Приложение к шестой главе Разделяемое многообразие: беседа с Витторио Галлезе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Приложение к шестой главе

Разделяемое многообразие: беседа с Витторио Галлезе

Vittorio Gallese является профессором психологии человека на Кафедре Нейробиологии в Университете Пармы, Италия. Как когнитивный нейробиолог, он фокусируется в своих научных интересах на отношении между сенсомоторной системой и познавательной способностью у приматов, причём, как у людей, так и у других видов, используя для этого спектр нейрофизиологических и нейровизуализационных техник. Среди его значительных вкладов можно найти открытие зеркальных нейронов, сделанное им вместе с его коллегами в Парме, а также разработку теоретической модели базовых аспектов социального познания (в оригинале — social cognition — прим. перев.) Сейчас он разрабатывает междисциплинарный подход к пониманию межсубъективности и социального познания, сотрудничая с психологами, психолингвистами и философами. В 2002 он встретился с Джорджем Миддером в Калифорнийском Университете в Беркли. В 2007 он был удостоем Grawemeyer Award в области психологии за открытие зеркальных нейронов. Он опубликовал более семнадцати статей в международных журналах и является со-редактором (с Максимом И. Стаменовым) Зеркальные Нейроны и Эволюция Мозга и Языка (2002).

Метцингер: Витторио, что именно ты подразумеваешь под гипотезой разделяемого множества? Что такое разделяемое множество?

Галлезе: Вопрос можно открыть следующим: Как мы можем объяснить ту лёгкость, с которой мы обычно понимаем, что именно находится на кону, когда мы взаимодействуем с другими людьми? Я использовал этот термин для характеристики того, что происходит тогда, когда мы наблюдаем за действиями других, за их явным поведением, которое выражает чувства и эмоции, которые они переживают. В основном, он характеризует нашу способность к прямому и опосредованному доступу к опытному миру другого. Я думаю, что концепция эмпатии должна быть расширена для аккомодации и учёта всех различных аспектов выразительного поведения, позволяющего нам устанавливать осмысленные связи с другими. Это расширенное понятие эмпатии охватывает термин «разделяемое множество». Оно открывает возможность для унифицированного учёта важных аспектов и возможных уровней описания интерсубъективности. Я пытался не употреблять термин «эмпатия», так как он систематически вызывает недоразумения, в основном из-за своих коннотаций с другими контекстами. Разделяемое множество может быть описано на трёх различных уровнях: уровень феноменологии, функциональный уровень и подличностный уровень. Феноменологический уровень отвечает за чувство схожести, то есть, чувство бытия частью большей социальной общности индивидов, похожих на нас; это чувство мы переживаем всякий раз, когда встречаем других. При противостоянии интенциональному поведению других, мы переживаем специфическое феноменальное состояние эмоциональной взаимной настроенности. Это феноменальное состояние, которое производит характерное ощущение знакомства с другими индивидуумами, порождается коллапсом интенций другого в интенции наблюдателя. Как кажется, это важная составляющая эмпатического.

Функциональный уровень может быть охарактеризован в терминах телесно воплощённых симуляций действий, которые мы видим, или эмоций и чувств, выражение которых мы наблюдаем у других.

Подличностный уровень представлен как активность серий зеркалящих нейронных контуров. Активность этих контуров зеркальных нейронов, в свою очередь, тесно спарена с многоуровневыми изменениями в состоянии тела. Мы видели, что зеркальные нейроны являются примером мультимодального разделяемого пространства действий и намерений. Последние данные показали, что аналоговые нейронные сети участвуют в производстве эмоционального и чувственного мультимодальных «мы-центрированных» разделяемых пространств. Проще говоря, всякий раз, когда мы обращаемся к другим людям, мы автоматически заселяем мы-центрированное пространство, в пределах которого мы используем серии имплицитных убеждений относительно другого. Имплицитное знание позволяет нам непосредственно понять, что делает другой человек, почему он или она делает это и что он или она чувствует по поводу этой конкретной ситуации.

Метцингер: Ты также говоришь о «телесно воплощённой симуляции.» Что именно это значит? Существует ли нечто, что можно было бы назвать «развоплощённой симуляцией?»

Галлезе: Упоминание симуляции используется во множестве различных областей, часто наряду с иными, не обязательно перекрывающими друг друга, значениями. Симуляция это функциональный процесс, который обладает определенным репрезентационным содержимым, обычно касательно возможных состояний своего целевого объекта. В философии ума, упоминание симуляции используется сторонниками «Теории Симуляции Чтения Мыслей» для характеристики предпочтительного состояния, приспособленного аттрибутором ради понимания поведения другого человека. В основном, мы используем свой ум для того, чтобы оказаться в ментальной шкуре других человеческих существ.

Я оцениваю симуляцию, как воплощённую для того, чтобы охарактеризовать её как предписанную, автоматическую, бессознательную, дорациональную, как неинтроспективный процесс. Прямая форма опытного понимания других и интенциональная настроенность достигаются активацией разделяемых нейронных систем, подкрепляющих то, что другие делают и чувствуют и что мы думаем и чувствуем. Этот моделирующий механизм и является воплощенной симуляцией. Параллельные отделенным чувственным описаниям наблюдаемых социальных стимулов, внутренних представлений телесных состояний, ассоциированных с действиями, эмоциями и чувствами вызываются в наблюдателе, как будто бы он или она исполняли похожее действие или переживали похужую эмоцию или чувство. Системы зеркальных нейронов, похоже, являются нейронным коррелятом этого механизма. Посредством разделяемого нейронного состояния, присутствующего в двух различных физических телах, «объективированный другой» становится другим собой. Дефективная интенциональная настроенность, вызванная недостаточностью воплощённой симуляции, может объяснять некоторые из социальных расстройств аутистов. Нужно добавить, что, в противоположность тому, что думают многие исследователи сознания, социальное познание это не одно лишь социальное метапознание, то есть, явное размышление о содержимом чьего-либо ума средствами абстрактных представлений. Мы, конечно же, можем объяснить поведение других, используя нашу сложную и утончённую способность к размышлению. Я стою на позиции, что большую часть времени в нашем ежедневном общественном взаимодействии, нам не нужно делать это. У нас есть гораздо более прямой доступ к опытному миру другого. Это измерение социального познания воплощено, так, что оно посредничает между нашим мультимодальным опытным знанием нашего собственного живого тело и образа, которым мы переживаем других. Поэтому, я называю симуляцию «воплощённой» не только потому, что она осуществляется в мозгу, но также потому, что она использует предварительно существующее тело-модель в мозгу и, поэтому, вовлекает неизречимую форму самопредставления, которая также позволяет нам переживать то, что переживают другие.

Метцингер: Витторио, согласно лучшим из наших совренеммых теорий, в чем именно заключается различие между социальным познанием у шимпанзе или других обезьян и социальным познанием у человеческих существ?

Галлезе: Традиционное видение, принятое в когнитивных науках, придерживается того, что люди способны понимать поведение других в условиях собственных ментальных состояний — интенций, верований и желаний — используя то, что часто называют бытовой психологией. Способность приписывать состояния ума другим получила определение «теории разума». Основной тренд в этой области — делать акцент на том, что нечеловеческие приматы, включая обезьян, не полагаются на умственное обоснование поведения друг друга.

Это видение обозначает чёткое различие между всеми нечеловеческими видами, для которых недоступно чтение поведения, и нашими видами, которые извлекают пользу из иного уровня объяснения — чтения ума. Однако, совершенно очевидно, что чтение поведения и чтение мыслей образуют две автономные области. Как я уже говорил, в наших социальных взаимодействиях мы редко бываем вовлечены в явную интерпретативную деятельность. Большую часть времени, наше понимание социальных ситуаций моментально, автоматично, почти рефлексивно. Поэтому, я думаю, нелепо настаивать на том, что нашей способностью к рефлексии реальных интенций, которые определяют поведение других, исчерпывается социальное познание. Менее очевидным является факт, что при понимании интенций других, мы применяем познавательную стратегию, совершенно не относящуюся к предсказанию последовательностей их наблюдаемого поведения. Использование пропозиционных отношений веры/желания бытовой психологии в социальных взаимодействиях, возможно, преувеличено. Как подчёркивал Jerry [Jerome S.] Bruner, «когда дела обстоят так, как должно, нарративы бытовой психологии становятся избыточными».18

Более того, последние свидетельства показывают, что пятнадцатимесячные младенцы распознают ложные убеждения. Эти результаты предполагают, что характерные аспекты чтения мыслей, такие, как приписывание ложных убеждений другим, может быть объяснено на основе низкоуровневых механизмов, которые уже достаточно хорошо развиты на стадии, предшествующей полноценной лингвистической компетентности. Радикальный подход к социальному познанию мейнстрима когнитивной науки, его поиск ментального Рубикона, чем шире, тем лучше, является очень спорным. Когда мы пытаемся понять наши социально-познавательные способности, нам не следует забывать, что они являются результатом длительного процесса эволюции. Поэтому, возможно то, что кажущиеся различными, познавательные стратегии подкреплены похожими функциональными механизмами, которые, в ходе эволюции, приобрели возрастающую сложность и подверглись экзаптации, так, чтобы поддерживать познавательные способности, вновь возникшие из давления, оказываемого изменяющимися социальными факторами и/или факторами среды обитания. Перед тем, как выработать какое-либо твёрдое убеждение относительно мыслительных способностей представителей нечеловеческих видов, методологические аспекты видо-специфических спонтанных способностей и сред должны быть тщательно изучены. Плодотворная альтернативная стратегия, которую я полностью одобряю — установление рамок для исследований нейронной основы социального познания в контексте эволюционной перспективы. Эволюция этой познавательной черты, как кажется, связана с необходимостью столкновения с общественными сложностями, которые возникали, когда проживающие группой индивидуумы должны были соревноваться за скудные и неравномерно распределенные ресурсы.

Когнитивная нейробиология начала приподнимать завесу, как в случае с обезьянами, так и с людьми, над нейронными механизмами, лежащими в основе предугадывания и понимания действий других и базовые интенции, предворяющие их — система зеркальных нейронов для действия. Результаты этого продолжающегося исследования могут пролить свет на эволюцию социального познания. Эмпирические данные касательно зеркальных нейронов у обезьян и в зеркальных контурах в человеческом мозгу предполагают, что некоторые из типично человеческих, сложных умственных способностей, таких, как описание намерений другим — может быть появление продолжающегося процесса эволюции, чьи предшествующие этапы могут быть прослежены до системы зеркального картирования у макак.

Таким образом, как ты меня спрашиваешь, что делает людей иными? Язык, конечно же, играет ключевую роль. Но, в том смысле, в каком этот ответ требует вопроса, потому, что тогда мы должны будем объяснить, почему у нас есть язык, а у других животных его нет. На данный момент, мы можем лишь выдвинуть гипотезу относительно релевантных нейронных механизмов, на которых держатся умственные способности людей, которые всё ещё плохо поняты с функциональной точки зрения.

Одной различимой чертой наших умственных способностей является наша способность к занятию потенциально бесконечных порядков интенциональности: «Я знаю, что ты знаешь, что я знаю… " и так далее. Одним важным различием между людьми и обезьянами может быть способность к достижению более высокого уровня рекурсии — среди остальных нейронных систем — системой зеркальных нейронов для действий в наших видах. Похожее предположение было недавно выдвинуто касательно языка, очередной человеческой способности, характеризуемой рекурсивностью и генеративностью. Наши виды способны совершенствовать иерархически сложные фразеологические грамматики, в то время, как нечеловеческие приматы ограничиваются использованием простых и завершенных в своем развитии грамматик. Количественное отличие в вычислительной мощи и степени достигаемой рекурсии может произвести качественный скачёк вперёд в социальном познании.

Метцингер: Что ты можешь сказать о роли зеркальных нейронов в переходе от биологической к культурной эволюции?

Галлезе: Возможно, что зеркальные нейроны и телесно воплощённые механизмы симуляции, которые ими поддерживаются, являются критически важными для понимания того, как использовать познавательные инструменты бытовой психологии. Обычно это происходит, когда дети периодически подвергаются наррации рассказов. На самом деле, телесно воплощённая симуляция задействуется в обработке языковой информации. Но, конечно же, аспект человеческой культуры, который, скорее всего, выигрывает от зеркальных нейронов, относится к области имитации, к области чрезвычайно распространенного миметического навыка. Если правда то, что наша культура основана на подражании, тогда зеркальные нейроны, которые глубоко вовлечены в имитацию и имитативное обучение, конечно же, являются важным и основным ингредиентом этого критического культурного перехода. И в самом деле, есть много доказательств тому, что, когда мы имитируем простые двигательные акты, такие, как поднятие пальца, или выучиваем сложные двигательные последовательности, как и тогда, когда учимся играть аккордами на гитаре, мы делаем это, используя зеркальные нейроны. Но вместо того, чтобы провести разделительную черту между видами, подобными нам, которые в совершенстве владеют имитацией, и другими видами, у которых данная способность, в лучшем случае, только зарождается, опять-таки, мы имеем здесь дело с антропоцентрической дихотомией, как это называют многие мои коллеги; поэтому, мы должны сосредоточиться на том, чтобы понять, почему миметические навыки так важны для развития культуры нашего вида. Для ответа на этот вопрос, нам следует поместить вопрос о подражании в более широкий контекст нашего специфичного социального познания, в котором период родительской заботы намного дольше, чем у всех других видов. Здесь видно чёткое отношение между продлённой зависимостью детей от своих родителей и процесса обучения, который способствует этой зависимости. Чем дольше период инфантильной зависимости, тем больше возможностей для развития сложной эмоциональной и познавательной стратегий коммуникации. Возрастающая коммуникация, в свою очередь, способствует культурной эволюции. Когда мы приписываем главную роль тому, что зеркальные нейроны, как кажется, играют в установлении осмысленных связей между индивидами, их связь с культурной эволюцией кажется вполне допустимой.

На протяжении большей части истории, культура нашего вида была оральной культурой, в которой передача знания от поколения к поколению вынуждена была зависеть от прямого личного контакта между передатчиком культурного содержимого и получателем культурной передачи. Как утверждали учёные вроде [Walter J.] Ong и [Eric A.] Havelock, на протяжении тысячелетий культурная передача была вынуждена полагаться на тот же самый познавательный аппарат, который мы до сих пор используем в нашем межличностном взаимодействии — то есть, наша способность идентифицировать и эмпатировать других. Опять-таки, я думаю, что если мы посмотрим на культурную эволюцию с этой частной перспективы, то роль оказывается ключевой. В данный момент, мы являемся свидетелями сдвига культурной парадигмы. Влияние новых технологий, таких, как кино, телевидение, а теперь всё чаще Интернет, со своей тотальной мультимедийностью, коренным образом меняют образ обмена знанием. Опосредованный, объективный статус культуры как передаваемой написанными текстами вроде книг постепенно дополняется более непосредственным доступом к тому же самому содержимому средствами новых медиа культурного происхождения. Эта медиа революция, скорее всего, произведет познавательные изменения и я подозреваю, что зеркальные нейроны будут вовлечены и в этот процесс.

Метцингер: В поле социальной когнитивной нейробиологии, какие вопросы ты считаешь горящими и важными для будущего и в каком направлении движется область?

Галлезе: Сначала, я хотел бы сделать методологическое замечание. Я думаю, что мы определенно должны попробовать сконцентрироваться на природе предметов наших исследований. Большая часть того, что мы знаем о нейронных аспектах социального познания — с некоторыми исключениями, относящимися к изучению языка — получено из томографических исследований мозга, производимых над студентами психологических факультетов Западного мира! Даже с теми технологиями, которые у нас есть, мы могли бы добиться лучшего результата. Это открытый вопрос, являются ли познавательные признаки и нейронные механизмы, их обеспечивающие, универсальными, или, по крайней мере до какой-то степени, продуктом определенного социального окружения и культурного образования. Для ответа на этот вопрос, нам потребуется этно-нейробиология. Во-вторых, даже в пределах некоего среднего испытуемого, взятого для примера, которого обычно изучают социальные когнитивные нейробиологи, мы не знаем, или, в лучшем случае, знаем очень мало — до какой степени результаты коррелируют со специфическими чертами личности, полом, профессиональной компетенцией, и тому подобным. В сумме, мы должны отойти от описания нереалистичного «среднего общественного мозга» и прийти к более детализированному описанию. Третий пункт, на который, как мне хотелось бы, в ближайшем будущем обратят особое внимание, это роль, которую играют воплощенные механизмы в семантическом и синтактическом аспектах языка. Позвольте пояснить. Даже несмотря на то, что я посвятил значительную часть своей научной карьеры исследованию доязыковых механизмов в социальном познании, я не думаю, что можно обойтись без языка в случае, если абсолютной целью является понимание того, чем, в действительности, является социальное познание. Вся наша бытовая психология основана на языке. Как это отражается на подходе телесной воплощённости к социальному познанию? Как по мне, это горящий вопрос.

Четвертый важный пункт относится к феноменологическим аспектам социального познания. Я думаю, мы должны попытаться продумать исследования, в которых может быть обнаружена корреляция между отдельными паттернами активации мозга и специфическими качественными субъективными переживаниями. Сейчас, возможны изучения единичных случаев благодаря томографии мозга высокого разрешения. Я полностью осознаю, что субъективные состояния представляют ненадёжную почву для исследования, которую эмпирическая наука предпочитает обходить по понятным причинам. Однако, в принципе, должно быть возможно тщательно разработать хорошо оборудованные и хорошо управляемые экспериментальные парадигмы для того, чтобы сломать ограничения субъективных феноменальных состояний.

Метцингер: Витторио, ты неоднократно вгонял меня в затруднительное положение, задавая вопросы об Эдмунде Гуссерле, Морисе Мерлоу-Понти и Эдит Штейн. Почему ты так интересуешься философией и какого рода философию ты хотел бы увидеть в будущем? Какую реальную пользу ты ожидаешь от гуманитарных наук?

Галлезе: Ученые, которые считают, что их академическая дисциплина последовательно уничтожит все философские проблемы, просто дурачат сами себя. Польза, которую реально может принести наука, заключается в уничтожении ложных философских вопросов. Но это совершенно другая тема. Если наша научная цель заключается в понимании того, что значит быть человеком, тогда нам нужна философия для прояснения того, какие темы находятся под угрозой, какие задачи нужно решить, что, с эпистемологической точки зрения, верно, а что — нет. Когнитивная нейробиология и философия ума имеют дело с одинаковыми вопросами, но используют разные подходы и действуют на различных уровнях описания. Зачастую, мы используем разные слова для того, чтобы говорить об одних и тех же вещах. Я думаю, что всем когнитивным нейробиологам нужно пройти философские курсы. То же относится и к философам. По крайней мере, к философам ума. Им следует знать больше, чем то, как функционирует мозг. Нам нужно общаться друг с другом гораздо чаще, чем мы это делаем сейчас. Как ты мог бы исследовать социальное познание без знания того, что представляют собой намерения, или без понимания концепции интенциональности второго порядка? Точно так же, как можно придерживаться философской теории познания, если она заведомо опровергается доступными эмпирическими свидетельствами? Есть ещё один аспект, который я считаю полезным с точки зрения философии. Наша научная бравада иногда заставляет нас думать, что мы — первые, кто о чём-то думает. В большинстве случаев, это не так!

Как я уже говорил, философии следует более чутко прислушиваться к результатам когнитивной нейробиологии. Но положение дел меняется молниеносно. Ситуация сегодня намного лучше, чем она была десять лет назад. Появляется всё больше возможностей для междисциплинарных обменов между нашими дисциплинами. Один из моих PhD студентов, в данный момент занимающийся нейрофизиологическими опытами, имеет философскую степень.

Распространяя эти соображения на всё поле гуманитарных наук, я думаю, что чрезвычайно плодотворным может оказаться диалог с антропологией, эстетикой, а также штудии литературы и кинематографа. Как я уже говорил, зрелая социальная познавательная нейробиология не может ограничиваться сканированием мозгов в лаборатории. Она должна быть открыта ко вкладам, которые могут привнести иные дисциплины. Я достаточно оптимистичен в этом плане. Мне кажется, что будущее за постоянно растущим и стимулирующим диалогом между когнитивной нейробиологией и гуманитарными науками.

Страница специально оставлена пустой