20
20
Если автомобиль Эдуардо Мендосы, довольно невзрачная машина неопределенного цвета, будет и дальше, не встречая препятствий, так же плавно катить с востока на запад вдоль южной границы парка Чапультепек, мы с минуты на минуту выедем на дорогу в Толуку, что и было бы желательно. Шоссе, что проходит мимо южной оконечности этого парка, носит название Конституэнтес, оно хоть и ассоциируется с законопослушным соблюдением правил, но дано ему явно по недоразумению: из всех транспортных артерий мексиканской столицы эта — самая беспорядочная, хотя многие другие здесь, напротив, великолепны. Взять хотя бы Инсуржэнтес (ей бы поменяться именами с первой — та скорее напоминает о повстанцах, нежели о конституции), Ниньос-Эроэс или даже anillo de circunvalacion (круговая развязка), которую так и тянет представить в виде маленького животного с длинным закрученным хвостом вроде того самого какомицли, кошачьего енота (латинское название: bassariscus astutus), наличием коего — причем сразу нескольких особей — как раз может похвалиться парк Чапультепек. Об этом посетителя информирует следующая надпись на специальном щите: «El cacomixtle es un carnivore muy agil de cuerpo largo y cola anillada […] es de h?bitos nocturnes […] pasa gran parte del dia en los ?rboles» («Какомицли — весьма подвижное хищное млекопитающее с плотным телом и поперечно-полосатым хвостом… ведет ночной образ жизни… большую часть дня проводит на деревьях»).
Не похоже, чтобы Эдуардо Мендоса когда-либо слышал о какомицли. Зато он подтвердил, что среди бродячих собак, выловленных сотрудниками приюта — perrera, — некоторых, предварительно укокошив электрическим разрядом, просто-напросто скармливают хищникам в зоопарке Чапультепек, о чем я ранее слышал от знакомого чистильщика обуви и его приятелей. Сам Эдуардо к этим собакам относится скорее дружелюбно, он привык сталкиваться с ними, когда фотографирует сценки повседневной жизни Мехико. Именно предаваясь этой деятельности, он, в частности, приметил, что бродячие собаки, когда им надо пересечь улицу с оживленным движением, охотно пользуются пешеходными мостками, и пришел к выводу, что «они поумнее людей», коль скоро некоторые из последних пренебрегают такой предосторожностью, почему и бывают сбиты. Эти рассуждения Эдуардо напомнили мне, при каких обстоятельствах я впервые в жизни увидел бродячего пса из Мехико: это случилось в Париже, на улице Рамбюто, шел фильм Карлоса Рейгадаса под названием «Битва на небесах». Первый кадр этого фильма, чрезвычайно затянутый, изображает молодую женщину из приличного общества, которая, стоя на коленях, сосет член шофера своего отца. В сущности, сцену не назовешь возбуждающей, оба действующих лица при этом демонстрируют одинаковое угрюмое безразличие. В следующем кадре — дело происходит ночью, но рассвет, по всей видимости, вот-вот забрезжит — тот же шофер, взбодрившись, торжественно вышагивает под звуки духового оркестра, каждое утро сопровождающие подъем гигантского флага, что в дневное время развевается над площадью Сокало. И тут мимо проходит бродячий пес из тех, какие часто встречаются в этом историческом квартале Мехико: то ли он случайно забрел сюда в момент, когда шла съемка, то ли его заманили в кадр умышленно.
О «Собачьем приюте Феликса», куда мы направлялись на машине Эдуардо, мне рассказывала графиня Альмавива, это произошло в тот самый день, когда я преподнес ей букет гардений; Refugio Perro Feliz она описывала как место, где «земля сплошь покрыта собаками», их там, «может быть, несколько тысяч», — прибавила дама. Хотя изначально приюты меня не интересовали, этот я решил посетить, чтобы хоть раз увидеть такое — тысячи собак, землю, покрытую собаками, — а прочим заняться потом. Предполагалось, что Эдуардо заблаговременно подготовил наше вторжение туда и условился о его цели, но в действительности все обстояло иначе. Расположенный в отдалении от центра Мехико, близ новой трассы на Толуку, Refugio Perro Feliz примыкает к ней в той ее точке, где она на большой высоте проходит над деловым кварталом Санта-Фе. В то утро на одной из ее обочин, здесь поросших уже почти по-деревенски дикой растительностью, валялась большая дохлая крыса, на ее труп, еще не окоченевший, слетелись местные, более крупные, чем в Европе, воробьи.
Все не заладилось с самого начала: столковаться с охранником приюта, переговоры с которым пришлось вести через окошко в металлических воротах, оказалось трудно. Не только его злая воля была тому причиной, но и шум, производимый собаками внутри, и машинами, на полной скорости проносящимися по шоссе, ведущем в Толуку, снаружи. Эдуардо размахивал перед его носом карточкой представителя прессы, что, разумеется, было самым последним делом, но он, будучи в профессии дебютантом, еще не успел разобраться, что к чему. Охранник стал искать ответственное лицо рангом повыше, куда-то звонил, угощал нас туманными посулами, ожидание затягивалось, но нет, если все должным образом взвесить, никак невозможно допустить нас в приют без предварительной записи… Все это отнюдь не предвещало добра в смысле условий здешнего содержания собак. Да и звуки, что оттуда доносились, и запахи — ничто не внушало жизнерадостных иллюзий.
Прежде чем отправиться восвояси, я улучил момент и заглянул в это подобие дверного глазка, через которое мы переговаривались с охранником. Я успел разглядеть клетку, в которой теснились сотни две собак. Ими не только был покрыт весь пол, они там частично сидели друг на друге. А Эдуардо, топчась у меня за спиной, ворчал, что в других вольерах, которых от ворот не видно, их, может быть, напихано еще раз в десять больше.
Так или иначе, этот незавершенный визит был не на высоте договоренности, к которой мы с ним пришли накануне по телефону. Я позвонил ему с террасы ресторана в Койоакане, где мы завтракали с мексиканским издателем, он-то и свел меня с Эдуардо. (Во время этого завтрака, происходившего в предместье, которое неизбежно напоминает о Троцком, издатель рассказал, как бойцы «Сендеро Луминосо», что в Перу, обвиняли бродячих собак в троцкизме и подвергали казни через повешение; однако разговор, как часто бывает, сбился на другую тему, прежде чем мой собеседник успел растолковать, в чем смысл этой информации.) Если я послушался совета издателя и позвонил Эдуардо, то в первую очередь затем, чтобы он свозил меня в Нецауалькойотль, квартал на окраине Мехико, по соседству с аэропортом, куда, как уверяют, без сопровождения лучше носа не совать. Но Эдуардо, хоть и привык к потасовкам, бунтам, в конечном счете к насилию всех родов, которое является неотъемлемой частью повседневной жизни Мехико, от этого плана был отнюдь не в восторге, только и знал, что отнекиваться: дескать, Нецауалькойотль слишком далеко, и добираться туда трудно, и собак там мало, между тем другие источники указывали на это место как наиболее урожайное по их части.
После провала, пусть не полного, а частичного, постигшего нас на дороге в Толуку, мне пришлось чуть ли не разбушеваться, чтобы втолковать ему: если мы не едем в Нецауалькойотль, пусть он отвезет меня в любой другой квартал (за исключением тех, что мне уже известны), где может быть много собак. Эдуардо слышать не желал не только про Нецауалькойотль — столь же мало его привлекал Тепито, а между тем мне сообщали, будто там ведется торговля бродячими собаками, подмалеванными, подстриженными и выдаваемыми за породистых. После долгого разглядывания моей карты Мехико, сопровождаемого препирательствами и мелочными придирками, он в конце концов выбрал местечко Эль-Мирадор у подножия Ла-Эстреллы, одного из холмов, уже давно захваченных разрастающимся городом: около полудня мы взяли его приступом, подкатив по авеню Морелос.
При виде маленьких оштукатуренных домиков ярких цветов, садиков, лавок и детей, проходящих мимо группками в безукоризненной школьной форме, я мигом смекнул, почему Эдуардо выбрал именно этот квартал в противовес всем тем, которые я ему предлагал так настойчиво. И хмыкнул исподтишка при мысли о ждущем его неизбежном разочаровании, но тут он попытался привлечь мое внимание уверениями, что якобы видел, как здесь грызлись между собой «банды в два-три десятка собак». Почему бы и нет, ведь сражались же древние гладиаторы-ретарии с псами? Когда мы проезжали перекресток улиц Луна и Нептуно, Эдуардо вдруг вытаращил глаза так растерянно, будто узрел парочку львов: он молча указывал мне на пятерых собак, дремавших в тени акации, что усугубляло их сходство с хищниками, хотя фоном для этой картины служила стена, разукрашенная в цвета рекламы пива «Корона Экстра». У трех псов окрас был желтый или чуть потемнее — коричневатый, два других черные, и все трое в разной степени смахивали на немецких овчарок. Представить их уплетающими человечину было бы легче легкого, если бы атмосфера уютного квартала не исключала подобные крайности. Случай пришел на помощь Эдуардо — первый успех окрылил его, и он тотчас воспарил торжествуя победу.
На склонах cerro (островерхого холма) Ла-Эстрелла, ближе к вершине, где домов уже не было, раскинулось кладбище, пантеон, с персоналом которого мой спутник был хорошо знаком, поскольку имел обыкновение приходить сюда ежегодно в День поминовения усопших. Одно из самых больших в Мехико, кладбище выглядело поистине гигантским. И тем не менее мы почти сразу наткнулись на одного из приятелей Эдуардо, типа, который, видимо, живет там испокон веку, он простер указующий перст в направлении огромного креста с надписью «Solo J?sus Salva», («Иисус — наш Единый Спаситель»), стоящего на перекрестке двух аллей, по его словам, «это место, где собаки толкутся в дневное время». Приблизившись к кресту, вы замечаете, что он выкрашен в красный цвет, если угодно, даже кровавый, но нам в первую очередь в глаза бросились два грузовичка бригады control canino — ловцов собак, они стояли на перекрестке под охраной полицейской машины. Копы поглядывали, чтобы их кто не обидел, они же — добрый десяток молодчиков из perrera (подразделения для отлова собак) — в серых спецовках и голубых фуражках, в масках и защитных перчатках гонялись за вконец ошалевшими собаками, бросаясь во все стороны, перепрыгивая через могилы, сшибая мимоходом их жалкие украшения; при этом чаще всего собаки от них удирали, но иногда, если удавалось набросить лассо, они тащили пойманных по земле, потом вздергивали в воздух за веревку, петлей затянутую на шее, и забрасывали в решетчатые клетки, которыми были оснащены их фургоны.
Эта сцена вызывала то же впечатление суматохи и тупого насилия, какое оставляет зрелище уличной драки. Парни из perrera совсем запыхались, свои маски они посрывали и орудовали, почти не переговариваясь, да и сами собаки, как только оказывались в клетках, затихали. Сознавая, что их занятие презренно, приютские ловцы, несомненно, опасались реакции со стороны публики, здесь-то она в силу обстоятельств была весьма немногочисленна, но в противном случае наверняка не обошлось бы без проявлений враждебности.
Чуть поодаль стояла группа женщин, молчащих, но явно осуждающих, поскольку они опирались на лопаты, я было принял их за могилыциц, а оказалось — садовницы. «Почему они убивают собак?» — спросила одна. «Уж больно вкусны, пальчики оближешь!» — откликнулась другая, и ее товарки дружно расхохотались. Я передаю этот обмен репликами так, как его перевел Эдуардо, но подозреваю, что на самом деле он был двусмысленнее, возможно даже, с похабным намеком. По мнению садовниц, собаки, которых только что изловили, были совершенно безобидны. А единственные опасные собаки этого квартала якобы обитают на улице, что тянется из тупика у подножия cerro Ла-Эстрелла к его вершине. Та улица названа в честь братьев Люмьер, и упирается в некое подобие джунглей, верхушка холма отчасти скрывается под этими зарослями. Когда мы туда подкатили, несколько пьяниц, растянувшихся прямо поперек дороги, без малейшей спешки встали и посторонились, отступив в кустарник, откуда тотчас раздался смех, один только бродячий пес остался лежать на щебеночном покрытии, словно мертвый. Он не выглядел сколько-нибудь более опасным, чем его кладбищенские собратья. Должно быть, дурная репутация собак с улицы Братьев Люмьер объясняется их соседством, а может, и приятельскими отношениями с пьянчужками.
Арно Эксбален, француз, работающий над диссертацией о рождении полиции в Мехико, утверждает, что во время великой matanza de perros (расправы над собаками), совершенной в мексиканской столице в 1798 году, одной из первых подобных акций, которая проводилась весьма методично, хотя никакой эпидемии бешенства не было и в помине, под прицелом оказалось всяческое бродяжничество — не только собачье. Он подчеркивает, что слово, обозначавшее бродячую собаку (perro vago), в ту эпоху легко сводилось просто к el vago («бродяга»), да это выражение и поныне наряду с прочими употребляется в подобном контексте. Что до крестового похода 1798 года, он был если и не вдохновлен, то по крайности горячо поддержан проповедями одного рьяного священнослужителя, который упрекал собак в большинстве грехов, равным образом вменяемых в вину черни: они-де ленивы, похотливы и — вот уже прегрешение для собаки — имеют привычку блевать и гадить в церкви.
Склонность прилюдно затевать шумные драки является еще одной общей чертой собак и бродяг, а отвращение или ужас может внушить как пес, так и бомж. Карлос Фуэнтес в книге «Смерть Артемио Круза» сумел извлечь из этого обстоятельства одну из лучших собачьих сцен в мексиканской литературе… или в той ничтожной ее части, которая мне знакома. Дело происходит в 1941 году. Величественная буржуазная дама и ее дочь делают покупки в центре Мехико: «Они разделили между собой пакеты и направились ко Дворцу изящных искусств, где шофер должен был дожидаться их; шли, поворачивая головы, как локаторы, глазея на витрины по обе стороны улицы, и глазея на витрины, как вдруг мать содрогнулась, уронила пакет и схватила дочь за руку — прямо перед ними выскочили две собаки, рыча в холодной ярости, они то отскакивали друг от друга, то вцеплялись друг другу в шею до крови, кидались на шоссе, снова, сцепившись в клубок, жестоко грызлись со свирепым рыком — две шелудивые уличные собаки с пеной на мордах, кобель и сука. Девушка подхватила пакет и потащила мать к автостоянке».
В поисках места, где могла разыграться эта сценка, я оказался поблизости, перед Национальным музеем искусств, у подножия статуи Карлоса IV, и набрел на скопление народа, вернее, на лагерь жителей города Оахака — или, может быть, их более или менее просвещенных представителей. В те дни этот город был охвачен восстанием, беспорядки продолжались уже далеко не первую неделю. Протестное движение разгорелось наверняка в ответ на недобросовестность и насилие со стороны властей, и хотя, как водится, от тех же пороков не было свободно и само это движение, было бы приятно испытывать симпатию к бунтарям Оахаки, к тому же, читая об их приключениях в прессе, я определенно был к этому склонен. Но, проходя через их становище, изобиловавшее портретами бородатых старейшин и флагами мелких конкурирующих группировок, с длинными, как руки, аббревиатурами названий, с лидерами, злобно орущими в рупора, я ощутил, что эта прогулка действует на меня, как посещение музея восковых фигур, с экспозицией, посвященной французской революции, и более всего внушает отвращение, примерно такое же, какое испытали бы те две дамы из книги Карлоса Фуэнтеса, походить на которых у меня нет ни малейшего желания.