутить. Против таких парней устоять было трудно.
А во–вторых, Николай Гаврилович вообще был носителем вырождения, так как у его матери на свет часто появлялись уродцы. В основном они были нежизнеспособны и рано умирали, но один дожил до отрочества, пока его век не укоротили немцы. О нем я писала в рассказе о славгородском расстреле в марте 1943 года.
И вот Нина Максимовна, едва вернувшись из немецкого плена, чему бесконечно радовалась ее возрождающаяся к новой жизни мама, вдруг задумала выйти замуж за столь проблемного парня, как Николай Гаврилович. Да, он был очень симпатичен внешне, обладал красивым низким голосом с волнующей хрипотцой, к тому же умен, балагур и шутник по натуре — все так. Но разве это могло стать порукой счастливого брака?
Мама Нины Максимовны пришла в отчаяние — стремится ее старшая дочь из огня да в полымя. Как ее образумить, остановить? Оставшись без мужа, эта женщина с трудом руководила повзрослевшими детьми, рвущимися в самостоятельную жизнь, поэтому от такого известия растерялась и закручинилась — для своей многострадальной дочери она не хотела ни раннего вдовства, ни жизни среди болезней, тлена и разложения. Посоветовавшись со старшим сыном и младшей дочерью, она отказала Нине Максимовне в родительском благословении на рискованный брак, надеясь, что это послужит отрезвляющим моментом. Но она ошиблась, власть любви оказалась сильнее доводов рассудка. Нина Максимовна отреклась от родных — мамы, брата и сестры — и пустилась в жизнь, осуждаемую ими. Она с какой–то одержимостью жертвовала себя мужу, и своими упрямыми попытками родить ребенка словно хотела доказать родным, что совершила правильный выбор.
Страшными иногда бывают переплетения судеб… и бесконечно жестокими — поступки людей… Я помню эту женщину, маму Нины Максимовны, видела ее однажды — маленькую, печальную, мужественно переносящую подлое дочернее предательство. За что? Своевольная дочь предала родную маму не только непослушанием в отношении замужества (это еще можно понять и простить), но отказом от нее, когда та потеряла остальных детей и в беспомощные годы жизни осталась одинокой. Нина Максимовна пошла на неслыханный шаг, предосудительный, противный православной морали — сдала старушку в богадельню. И за все время ее страдальческой жизни там только однажды привезла к себе в гости — похвастаться своей, как ей казалось, наладившейся жизнью. Но ей лишь казалось, что все прекрасно. А мудрая старушка с первого взгляда поняла всю сложность выбранной дочерью судьбы. Несмотря на то что зять избавился от болезни и на свете был уже очень забавный внук, она, конечно, увидела, что дочь дала нездоровое потомство и живет в обители страданий и горя… Старушка предвидела, что за ад ждет строптивую дочь впереди… Вот в тот день, когда она единственный раз гостила у Нины Максимовны, я и видела ее. Гостью не пригласили в дом, и от приезда до отъезда она просидела на скамеечке у ворот, рассматривая прохожих. Ей и еду сюда вынесли на тарелочке, которую она долго сжимала сухонькими руками, держа на коленях. Ела она аккуратно, то и дело вытирая губы белым платочком. И было в ее привядшей женственной внешности что–то сильное, несломленное, отважное, что указывало на безоговорочную правоту в том роковом испытании, которое незаметно подсунула ей судьба в лице дочери. Видимо, она осталась при своем мнении и лишь жалела глупую дочь.
Но я немного забежала вперед.
Так вот в 1950 году дядя Коля и тетя Нина опять произвели на свет мальчика, названного Владимиром. Впервые я его помню в возрасте, наверное, семи–восьми месяцев, когда детки начинают ползать. Меня начали приглашать играть с ним под неусыпным наблюдением бабушки Саши, души в нем не чаявшей. Малыш был ее единственным внуком.
Вот так и получилось, что ранее мое детство прошло рядом с Володей. Мальчика надо было развивать, адаптировать к общению со сверстниками, а других детей кроме меня в его окружении не находилось. Хоть Нина Максимовна и работала в яслях, кажется, бухгалтером, но Володя рос дома, как требующий особого внимания, режима и отношения. Я учила его ходить, держа за ручку, учила говорить, играть, смеяться. Мальчишка рос красивым ребенком, обаятельным, с большими выразительными глазами. И все же что–то в нем было не так. Я долго не могла понять, в чем дело, пока его окрепший скелет не прорисовал на спине горбик, перекосивший всю фигуру, потянувший шею в ключицы и недвусмысленно обозначивший, что мальчик от рождения — калека.
— А почему ваш Вова с горбиком? — по–детски простодушно спросила я у Николая Гавриловича, гуляя однажды у них во дворе. Володя в это время отошел в сторону.
Вместо ответа Николай Гаврилович подвел меня к осокорю с потрескавшейся корой, что рос у них в палисаде чуть ниже того места, где теперь вырыт колодец. Осокорь был старый и очень большой. Его роскошная крона широко разветвлялась на достаточном удалении от земли — выше человеческого роста.
— Видишь, какое большое дерево? — спросил Николай Гаврилович.
— Вижу.
— Так вот Вова однажды залез на него и упал вон с той ветки, — он показал на толстую ветку, ответвляющуюся от ствола в сторону их хаты. — У него случились переломы, которые неровно срослись.
— Поняла, — сказала я, поверив тогда такому объяснению…
Позже Володины родители усовершенствовали версию падения, вычеркнув из нее совершенно недоступное даже для взрослого дерево. Недавно мы с сестрой стояли у Володиной могилы, вспоминали его, и моя сестра сказала, что Володя, оказывается, маленьким упал в погреб.
— В погреб? — удивилась я, вспоминая свое падение в наш глубоченный погреб, которое закончилось только простудой от долгого сидения там на сырой глине да совсем не запомнившимися мне ушибами. — Кто тебе это сказал?
— Тетя Нина.
Нина Максимовна, старенькая уже, пережившая всех своих родных и близких, до сих пор не хочет признать, что она сама виновата в страданиях и ранней смерти сына. Она все еще хватается за версию падения, которого просто не могло быть при том, что бабушка Саша ни на миг не спускала внука с глаз. Не было никакого падения! Был только эгоизм и упрямство, безответственность и жестокость матери, родившей его смертельно больным калекой.
Я не писала бы так, если бы не наш последний с Володей разговор.
Но коротко расскажу о Володиной жизни. Он с хорошими отметками окончил школу, потом по направлению Славгородского арматурного завода поступил в Запорожский машиностроительный институт и тоже окончил его успешно, хотя работать ему так и не пришлось. В студенческой среде он научился игре на гитаре, пению… Он был очень талантливым в общении, любил шутки, веселье. Только мало ему выпало их. Володя непрестанно болел все тем же наследственным туберкулезом, который еще в утробе покрутил его кости, подолгу лечился в больницах, санаториях, реабилитационных центрах. И тогда с ним находилась его бабушка Саша — неизменная няня, опекунша, помощница. А в последние годы Володиной жизни бабушка была уже стара и не могла ухаживать за ним так, как того требовало его состояние. Болезнь гнула парня и съедала, он был совершенно беспомощен перед ней.
И вот тогда ему наняли сиделку. Но кто в те благополучные годы шел в сиделки?
На этой сиделке Володя женился. Я не видела ее, эту девушку, ставшую Володиной женой и родившей ему сына. Но Нина Максимовна с горечью рассказывала, что это далеко не красавица. «А об остальном вообще надо молчать. Это не человек, а просто крепкий женский организм». Возможно, и так. В таком случае Володиному сыну повезло — он унаследовал от отца живость ума, сметливость, приятность характера и внешнюю очаровательность, а от мамы — хорошее здоровье. Он очень заботится о своей бабушке — Нине Максимовне, которая выучила его в техникуме на деньги, полученные за немецкое рабство.
А Володи давно уже нет в живых.
В день, когда нам случилось увидеться в последний раз, я приехала к родителям одна, без мужа. Как всегда, до вечера мы с мамой занимались домашними делами и обсуждали новости.
— Как дела у Володи? — спросила я, зная, что он находится в больнице в тяжелейшем состоянии.
— Никак, — помедлив, сказала мама. — Выписали домой.
— Он безнадежен?
— Говорят, да. Больше сделать ничего нельзя.
Я думала, что Володя прикован к постели, и решила назавтра же пойти проведать его. Мне было грустно, вспомнилось детство, как мы с ним высаживали молоденький осокорь у них за хатой, почти на нашей общей меже, который якобы был Володиным ровесником. Конечно, в школьные годы мы немного отдалились, он был моложе меня на три года и это чувствовалось. Зато в годы юности, когда я проводила у родителей студенческие каникулы и Володя тоже был дома, мы снова часто виделись, он фотографировал меня с племянницами. Почти все мои девичьи фотографии сделаны им.
Мои грустные настроения усиливались временем года, стояла середина августа — пора первых осенних атак с похолоданием, дождями и ветрами, с ранними сумерками, явной усталостью в природе. За нашими с мамой разговорами темнота спустилась внезапно, и тут мы обнаружили, что в доме нет воды. Я выскочила за водой к колодцу, по обыкновению раздетая. Уже спуская ведро к воде, услышала шелест листвы в соседском палисаднике и еле различимый шорох шагов. Тенью вынырнув из кустов, появился Володя, встал неподалеку, как мне показалось — с робкой нерешительностью.
— Ты почему раздетая? — спросил с нелукавой заботой слабым, но таким знакомо–приятным голосом.
— Я же мигом, — ответила я, растерявшись и не зная, как себя вести и что говорить.
И вдруг он спросил совсем не то, что можно было ожидать:
— У тебя так и нет детей?
— Нет, — сказала я.
— Ты переживаешь?
— Нет!
— И правильно. Лучше не иметь их вовсе, чем рожать таких страдальцев, как я.
Володя тяжело дышал, время от времени подкашливая. Мне показалось, что от него веет влажным жаром и… вечностью — мрачной, неласковой, враждебной человеку. Эта неумолимая сила сейчас заглатывала его, и никто не мог остановить ее.
— У меня просто не получается родить, — ответила я, промолчав о его ребенке, уже появившемся на свет. Возможно, он говорил мне истины, которые понял совсем недавно, стоя у разверзшейся могилы.
— Вот и не рожай. Не торопись уйти отсюда, — Володя говорил вроде и обычные слова, только в них чувствовался особый подтекст. Он избегал прямых определений, говорил обиняками. Я поняла, что он постоянно думает о смерти и боится ее, что ему хочется излить душу, сказать сейчас нечто такое… важное для себя. Его интонации были исполнены воющей, бьющей по нервам тоски, неимоверной печали, горечи вечной разлуки. Это тяжело было наблюдать.
— Да что ты, Володя! — как можно беззаботнее сказала я, чтобы хоть как–то развеять его мрачность. — Каждого из нас ждет еще много хороших дней! Мы же молодые, все преодолеем.
— Дай Бог, — ухмыльнулся Володя со скептической ноткой и повторил, делая упор на слове «тебе»: — дай тебе Бог. — Затем он переждал, пока я с шумом переливала воду в свое ведро, и добавил: — А ведь там, наверное, сыро и очень холодно.
Я не помню, в каких словах попрощалась с ним. Конечно, сказала что–то нейтральное, конечно, бодрым тоном… Помню только, что я поспешила уйти со словами:
— Ты прав, на улице действительно зябко. Сам–то не стой раздетым.
— Да мне уже все равно. А ты беги, беги, — понимающе сказал Володя. — И береги себя, пожалуйста.
Вот так мы расстались навеки — на–всег–да…
* * *
Я до сих пор не знаю, имеет ли право на существование родительский эгоизм. Мне приятно помнить Володю, осознавать, что он был с нами на Земле. Его не вычеркнуть из моей жизни. Но и бесконечно больно понимать, что он не прожил, а промучился и уходил практически всю жизнь — долго и трудно, словно был за что–то наказан. Он рано оставил всех, кто его помнил, и тем самым сделал нас старше, мудрее и немного несчастнее.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК