МЕЖДУ ВЛАДАВОЙ И ХЕЛМОМ

…Взвизгивали тормоза. Стучали на стыках колеса. Теперь иные мысли сверлили голову: куда и зачем их везут?

Пришлось пойти на риск — Лейтман добрался до зарешеченного вагонного оконца и выглянул наружу. Ему было достаточно одного взгляда, чтобы определить, где они находятся.

— Люблин, — сообщает он.

— Ты в этом уверен? — допытывается Шубаев.

— Так же, как в том, что твое прозвище Кали-Мали. Десятки раз купался я в здешней реке Бещице. Мне здесь знаком каждый фонарный столб.

— А отсюда куда нас повезут?

— Вряд ли тебе это сообщат. Должно быть, туда, куда немцы задумали.

Говорят, лучше спрашивать человека сведущего, чем умного. Шлойме Лейтман и умен, и сведущ, но на этот раз вышло не так, как он предполагал. Из Люблина эшелон отправился не по намеченному маршруту. Менее чем через месяц Гиммлер заинтересуется, как это произошло, и вот что выяснится.

Железнодорожная магистраль была забита поездами, следующими один за другим на фронт, и минский эшелон свыше десяти часов простоял без движения в Люблине. Наконец помощник коменданта станции Ганс Эйкс набрался храбрости и попытался связаться с группенфюрером СС и генералом полиции Одилио Глобочником, чтобы получить указания, как поступить с узниками. В распоряжении Глобочника, которому Гиммлер покровительствовал, часто обращаясь к нему фамильярно «милый Глобус», все лагеря и тюрьмы вокруг Люблина.

С Глобочником поговорить Эйксу не удалось. Трубку снял адъютант, но не пожелал даже выслушать его: можно подумать, что речь идет о салон-вагоне или экспрессе! День и ночь из оккупированных областей тянутся эшелоны с рабами. И если по поводу каждого из них станут тревожить его превосходительство… Голос адъютанта был полон негодования.

— Неужели у вас не хватает ума, чтобы самому решить такой пустяковый вопрос? Если эшелон вам мешает, его надо убрать.

Это звучало как приказ.

Офицер рейхсвера Ганс Эйкс мог и не знать о том, что лагерь уничтожения Собибор строго засекречен. Но именно этот лагерь находился на единственном направлении, свободном от поездов, и Эйкс отдал соответствующее распоряжение.

Так получилось, что эшелон из Минска 22 сентября 1943 года прибыл на полустанок Собибор.

Поезд отвели на запасной путь.

В дверь вагона постучали, и кто-то спросил по-немецки:

— Кто вы по специальности?

— Мы были столярами и плотниками. Но теперь умираем от жажды и голода, мы здесь задыхаемся, — ответил за всех Лейтман.

— С семьями?

— Большинство без семей.

Снаружи кто-то пытается выбить засов, но, как назло, железка не поддается. На помощь готовы были прийти все узники, лишь бы скорее ступить на землю, увидеть небо над головой.

Наконец двери распахнулись. Люди высыпали из вагона, но держаться на ногах уже не могли. Печерский, как и все узники, бросился на землю и приник к ней. Охранники могут стоять спокойно, опираясь на свои винтовки, — никто не попытается бежать. Печерский набрал полную грудь воздуха и медленно выдохнул его, затем вдохнул еще и еще раз. Лесной воздух так опьянял, что даже не хватило сил поднять руку и убрать со лба слипшиеся от пота волосы.

Им дали напиться. Но еду, сказали, они получат лишь завтра. Еще до наступления темноты их загнали обратно в вагоны и заперли.

На рассвете вагонные колеса дернулись. Уже в который раз буфера лязгают друг о друга. Шубаев полагает, что это состав маневрирует, сортируют вагоны, а там — кто его знает? Может быть, предстоит двигаться куда-то дальше. Еще в Минске они слышали, что в этом краю немало лагерей. А где их теперь нет?

И вот раздался свисток паровоза. Лес вокруг воспринял это как приветствие и отозвался протяжным эхом. Но никуда дальше их не повезли. Перед ними широко раскрылись ворота лагеря Собибор.

Задним ходом паровоз подал шесть вагонов из состава на предлагерную территорию. Охранник отцепил их, и ворота снова закрылись. Остальные вагоны остались снаружи. За один раз лагерь принимает не более шести-семи вагонов.

Снова люди стоят на земле. Яркий свет слепит глаза. Воздух мягко ласкает лицо, но откуда-то несет паленым, да так, что подступает рвота.

Из помещения против ворот вышла группа немецких офицеров. На лицах презрительная гримаса. Один из них, с багровым, кровью налитым затылком, отдал какое-то распоряжение охраннику, и тот бегом бросился его выполнять. Вскоре он вернулся с группой молодых ребят и доложил:

— Господин обершарфюрер, станционная команда прибыла!

По снаряжению команды — ведрам, метлам, щеткам — нетрудно было догадаться, чем эти парнишки занимаются. На вид им не больше четырнадцати-пятнадцати лет, и одеты все с иголочки: темные курточки с яркими отворотами, брючки с желтыми кантами, на головах желтые польские конфедератки, на руках белые перчатки. И главное, на лицах — никаких признаков голода. Все, как на подбор, красивые, будто отбирали их по одному из тысячи.

Лейтман шепнул Печерскому:

— Нравится тебе этот маскарад? Пожалуй, не будь у них такой смертной тоски в глазах, можно было бы подумать, что мы угодили в рай.

Печерскому нечего было на это ответить.

…Тот же обершарфюрер, что распорядился привести станционную команду (Цибульский тут же прозвал его обер-дьяволом), подошел к вновь прибывшим и приказал всем несемейным плотникам и столярам построиться в шеренгу. Набралось человек восемьдесят, в их числе Печерский, Лейтман, Цибульский, Шубаев, Розенфельд, Вайспапир. Первым по росту стал Борис Цибульский. Рядом с ним — Александр Печерский.

Команда столяров и плотников поступила в распоряжение начальника первого лагеря обершарфюрера Карла Френцеля. Щегольски одетый, самодовольный, с сытым, холеным лицом, прохаживается он перед строем, как на параде. Каждый раз при виде колонны людей, которых ему предстоит гнать по «небесной дороге», Френцель испытывает волнующий трепет. Он с наслаждением предвкушает, как все эти людишки-муравьи будут сейчас растоптаны, раздавлены. Каждым движением он демонстрирует свое могущество. Он один властен здесь над всеми.

Френцель взглянул на Печерского, на его стоптанные сапоги, на когда-то темно-синие, а теперь до неузнаваемости вылинявшие грязные брюки галифе, на гимнастерку, уцелевшую лишь потому, что сшита она из добротного армейского коверкота, и Печерскому почудилось, будто его обдали кипятком.

Взгляд Френцеля полон ненависти и презрения. Сотни тысяч людей он уже загнал в газовые камеры, освободив их от никчемной жизни, но военнопленные, к тому же советские, до сих пор ему в руки не попадались. Может быть, приказать старшему надзирателю Гомерскому, чтобы он их вместе со всеми с ходу погнал к газмейстеру Бауэру. Плотники и столяры найдутся другие, правда, вот таких, как эти двое, что стоят первыми в ряду, избивать будет одно удовольствие. Френцель ухмыляется: уж он с ними «поиграет». На это как-нибудь выкроит время. Внезапно у него иссякает терпение. Как собака, сорвавшаяся с цепи, он стремительно поворачивается и остервенело со всего размаха обрушивает на Цибульского удар плетью. Второй удар сейчас получит его сосед. Но тот, кого он первым «угостил», даже не шелохнулся, значит, надо повторить. Френцель уверен в том, что досконально изучил повадки рабов. Известно ему и то, что даже из камня можно ударом высечь искру, а этот длинный худющий «музульман» стоит как ни в чем не бывало — хоть бы попытался стереть кровь с лица, поднять фуражку, сбитую с головы. Что ж, видно, не дурак, знает, что это запрещено, и не хочет нарываться на, новые удары. Лучше потерять, фуражку, чем голову. Но эти уловки здесь не помогут. Лоскут материи, из которой сделана фуражка, возможно, кому-нибудь и пригодится, а вот голова…

Командовать настоящими военными Френцелю не приходилось. Пора попробовать. Он приказывает капо Бжецкому:

— В Северный лагерь! И чтоб с песней! Пусть поют русскую песню!

Без слов, одними глазами, Цибульский спрашивает у Печерского: споем?

Впервые с того времени, как Печерский попал в плен, он почувствовал себя так, как бывало в критическую минуту на фронте, когда надо незамедлительно принять решение. Лишь на миг его лицо выразило недоумение, но тут же он утвердительно кивнул.

Хрипловатым голосом Цибульский запел:

— «Вставай, страна огромная…»

Опрокинься земля или заговори она человеческим голосом, это не произвело бы такого ошеломляющего впечатления, как внезапно раздавшиеся звуки русской советской песни.

Берек, сидевший в своей каморке, от неожиданности вздрогнул.

— Господин Куриэл, вы слышите? Я сбегаю посмотрю, что там.

— Не ходи! — остановил его Куриэл, хотя у самого на лице засветилась искорка надежды и его сутулая спина чуть-чуть распрямилась.

В Северном лагере, куда привели столяров и плотников, рабочая команда таскала бревна и складывала их в штабеля. Розенфельд обратился к одному из узников, затем к другому, но никто не отозвался на его приветствие, не ответил на его вопросы.

К вновь прибывшим подошел человек с опухшим лицом и жестом дал понять, чтобы они повернулись спиной к эшелону. Как ни допытывались у него пленные, куда их привезли, он не произнес ни слова. Кто-то в сердцах выругался, другой заметил, что вступать в разговоры с этими людьми бесполезно, третий высказал предположение, не вырезали ли у них ненароком языки. Тем временем человек повернулся и ушел.

Вдруг стало мучительно трудно дышать. В небо взвился густой черный дым и начал растекаться далеко вширь. Вспыхнуло пламя, и послышался оглушительный галдеж: гоготали сотни гусей.

Когда всех загнали в бараки, к пленным опять подошел человек с опухшим лицом. Настороженно озираясь, он спросил:

— Откуда вы?

— Из Минска, — ответил Лейтман. — Но скажите, ради бога, почему здесь все молчат?

— Таков приказ.

— Почему?

— По той же причине, по которой вам было велено повернуться спиной к эшелону, чтобы вы не видели, как ведут обреченных по «небесной дороге». Почему… Потому что еще не всех из вашего эшелона сожгли. Вас пока оставили, чтобы закончить постройку Северного лагеря.

На мгновение воцарилась мертвая тишина. Печерский прислонился к стене. Значит, и Этеле с ее мамой, и все, все, свыше двух тысяч человек… Так вот откуда так тошнотворно несет паленым!

От Боруха — так звали этого узника — они узнали следующее: Собибор — небольшая станция, затерявшаяся в лесах между Владавой и Хелмом. Даже тогда, когда Польшу оккупировали, здесь по-прежнему, как на затерянном острове, царили тишина и покой. Далекие взрывы сюда не доносились: их заглушал шум вековых сосен и елей. Но вот нагрянули оккупанты и вчистую разграбили разбросанные вокруг хутора. Казалось, больше им здесь делать нечего. Стало даже тише обычного — поезда ходили реже.

Со временем фашисты по-своему оценили достоинства этого заброшенного уголка. По секретному приказу Гиммлера здесь построили лагерь смерти, специально предназначенный для массового уничтожения евреев. Был случай, когда в Собибор доставили эшелон с цыганами. 8 мая 1942 года смертоносный конвейер был пущен в ход.

Лагерь в Собиборе огражден четырьмя рядами колючей проволоки высотой в два человеческих роста, окружен рвом, наполненным водой, и минным полем. В самом лагере на равном расстоянии друг от друга много сторожевых башен и постов, где круглосуточно несут службу вооруженные эсэсовцы. В Собиборе фактически три лагеря. В первом из них живут узники, оставленные на время для выполнения неотложных работ. Отсюда проход ведет во второй лагерь, в котором сортируют и упаковывают вещи тех, кто по так называемой «небесной дороге» следует в третий лагерь. Там, в третьем лагере, уже уничтожили сотни тысяч людей.

В начале весны двое узников — муж с женой — попытались бежать. Их расстреляли, а заодно еще полтораста человек — всех, кто работал вместе с ними. Была неудавшаяся попытка совершить подкоп. Известен также случай, когда группа заключенных работала в лесу недалеко от лагеря и двое молодых парней задушили охранника и убежали. Всех остальных пригнали из леса и расстреляли.

Группа из Голландии, насчитывавшая свыше семидесяти человек, решила было подкупить охранника. Возглавлял группу журналист из Амстердама, в свое время сражавшийся в одной из интернациональных бригад в Испании. Соотечественники называли его меж собой «господин капитан». Попытка провалилась, и, как гитлеровцы ни пытали его, он никого не выдал и до последней минуты твердил, что бежать собирался один. С тех пор завели порядок: лагерников пересчитывают не менее трех раз в день, и делает это лично обершарфюрер Карл Френцель.

Борух был одним из тех немногих узников Собибора, кому удалось остаться в живых в течение года с лишним. По профессии он мужской портной и назначен старшим группы рабочих во втором лагере.

Ночью Печерский так кричал во сне, что Цибульскому и Лейтману, лежавшим с ним рядом, пришлось его разбудить.

— Уймись, не ори! — прикрыл ему рот ладонью Борис. — Не хватает еще, чтобы Френцель услышал.

Александр оттолкнул его:

— Ну и лапищи у тебя, такими впору лошадь удавить.

— Я был единственным в городе возчиком, который обходился без кнута. Прикажи, и ты увидишь, как я этими руками стану душить фашистов.

Печерский с укоризной оборвал его:

— Не болтай лишнего. Спи.

Позже, когда Цибульский уже похрапывал, Лейтман нагнулся к Печерскому и шепнул ему на ухо:

— Саша, ты что, не доверяешь ему?

— Как самому себе. Но раньше времени говорить вслух о таких вещах не следует. Меня другое занимает: тот тип, что приходил сегодня, Борух, не вздумал ли запугать нас?

— Не исключено, но излишняя подозрительность тоже вредна. Борух не хуже нас знает, что ему тоже «небесной дороги» не избежать.

— Ну, это не довод. Вспомни-ка провокатора, из-за которого ты угодил в Варшавскую тюрьму. Он ведь у вас был на подозрении. Почему же вы его вовремя не обезвредили?

— Именно потому, что тогда это было не более чем подозрение. Что касается Боруха, то мы скоро сами узнаем, правда ли все то, что он рассказывал. Мне кажется, что правда. А если так, то нетрудно догадаться, зачем он это рассказывал.

— Зачем же?

— Борух дал понять, что вся надежда на нас и что мы не вправе думать только о себе. Если уж бежать, то всем вместе. Что же ты молчишь? Разве не так?

— К этому человеку мы еще успеем присмотреться.

На дворе кто-то пять раз ударил куском железа о рельс. Ровно в пять минут шестого все узники уже были на ногах. Им выдали по кружке кипятка, пересчитали и, когда они получили рабочий инструмент, пересчитали снова.

В Северном лагере, куда их привели, работы осталось на месяц, не больше.

В первый же день пятнадцать новоприбывших получили по двадцать пять плетей каждый. Били проволокой в резиновой оплетке, и тот, кто подвергался экзекуции, должен был при этом громко считать удары. Стоило ему сбиться со счета, как экзекуция повторялась сначала.

На второй день таким же пыткам подверглись еще двадцать пять узников. Одного застрелили за то, что он близко подошел к проволочному ограждению.

На третий день Френцель чуть не до смерти забил повара за то, что тот не управился за двадцать минут с раздачей баланды.

На четвертый день лишь счастливая случайность спасла Печерского от неминуемой гибели. Вместе с другими узниками он колол во дворе суковатые дубовые кряжи. В руках у него был колун. Оказавшийся рядом с Александром бывший нотариус из Голландии протер очки и на мгновение замешкался, не зная, как подступиться к непривычному для него делу. Наблюдавший за ним Френцель хлестнул нотариуса плетью по голове. Очки у того упали и разбились вдребезги.

— Коли! — приказал Френцель.

Голландец — взмах колуном, Френцель — взмах плетью. Дальше — больше. Пень не поддается, а человек обливается кровью.

Печерскому, после двухлетнего пребывания за колючей проволокой, умудренному горьким опытом, пора бы знать, что в таких случаях лучше всего сделать вид, будто ты целиком поглощен работой, ничего и никого не замечаешь. Но нет! Сердцу не прикажешь. Он стоит, судорожно сжав зубы, и не спускает глаз с обоих — палача и его жертвы, до тех пор пока взгляды Печерского и Френцеля не встретились.

— Рус, работай! — приказывает эсэсовец Александру и, подозвав к себе капо Бжецкого, велит ему передать по-русски слово в слово: — Тебе дается пять минут на то, чтобы расколоть этот кряж. Сумеешь — получишь пачку сигарет, не сумеешь — получишь двадцать пять ударов плетью. Приготовься.

Александр поплевал на ладони, взмахнул колуном и оглянулся на Френцеля. Тот схватился за кобуру и поспешно отступил на несколько шагов. Затем вскинул руку, и на солнце сверкнул золотой браслет часов.

— Начали!

В эти считанные минуты полено заслонило перед Печерский весь белый свет. Резкий удар — и на дереве осталась первая зарубка. Еще удар — образовалась трещина. Тяжелая колода скрипнула. И тут Печерский, вытерев рукавом пот со лба, в сердцах громко вскрикнул, обращаясь неведомо к кому:

— Шалишь!

В то же мгновение раздался треск, древесина расщепилась, и колун вонзился по самую рукоять. Френцель уже без опаски, ухмыляясь, подошел поближе.

Александр опустился на правое колено, обтер руки о песчаный грунт, не спеша поднялся, держа кряж на весу, и, шатаясь, подошел к большому булыжнику. Резким движением повернул он колоду так, чтобы топорище оказалось внизу, и со всего размаха ухнул из последних сил.

— Четыре минуты тридцать секунд, — отметил Френцель. — Получай свою пачку сигарет.

— Спасибо, не курю.

Начальник первого лагеря что-то сказал Бжецкому, и тот исчез. Вскоре он вернулся с пайкой хлеба и пачкой маргарина в руках. Времени на размышление у Печерского было вполне достаточно. Этим, должно быть, и объяснялся его ответ:

— Я сыт.

Почему обершарфюрер и на этот раз не вынул парабеллум из кобуры — сказать трудно.

Случай этот, как весенний гром, всколыхнул весь лагерь. И когда капо Шлок замахнулся было палкой на Розенфельда, к нему подскочил Бжецкий и удержал за руку:

— С ним лучше не связывайся. Он из русских…