24

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

24

Когда мы с Джоном взошли на борт «Серенгетта», одного из судов, обеспечивающих сообщение между Занзибаром и Пембой, уже совсем стемнело. Посадка происходила при условиях несусветных: пассажиры, слишком многочисленные и перегруженные багажом, толкались на узком, шатком забортном трапе, между тем как экипаж делал, казалось, все, что было в его силах, чтобы сбросить их в воду или на худой конец вытеснить обратно на причал, так что я при виде этого предложил отступить, немного прогуляться, переждать. Но Джон, со своей стороны, считал, что мы забрались достаточно далеко, чтобы не поворачивать вспять, и надо прорываться вперед.

Не успели мы взобраться на борт, как нас всех — несколько сот человек — загнали в помещение, все входы которого были тотчас же заперты с целью прищучить контрабандистов, исключение составляла единственная узкая дверь, в которую насилу можно было протиснуться вдвоем. Если бы вдруг начался пожар или корабль стал тонуть (а притом казалось неизбежным, что это с ним случится с минуты на минуту), пассажиры, даже не успев изжариться или захлебнуться, были обречены передавить друг друга, устремившись всем скопом к единственному выходу.

Когда «Серенгетт» вышел из-под защиты Занзибарской дамбы, он угодил в сильную бурю, которая, набирая силу, бушевала над всем Индийским океаном, при каждой новой атаке шторма судно вставало на дыбы — ни дать ни взять «Льемба» в лживых россказнях проповедника-пятидесятника — и вибрировало, гремя всем своим железом. В запертом зале самым везучим из пассажиров удалось уцепиться за привинченные к полу стулья, даром что в большинстве они никуда уже не годились (в их щелях кишели тараканы), прочие улеглись на пол, покрыв его сплошь, как черепица; в такой тесноте малейшее движение одного, если он, например, переворачивался на другой бок, могло, того гляди, передаться даже в самые отдаленные концы помещения.

Джон, вероятно поддерживаемый верой, весь пыл которой он сохранял наперекор своему отказу от роли пастыря, умудрился заснуть почти тотчас после отплытия. Что до меня, мне все-таки удалось подремать достаточно долго, чтобы здесь, на борту «Серенгетта», увидеть следующий сон. Некто, обретавший то физиономию Златко Диздаревича, то черты его кузена (первый во время осады Сараева исполнял в этом городе обязанности главного редактора газеты «Освобождение», второй олицетворял там Хельсинский комитет по правам человека), привел меня в пустой театр, чья полукруглая сцена была на диковинный манер отгорожена красным занавесом не от зрительного зала, как обычно, а от кулис или, вернее, поскольку кулис как таковых там не было, от вогнутой перегородки, которая ограничивала сцену по другую сторону от публики; занавес, достигая этой перегородки, повторял ее изгиб. Из-под края занавеса торчала собачья лапа, самого животного было не видно, этой лапой оно силилось подгрести к себе лежащую на подмостках большущую кость (возможно, ту самую, которую Гроссман видел в собачьей пасти среди калмыцкой степи), а между тем другой пес, этот принадлежал к мезолитическому типу, то есть имел желтоватый окрас и средние размеры, молчаливо и неподвижно застыл посреди сцены, словно был живым укором для всех нас. Наверное, потому, что и тот и другой выглядели домашними животными, по крайней мере, их можно было принять за таковых, у меня возникло искушение сопоставить свой сон с тем, о котором несколько дней тому назад мне по телефону рассказывала Кейт: ей снилось, что она в обществе своей матери находится на плывущем или дрейфующем по морю плоту и вдруг видит, что из-под поверхности воды на нее смотрят глаза бесчисленных котят — их уносит течением, и она, сколько ни старается, не может спасти ни единого, каждый котенок, которого удается вытащить, тотчас выскальзывает из ее рук, чтобы снова кануть в море.

Самый большой город острова — Чак-Чак, Коппинджер описывал его свалку, с тех пор успевшую переместиться, почти с таким же восторгом, как Тихуанскую. Еще не успев даже обосноваться в гостинице «Пемба Айленд», мы были атакованы молодым человеком по имени Амис, утверждавшим, что ему досконально известны все места, где водятся собаки (если бы мы проявили интерес к обезьянам, нет сомнения, что и по этой части его осведомленность и готовность к услугам оказались бы ничуть не меньше). Первой достопримечательностью, которую мы посетили в первый же вечер, была прежняя резиденция занзибарского султана, отрешенного от власти и отправленного в изгнание вскоре после объявления независимости, каковое явилось следствием революции, сопровождаемой погромом (или погрома, обряженного в пестрые революционные лохмотья).

В дальнейшем султанский дворец стал не то госпиталем, не то богадельней — так представил дело Амис, по-видимому давно в тех местах не бывавший. Чтобы туда добраться, надо было взойти на лесистый невысокий холм по тропинке, устланной множеством белых цветочных лепестков акации с небольшой примесью мертвых сколопендр, чья скорлупа противно поскрипывала под ногами. По-видимому, в качестве госпиталя здание не использовалось уже несколько лет, оно стояло покинутое, с зияющими дверными проемами, в комнатах — грязь и запустение. Снаружи — три лафета, служившие пушкам, предназначенным некогда для парадов, одна из них все еще красуется на прежнем месте. Мы тщетно ломали головы, куда подевались две другие, учитывая их вес и сложность приспособить для чего-либо иного. Амис понятия об этом не имел, равно как и о том, почему не видать ни одной собаки, в то время как он соблазнял нас обещаниями, что их здесь множество. Вдруг он вспомнил: наверное, еще слишком рано, собаки выходят из зарослей, только когда стемнеет. Если так, это говорит о том, что со времени посещения здешних краев Коппинджером их положение существенно ухудшилось.

Султанская резиденция построена на холме, отсюда видно, что ниже расстилаются мангровые заросли, а вдали, на горизонте, сверкает открытое море. На склоне дня, когда солнце готовится скрыться там, где предположительно находится континент, в мангровом лесу начинается отлив, да такой стремительный, словно идет цунами, с громкими сосущими звуками и шумом сливаемой воды он обнажает садки для мидий и разлохмаченные корни мангровых деревьев. Посреди всего этого разора прямо напротив резиденции — каменистый, отвесный, но теперь полуосыпавшийся обрыв, доходящий до подножия холма, того узкого морского залива, по которому, наверное, выходила в море яхта правителя. Я ничего не знаю о султане Занзибара, мне, например, неведомо, ценил ли он эту заштатную резиденцию, даже посещал ли ее когда-либо, но все-таки заманчиво представить, как в последний день накануне бегства он отрешенно созерцает этот ландшафт, мысленно по пальцам пересчитывая счастливые дни, что выпадали ему в жизни.

За ту неделю, что мы с Джоном провели в Чак-Чаке, так и не встретив почитай что ни одной собаки, у нас, словно у четы пенсионеров, возникла привычка прогуливаться, как стемнеет, по главной улице этого города мимо большого здания мечети, которое на фоне тотального обветшания и заброшенности чуть ли не единственное выглядит свежим и ухоженным; затем, сделав крюк, мы оказываемся перед кинотеатром «Новелти», у входа краской намалевано: «Sinema ni mbovu» («Кинотеатр больше не работает»). Не исключено, что это сообщение благочестивое, то есть злорадное. Ведь каким бы обшарпанным ни был фасад «Новелти», архитектурное изящество этого здания в стиле «ар-деко» свидетельствует о том, что некогда это было блистательное заведение.

Здесь и теперь изредка все же показывают какой-нибудь индийский фильм, но зал почти пуст, зрителей кот наплакал, и не разберешь, в чем причина такого упадка — в прогрессе телевидения или успехах религии.

Потом в сгустившейся темноте мы поворачиваем назад и возвращаемся в отель. Ужинаем обычно на террасе, на крыше, сторонясь других постояльцев, в большинстве это заезжие танзанийские чиновники, они предпочитают ресторанный зал. Джон никогда не садится за стол, не осенив себя крестным знамением — очень скромно, почти украдкой, а прежде непременно обменяется эсэмэсками с Доротеей, своей женой, чтобы осведомиться о здоровье, ее и детей. После ужина, наперекор настояниям Амиса, что-де собаки появляются на улице только глубокой ночью, — вот беда, Джон боится собак не меньше, а то и больше, чем я, на ночных неосвещенных улицах тем паче, к тому же только что получено сообщение о нескольких выявленных случаях бешенства, — итак, мы расходимся по своим номерам, где, наконец-то избавившись от профессиональных забот, можем вернуться к чтению: Джон открывает «Зубы моря», я принимаюсь за одно из тех англосаксонских повествований о путешествиях, которые авторы любят начинать с пассажей вроде «На исходе 1996 года я находился на вершине Килиманджаро; солнце еще стояло низко над утренним горизонтом»[11].

«Свой базовый лагерь мы покинули лишь немного за полночь», — продолжает рассказчик, затем он живописует всевозможные перипетии наподобие ночи, проведенной в смутном страхе перед леопардом, причем один из спутников автора замечает, что «они (леопарды) в течение дня перекусывают мышами, как батончиками „Марса“»; изображены также их обманутое ожидание, что нападет носорог, и встреча с последним народцем, который все еще охотится на слонов с луком и стрелами.