Вступление

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вступление

Памяти сестры, невропатолога профессора Нины Александровны Крышовой (1893–1971)

Эта книга является извлечением из более обширного сочинения, задуманного и подготавливаемого мною с середины 20-х годов. Мысленно я именовал его «Критика человеческой истории». Настоящая книга принадлежит к средней части указанного сочинения. Первая его часть путём «палеонтологического» анализа проблем истории, философии и социологии должна привести к выводу, что дальнейший уровень всей совокупности наук о людях будет зависеть от существенного сдвига в познании начала человеческой истории. Средняя часть, которая здесь частично представлена, содержит контуры этого сдвига. Последняя часть — восходящий просмотр развития человечества под углом зрения предлагаемого понимания начала.

Но может статься, мне и не суждено будет завершить весь труд, а настоящая книга останется единственным его следом. Чтобы она носила характер независимого целого, её открывает глава, по-другому мотивирующая широкую теоретическую значимость темы[1]. Речь пойдёт в этой книге о великой теме философии и естествознания: о соотношении и генетическом переходе между биологическим и социальным. Или, в понимании старых философов, о характере и источниках связи в людях между телом и душой. Иначе, о природе совершившегося преобразования между животным и человеком. Не это ли подразумевают под «загадкой человека»?

Загадка человека и состоит в загадке начала человеческой истории. Что началось? Почему и как началось? Когда началось? Последний вопрос лежит на поверхности, порождает споры в научной печати. Если говорить об узко хронологическом аспекте, налицо три ответа.

1. Люди и их специфическая, т. е. уже не чисто биологическая, история начались примерно полтора-два миллиона лет назад. Это было обусловлено появлением в конце третичной или начале четвертичной геологической эпохи видов прямоходящих высших приматов с головным мозгом поначалу ещё эволюционно более близким к антропоиду, чем к современному человеку, но с рукой, способной производить орудия, пусть предельно элементарные, но свидетельствующие об основном комплексе человеческих социально-духовных качеств. Возникновение последних — «скачок», даже «акт»[2].

2. Люди — это вид Homo sapiens, сформировавшийся 40–35 тыс. лет тому назад, а окончательно — 25–20 тыс. лет назад, и только такова максимальная длительность человеческой истории; что же касается предшествовавших полутора-двух миллионов лет развития предковых форм, то они могут быть полностью интерпретированы в понятиях естествознания. Переходный этап в становлении человека занимает период, начинающийся с поздних палеоантропов и включающий ранних неоантропов[3].

3. Обе вышеуказанные грани отмечают начало и конец («два скачка») процесса формирования человека из предшествовавшей животной формы[4].

Каждое из этих трёх направлений претендует на единственно правильное понимание научно-философского метода. Каждое опирается на различного рода фактические данные.

Для полноты следует отметить и четвёртую предлагаемую позицию: антропоиды (человекообразные обезьяны) обладают в зачатке свойствами, например «исследовательским поведением», «орудийной деятельностью», которые позволяют противопоставить их вместе с людьми всему остальному животному царству, — следовательно, перелом восходит к миоцену.

Решение спора должно исходить прежде всего от естественных наук. В силах они или бессильны с достаточной полнотой объяснить особенности жизнедеятельности высших приматов до Homo sapiens, как и объяснить его появление? Если в силах — ничто не в праве их лимитировать. Великий философский принцип, перед которым, может быть, капитулировал бы дуализм и Декарта, и Канта, изложил И. П. Павлов: «Я не отрицаю психологии как познания внутреннего мира человека. Тем менее я склонен отрицать что-нибудь из глубочайших влечений человеческого духа. Здесь и сейчас я только отстаиваю и утверждаю абсолютные, непререкаемые права естественнонаучной мысли всюду и до тех пор, где и покуда она может проявлять свою мощь. А кто знает, где кончается эта возможность!»[5]. Эта книга и представляет собой смотр наличных и намечающихся мощностей естественнонаучного продвижения в тайну человеческого начала.

Однако направляющий луч должна бросить на предмет не философия естествознания, а философия истории. В частности, категория историзма. Когда-то история выглядела как рябь случайностей на поверхности недвижимого, неизменного в своих глубинах океана человеческой сущности. Историки эпохи Возрождения, как Гвиччардини или Макиавелли, да и историки эпохи Просвещения, включая Вольтера, усматривали мудрость в этом мнении: как будто бы всё меняется в истории, включая не только события, но и нравы, состояния, быт, но люди-то с их характерами, желаниями, нуждами и страстями всегда остаются такими же. Что история есть развитие, было открыто только в конце XVIII — начале XIX в. под пробуждающим действием Великой французской революции, было открыто Кондорсе в прямолинейной форме количественного материального прогресса, а великим идеалистом Гегелем — в диалектической форме развития через отрицание друг друга последовательными необходимыми эпохами. Но лишь с возникновением марксизма идея всемирно-исторического развития, включающая развитие самого человека, получила научную основу и сама стала теоретической основой всякого историописания. Только с этого времени открылся простор для историзма. И всё-таки марксистская историческая психология наталкивается тут и там на привычку историков к этому всегда себе равному, неизменному в глубокой психологической сущности, т. е. неподвижному человеку вообще.

Особенно это сказывается тогда, когда речь идёт об отдалённейшем прошлом. Если, по словам Энгельса, наука о мышлении — это наука об историческом развитии человеческого мышления, то немало археологов и этнологов полагают, что историю имеют мысли, но ни в коем случае не мышление. То же относится к основам чувств, восприятия, деятельности человека. Но историзм неумолимо надвигается на последнее прибежище неизменности. Раз всё в истории развивается, меняется не только количественно (а это подразумевает и переход в свою противоположность), значит, нет места для представления, что всё менялось во всемирно-историческом движении человечества, за исключением носителя этого движения, константной его молекулы — человека. Изменения общества были вместе с тем изменениями людей, разумеется, не их анатомии, но их психики, которая социальна во всём, на всех своих уровнях. Подставлять себя со своей субъективностью на место субъектов прошлого — форма антропоморфизма. Наиболее вопиюще это прегрешение учёного, когда оно относится к древнейшим пластам истории — к доистории.

Историзм приводит к тезису: на заре истории человек по своим психическим характеристикам был не только не сходен с современным человеком, но и представлял его противоположность. Только если понимать дело так, между этими полюсами протягивается действительная, а не декларируемая словесно дорога развития. Раскрыть конкретнее биологическое и социальное содержание такого тезиса — задача некоторых глав лежащей перед читателем книги.

Социальное нельзя свести к биологическому. Социальное не из чего вывести, как из биологического. В книге я предлагаю решение этой антиномии. Оно основано на идее инверсии. Последняя кратко может быть выражена так: некое качество (А/В) преобразуется в ходе развития в свою противоположность (В/А), здесь всё не ново, но всё ново. Однако надлежит представить себе не одну, а две инверсии, следующие одна за другой. Из них более поздняя та, о которой только что шла речь: последовательный историзм ведёт к выводу, что в начале истории всё в человеческой натуре было наоборот, чем сейчас (если отвлечься от того, что и сейчас мы влачим немало наследства древности): ход истории представлял собой перевёртывание исходного состояния. А этому последнему предшествовала и к нему привела другая инверсия: «перевёртывание» животной натуры в такую, с какой люди начали историю. Следовательно, история вполне подпадает под формулу Фейербаха «выворачивание вывернутого».

Но данная книга посвящена только началу истории. Соответственно её заявка философская и естественнонаучная — состоит в установлении первой инверсии.

Но мы должны предвосхитить этот вывод, прежде чем приступить к делу. В гуманитарных науках для того чтобы достигнуть объективной истины, надо относиться к объекту субъективно. Марксу надо было отрицать капитализм, бороться с ним, чтобы познать его тайны. Одно дело любить свою профессию, в нашем случае доисторию, другое восхищаться ископаемыми неандертальцами. В последнем случае прогноз один — ослепление. Перед исследователем доистории дилемма: либо искать радующие его симптомы явившегося в мир человеческого разума — нашего разума, либо искать свидетельства того, что позади нас — чем глубже, тем полнее — царило то, от чего мы отделывались, отталкивались, становясь понемногу в ходе истории разумными людьми. В первом случае неизбежен «акт» (со всеми вытекающими отсюда печальными для естествознания последствиями). Во втором — можно достигнуть научного познания.

Меньше всего я приму упрёк, что излагаемая теория сложна. Всё то, что в книгах было написано о происхождении человека, особенно, когда дело доходит до психики, уже тем одним плохо, что недостаточно сложно. Привлекаемый обычно понятийный аппарат до крайности прост. И я приму только обратную критику: если мне покажут, что и моя попытка ещё не намечает достаточно сложной исследовательской программы. О сложности я говорю тут в нескольких смыслах. Сложность изложения — самое меньшее из затруднений. Сложно объективное строение предмета и сложно взаимоотношение совокупности используемых в исследовании нужных наук. У каждой из них свой гигантский аппарат, свой «язык» в узком и широком смысле. Я не выступаю здесь против специализации. Напротив, полнота знаний достигается бесконечным сокращением поля. Можно всю жизнь плодотворно трудиться над деталью. Но действует и обратный закон: необходим общий проект, общий чертёж, пусть затем в детальной разработке всё в той или иной мере изменится.

Эта книга — лишь каркас, остов. Но главы составляют целое. Именно конструкция целого поддерживает и закрепляет главы, иначе мне не хватило бы жизни и на любую одну из них. Каждая глава этой книги должна бы составить тему целой лаборатории, а каждая такая лаборатория — контактироваться ещё со множеством специалистов. Но кто-то должен, сознавая всю ответственность общего чертежа новой конструкции, всё же его предлагать. Иначе частные дисциплины при отставании общей схемы подобны разбежавшимся колёсикам механизма, по инерции катящимся кто куда. Пришло время заново смонтировать их, в перспективе — синтезировать комплексную науку о человеке, о людях.

Что касается начала человеческой истории, то некоторые частные дисциплины, в особенности палеоархеология и палеоантропология, полагают, что они и сейчас рассматривают предмет комплексно и всесторонне. Но именно в этом самообольщении и состоит беда. Автор данной книги не претендует сказать ни одного собственного слова ни в морфологии и стратиграфии остатков ископаемых предков человека, ни в морфологии и стратиграфии их каменных орудий или других находок. Но он идёт своим самостоятельным путём там, где в толковании их археологами и антропологами, помимо их сознания, кончается их действительная компетенция и воцаряется их уверенность в вакууме на месте смежных наук. Такое представление в известной мере отвечает действительной неразвитости не столько самих этих наук, сколько их приложений к плейстоценовому времени. Ни один зоолог не занялся всерьёз экологией четвертичных предков людей, а ведь систематика, предлагаемая палеонтологами для окружавших этих предков животных видов, не может заменить экологии, биоценологии, этологии. Ни один психолог или нейрофизиолог не занялся со своей стороны филогенетическим аспектом своей науки, предпочитая выслушивать импровизации специалистов по совсем другой части: умеющих производить раскопки и систематизировать находки, но не умеющих поставить и самого простого опыта в физиологической или психологической лаборатории. Ни один квалифицированный социолог и философ не написал о биологической предыстории людей чего-либо, что не было бы индуцировано в конечном счёте теми же палеоархеологами и палеоантропологами, которые сами нуждались бы в этих вопросах в научном руководстве.

Получается замкнутый круг. В концепциях и сочинениях археологов и антропологов, изучающих палеолитическое время, лишь меньшую часть занимают поля, где они профессионально компетентны, а большую часть — поля, где они ещё не сознают своей неправомочности. Это касается, с одной стороны, научной психологии, социологии, теоретической экономии, с другой — современного уровня зоологической науки, базирующейся как на эволюционном учении и генетике, так и на биоценологии. Однако освещение ими этих обширных полей «чужой земли», которая лишь кажется им «ничьей землёй», всеми принимается на веру и получает широкую апробацию и популярность.

Как это исторически сложилось? Антропологи сформировались как специализировавшиеся на человеке палеонтологи, морфологи, анатомы. Но в науке об антропогенезе приходится «попутно» трактовать вопросы, требующие совсем иной квалификации: социогенез, глоттогенез, палеопсихология, экономическая теория. Способ мышления этих наук, лежащих вне биологии, антропологам по характеру их подготовки далёк. Прямо наоборот обстояло дело с формированием археологов, занимающихся палеолитом, однако результат весьма схожий. Палеолитоведение, как составная часть археологии, приписано к гуманитарным наукам, представляется составной частью исторической науки. Эти специалисты с величайшим ужасом рассматривают надвигающуюся перспективу неизбежного перемещения их профессии в царство биологических наук. Они к этому не подготовлены. Правда, каждый из них знаком с геологией и фауной четвертичного периода, но исключительно в плане стратиграфии.

Всё, подлежащее познанию в гигантском комплексе естественнонаучных дисциплин, касающихся становления человека, может быть поделено на три большие группы: а) морфология антропогенеза, б) экология, биоценология и этология антропогенеза, в) физиология высшей нервной деятельности и психология антропогенеза. Собственно говоря, научно разрабатывается только первая группа в целом, но костный материал в руках учёных всё же редчайший. Из второй группы исследуется лишь малый сектор: каменные (и из другого материала) изделия, остатки огня и жилищ, при полном игнорировании жизни природной среды, особенно животных. Но с третьей группой дело обстоит совсем плохо: тут перед нами почти нет действительной науки.

Многое придётся проходить по целине. В науке нет такого запретного соседнего или дальнего участка, где висела бы надпись: «Посторонним вход запрещён». Учёному всё дозволено — всё перепроверить, всё испробовать, всё продумать, не действительны ни барьеры дипломов, ни размежевание дисциплин. Запрещено ему только одно: быть не осведомлённым о том, что сделано до него в том или ином вопросе, за который он взялся. Разумеется, никто не может обладать доскональной осведомлённостью даже в одной специальности. Но от учёного требуется другое: хорошо знать границы своего знания. Это значит — иметь достаточный минимум информации вне своей узкой специальности, чтобы знать, что вот того-то ты не знаешь. Это называется ориентированностью. Скромность не мешает дерзанию. Раз ты ясно видишь предел своего знания, а ход исследования требует шагнуть на «чужую землю», ты не будешь мнить, что она «ничья», а увеличишь коэффициент своей осведомлённости. Тем самым увидишь дальнейшие её рубежи и очертания того, что лежит за ними.

***

Если, с одной стороны, эта книга предлагает альтернативу распространённому взгляду на происхождение человека, то, с другой стороны, она служит альтернативой тенденции ликвидировать историзм в науках о человеке. Не мешает ли, в самом деле, наука об историческом становлении, изменении и развитии человека включить его как нечто константное вместе с животными и машинами в закономерности и обобщения более высокого порядка? Эта тенденция означает устремление к статике, максимально возможное элиминирование генезиса и хронологической динамики. В этом смысле можно говорить об ахроническом или агенетическом мышлении.

Идея развития некоторым буржуазным учёным сейчас представляется наследием XIX в., уходящим на протяжении XX в. на склад и упокой из арсенала «большой мысли». В освобождении от категории развития усматривают известный мыслительный выигрыш в уровне обобщения, ибо эта тенденция научной мысли сокращает прежде всего генезис обобщаемых явлений и тем самым их «субстрат». Иными словами, из поля зрения устраняется изменчивость явлений во имя их формализации и моделирования.

На переднем плане при этом грандиозное расширение поля приложения математики и математической логики, огромнейшие технические результаты. Но на заднем плане происходит пересмотр проблемы человека. Кибернетика гигантски обогатила технику; её побочный плод, претензии «кибернетизма» в психологии обедняют науки о человеке. Весь этот «великий потоп» можно выразить негативным тезисом: история не существует или, точнее сказать, история не существенна. А поскольку наиболее исторична именно история людей, современная «большая мысль» прилагает чрезвычайные усилия для лишения её этого неудобного качества — историзма.

Внесено немало предложений, как разрезать человеческую историю на любые структуры, субструктуры, типы, модели, лишь бы они не изображались как необходимо последовательные во времени. Соответственно понятие прогресса в буржуазной литературе изгоняется из теории истории как признак старомодности, чуть ли не дикарства[6]. Поход против идеи прогресса следует представить себе как логически необходимую составную часть наступающего фронта агенетизма. Сохранение же категории прогресса (или, теоретически допустим, регресса) как обязательной преемственности эпох и как общего вектора их смены было бы разъединением этого фронта.

Суть этого направления научного мышления XX века такова: достигнуто большое продвижение и расширение применения математики и абстрактной логики путём формализации знания, но ценой жертвы двух объектов знания, не поддающихся математике, — времени и человека.

Что касается времени, то сама теоретическая физика тщетно осаждает эту категорию. Время в общем пока остается неизменяющимся и незаполненным, представляется постоянной координатой мира, даже если бы в нём ничего не происходило, и сегодняшняя научная картина мира мстит ему за это — по возможности избавляется от него, добиваясь логического права переставлять явления во времени, как можно переставлять вещи в неподвижном комнатном пространстве.

Агенетизм отвечает не только определённым представлениям о том или ином предмете, но и определённым физическим и философским представлениям о времени. Предметы могут оставаться тождественными себе в любой точке на шкале времени, поскольку время рассматривается как безразличное и внешнее по отношению к ним.

Агенетизму соответствует тенденция отвлечься от субстратов, т. е. считать их взаимозаменимыми, и сравнивать между собой предметы самых различных уровней эволюции по формализованным схемам их функционирования. В самом деле, ведь их субстраты — это материализованное их происхождение, это их принадлежность к специфической эпохе развития материи. Война со временем породила схему «чёрного ящика»: мы знаем и хотим знать только ту «информацию», которая вошла или введена в устройство, не знаем и не хотим знать, что с ней в этом как бы наглухо запечатанном устройстве происходило, ибо это как раз совершенно разнообразно в зависимости от его материальной природы, наконец, знаем и хотим знать, что в результате такой переработки вышло наружу. Нас не интересует ящик, нас интересует лишь то, что творится у его входа и выхода. Поэтому возможно его моделирование: изготовление его из любого другого материала, по другим внутренним схемам или — в абстракции — без всякого субстрата, лишь с сохранением характеристик входа и выхода. Тем самым возможно и его формальное, т. е. чисто математическое моделирование. А затем эти умственные операции проходят проверку практикой — превращаются в новые небывалые технические устройства, сплошь и рядом высокоэффективные.

Вместе с этими утилитарными и теоретическими выигрышами от игнорирования времени (эволюции) затухает в науке значение понятий «низшее» и «высшее», даже в казавшемся нехитрым значении «простое» и «сложное». Главное теперь не ряд от низшего к высшему, от простого к сложному, а то общее, что может обнаружиться на всех его ступенях, — это ряд одного и того же. От понятия «сложность» остаётся лишь умножение или возведение в степень: например, «машины, создающие другие машины».

Что касается человека, то как явление, наиболее жёстко связанное со временем, т. е. с изменением и развитием во времени, он подвергся наибольшему опустошению. В буржуазной науке возрождаются самые упрощённые мнения. Старый взгляд церкви, что сущность и природа человека не могут измениться со времени его сотворения и грехопадения впредь до страшного суда, некритически бытовавший ещё и у прогрессивных историков и философов XVIII в., погиб было, но распространился в новых облачениях, в том числе даже в толковании некоторых генетиков. Нетрудно усмотреть, что оборотной стороной всех концепций о множественности синхронных или не имеющих необходимой последовательности культур, цивилизаций, общественных типов является этот дряхлый религиозный постулат об одинаковости их носителя — человека; ведь снимается вопрос о его изменениях, превращениях.

Это делает логически возможным и переход к представлениям о принципиальной одинаковости человека, с одной стороны, с машинами, с другой — с животными. Правда, на деле нет такого животного и такой машины. Но ведь их можно вообразить! Вообразили же о тех же дельфинах, что во всём существенном, в том числе и в речевой деятельности, они принципиально подобны людям. Тем более возможно вообразить машину, функционирующую во всех отношениях как человек, и эта машина действительно неустранимо живёт в воображении современников. К тому две мыслительные предпосылки: во-первых, наш мозг широко уподобляют сложнейшей счётно-логической машине, а электронно-вычислительные устройства — человеческому мозгу. Во-вторых, универсальный характер приобрела идея моделирования: всё на свете можно моделировать как абстрактно, так и материально (т. е., создать, будь то из другого, будь то из аналогичного материала, точное функциональное подобие); следовательно, в идеале можно смоделировать и искусственно воспроизвести также человека.

Когда эту потенциальную возможность защищают как чуть ли не краеугольный камень современного научного мышления, возникает встречный вопрос: а зачем нужно было бы воспроизвести человека или его мозг, даже если бы это было осуществимо? Машины до сих пор не воспроизводили какой-нибудь функции или органа человека, а грандиозно усиливали и трансформировали: ковш экскаватора не воспроизводит нашу горсть, он скорее её преодолевает. Допустим, что сложнейшие функции нашего мозга, в том числе творчество, удалось расчленить на самые простые элементы, а каждый из них таким же образом усилить и преобразовать с помощью машины — перед нами всего лишь множество высокоспециальных машин. Допустим, они интегрированы в единую систему — легко видеть, что это будет нечто бесконечно далёкое от человека.

Нет, его мечтают искусственно воспроизвести (хотя бы в теории) не с практической, а с негативной философской целью: окончательно убрать из формирующейся «кибернетизированной» системы науки эту помеху. Конечно, тут примешивается своего рода упоение новой техникой, подобно тому, как средневековые алхимики гонялись за гомункулюсом, синтезированным в реторте, как механики XVIII в. трудились над пружинно-шарнирным человеком, как инженеры XIX в. — над паровым человеком. Но главное — победа над тайной человека. Раз человека можно разобрать и собрать — значит тайны нет. Однако материализм без идеи развития мог быть в XVIII в. Ныне материализм без идеи развития — это не материализм.

Достаточно спросить: а какого человека вы намерены собрать — человека какой эпохи, какой страны, какого класса, какого психического и идейного состояния? Люди во времени не одинаковы, всё в них глубоко менялось, кроме анатомии и физиологии вида Homo sapiens. А до появления этого вида предковый вид имел другую анатомию и физиологию, в частности, головного мозга.

Как видим, наследие «ветхого» XIX века — перед серьёзным испытанием. Идея развития лежала в основе и дарвинизма, и марксизма. Речь идёт не просто о том, чтобы отстаивать эти великие научные теории, родившиеся сто лет назад. Надо испытать силы в дальнейших конструктивных битвах за идею развития. Иначе говоря, за триумфальное возвращение времени в систему наук.

Как этого достичь? Не иначе как через дальнейшее изучение человека.

***

Необходимо сказать и несколько слов pro domo sua. Многие годы я слышу кастовые упрёки: зачем занимаюсь этим кругом вопросов, когда моя прямая специальность — история Европы XVII–XVIII вв. Пользуюсь случаем исправить недоразумение: наука о начале человеческой истории, и в первую очередь палеопсихология, является моей основной специальностью[7]. Если в дополнение к ней я в жизни немало занимался историей, а также и философией, и социологией, и политической экономией, это ничуть не дискредитирует меня в указанной главной области моих исследований. Но вопросы доистории встают передо мной в тех аспектах, в каких не изучают их мои коллеги смежных специальностей.