Глава 26. Синтетическая теория эволюции и неоламарксистская альтернатива

26.1. Ламаркодарвинизм в XX веке

На протяжении всего XX века систематической альтернативой геноцентризму и мутационизму во всех их многообразных формах, как неодарвинистских, так и антидарвинистских, был ламаркодарвинизм. Основной целью самых различных теоретических построений ламаркодарвинизма было создание представлений о механизме унаследования приобретённых признаков и решение тем самым проблемы проницаемости барьера Вейсмана, которую их оппоненты заведомо отвергали как раз и навсегда оставленную наукой псевдопроблему.

Ламаркодарвинисты принимали и использовали ядро учения Дарвина – теорию отбора и стремились примирить дарвинизм с некоторыми рациональными зёрнами учения Ламарка. Их оппоненты, неодарвинисты, наоборот, видели заслугу Ламарка лишь в создании первоначального, совершенно неверного и ошибочного варианта теории эволюции, полностью опровергнутого с созданием теории Дарвина.

Неодарвинистам, однако, приходилось при этом игнорировать или объявлять устаревшими и ошибочными утверждения самого Дарвина, который по мере развития своего учения всё более последовательно дополнял его принятием механизмов употребления – неупотребления органов и опосредованного унаследования приобретённых адаптивных особенностей на основе отбора наиболее приспособленных особей, обладающих адаптивными преимуществами в виде перспективных для борьбы за существование признаков.

Причем Дарвин пошёл даже дальше Ламарка в своём «ламаркизме», создав теорию пангенеза – первую в истории биологии попытку не только постулировать, как это сделал Ламарк, наследование приобретённых признаков, но и предложить конкретный механизм такого наследования. Ламаркодарвинистические постулаты отстаивали, как известно, представители классического дарвинизма – естествоиспытатель Э.Геккель, философ-эволюционист Г.Спенсер и другие эволюционисты XIX века.

При рассмотрении истории ламаркодарвинизма XX века мы будем опираться на информацию, содержащуюся в книге В.Назарова (Назаров В.И. Эволюция не по Дарвину: Смена эволюционной модели – М.: Изд-во ЛКИ, 2007 – 520с., с. 170–180). Весьма характерно, что В, Назаров сочувственно воспринимает как ламаркодарвинистские, так и сальтационистские теории, хотя эти группы теорий абсолютно несовместимы друг с другом и их объединяет только то, что они противопоставлены ортодоксальному неодарвинизму.

Поиски ламаркодарвинистов в значительной мере отражали реакцию представителей натуралистической биологии на достижения генетики XX века, которые были результатом изучения жизни в лабораториях. Биологи-натуралисты, посвятившие свою жизнь изучению живой жизни конкретных организмов не могли смириться с тем, что такую жизнь и её эволюцию можно сводить к описанию экспериментов, проводимых в пробирках.

Но и отрицать достижения генетики в раскрытии сложнейших механизмов наследственности они не могли. Они ведь были крупными учеными своего времени и не могли не учитывать крупнейших достижений современной им науки, которые позволяли преодолеть полнейшее незнание законов наследственности в XIX веке и использовать полученные знания для продвижения вперёд теории эволюции.

Поэтому практически все ламаркодарвинисты сосредоточились на решении одной чрезвычайно важной проблемы. Это была проблема поиска механизмов наследственности, который позволял бы обеспечить не прямое наследование приобретённых признаков, исключённое барьером Вейсмана, а сложный и многоуровневый процесс усвоения генетическими структурами признаков, обретённых организмами в их жизненном процессе.

При решении этой проблемы ламаркодарвинисты и опирались на достижения современной им генетики, и приходили с ними в серьёзное противоречие, поскольку пытались дополнить выводы генетиков теоретическими положениями, которые из этих выводов напрямую отнюдь не следовали. Это привело к третированию со стороны генетиков и генетических эволюционистов своих оппонентов из числа ламаркодарвинистов.

Находясь на магистральном пути развития науки XX века, генетики отбрасывали на его обочину представителей ламаркодарвинизма, объявляли ламаркизм противником дарвинизма и вслед за А.Вейсманом отстаивали абсолютную невозможность проницаемости барьера между всем организмом и находящимися внутри него, несущими генетическую информацию зародышевыми клетками. Научный поиск ламаркодарвинистов и неодарвинистов проходил в условиях неравной конкуренции.

«Надо иметь в виду, – отмечает В.Назаров, что в защите наследования приобретённых признаков неоламаркисты по сравнению с генетиками находились в менее выгодном положении: в случае, если в эксперименте наследование приобретённых признаков не подтвердится, у них не останется шансов для его защиты. Генетикам подобная ситуация не угрожает: при положительном исходе проверки они всегда найдут способ его объяснить» (Там же, с. 172).

Кроме того, эксперименты на дрозофилах и прочих животных с коротким сроком жизни и быстрой сменой поколений давали возможность относительно легко и с минимальными затратами отследить наследственные изменения, возникавшие главным образом в результате мутаций и рекомбинаций генетических структур. Наследование приобретённых признаков в этих экспериментах совершенно не проявлялось, да и приобретения каких-либо особенных полезных признаков в этих условиях не происходило.

Унаследование же приобретённых особенностей организации есть грандиозный эксперимент, поставленный самой природой. Чтобы отследить его, необходимо затратить усилия, выходящие за пределы возможностей науки, и продолжать исследования, выходящие за пределы человеческой жизни.

О наследственном усвоении выработанных в жизненном процессе ряда поколений особенностей можно судить только по косвенным данным сравнительного анализа родственных видов или поставить сложные эксперименты на представителях тех видов, у которых это усвоение происходит феноменально быстро. Но и результаты такого анализа, и результаты таких экспериментов можно игнорировать, поскольку их доказательная и убедительная сила несравнима с той, что проявляется в фактах, полученных и многократно воспроизведённых в лабораторных экспериментах.

Эксперименты ламаркодарвинистов и неоламаркистов были немногочисленны и допускали множество толкований, в том числе и чисто геноцентрические. К тому же сами экспериментаторы подвергались не просто критике, а постоянной травле со стороны коллег, им практически не выделялось средств на проведение более дорогостоящих и длительных экспериментов, чем те, что тратились на генетические эксперименты.

Поэтому долгое время ламаркодарвинистам и неодарвинистам приходилось строить свои концепции на анализе результатов генетических экспериментов и критике эволюционных выводов из этих экспериментов. Эта критика обладает непреходящей ценностью для современной науки, но для своего времени они осталась практически невостребованной.

В 1908 г. французский биолог Феликс Ле Дантек, взяв за основу дарвиновскую теорию отбора, попытался применить её к обоснованию ламарковского механизма наследования приобретённых признаков. Он считал учение Ламарка ограниченной отраслью дарвинизма. Опираясь на выдвинутую в 1881 г. идею Ру о внутриорганизменном отборе, Ле Дантек предположил, что наследственное усвоение приобретённых свойств организмов происходит посредством конкуренции друг с другом клеточных организмов, находящихся в среде развивающегося многоклеточного организма и приспосабливающихся к этой среде.

Согласно Ле Дантеку, в любом многоклеточном организме в процессе онтогенеза выживают и дают потомство только те клетки, которые приобретают наиболее полезные адаптивные признаки. Понятно, что концепция Ле Дантека построена на гипертрофированном отношении к эволюционной роли отбора. Внутриорганизменный отбор – не выдумка и не фантазия, он явно присутствует при отмирании клеток в эмбриональном состоянии и, например, при переходе на эндогенное питание в процессе целебного голодания.

Но внутриорганизменная конкуренция является лишь дополнением скоординированной работы клеток в организованной определённым образом среде организма, в единой системе, отшлифованной эволюцией. Рациональное зерно в концепции Ле Дантека заключается лишь в том, что через отбор полезных приобретённых свойств осуществляется отбор генотипов, предрасположенных к выработке аналогичных свойств, и таким образом происходит сдвиг норм реакции к наследованию полезных, ранее не наследуемых признаков.

Общий недостаток всех ламаркодарвинистских и неоламаркистских концепций, в том числе и концепций Ле Дантека заключается в том, что они заняты поиском путей унаследования приобретённых признаков и совершенно не замечают процесса приобретения этих признаков, который заключается в непрестанной биологической работе организмов под организующим действием их мобилизационных структур.

Переходят из поколения в поколение не сами признаки (модификации не наследуются), а формы, способы и приёмы биологической работы, приводящие к выработке этих признаков (модификаций). Особенности биологической работы организмов приводят к перестройкам мобилизационных структур групп клеток в эмбриогенезе, нервных и прочих коммуникационных систем у животных, вегетативных коммуникационных систем у растений, аппарата клеточной чувствительности у одноклеточных и т. д.

И только после этого через межклеточные коммуникативные связи, через требования организма по выработке гормонов и ферментов начинается сложный процесс перестройки мобилизационных структур генетического аппарата, комплексов регуляторных и структурных генов. Вот здесь могут пригодиться и случайные опечатки генетических текстов, если они соответствуют общему ходу преобразований. Унаследование полезных признаков есть лишь конечный продукт унаследования форм биологической работы организмов в ряде поколений. Одни организмы усваивают мобилизационные инновации быстрее, другие – медленнее.

В 1940-е годы во Франции ламаркодарвинистские и неодарвинистские концепции генерировались особенно активно. Французские ученые развивали идеи своего соотечественника Ламарка, стремясь согласовывать его идеи с классическим дарвинизмом, что создавало у них интеллектуальный иммунитет против господствовавшего повсюду геноцентризма и мутационизма. Большинство эволюционистов во Франции не верило в то, что ошибками и сбоями в аппарате наследственности совершается эволюция.

К сожалению, это вызвало отставание в развитии французской генетики, которое ещё усугубилось нацистской оккупации Франции. Все важнейшие открытия доставались американцам, англичанам и немцам. Разгром генетики в СССР привёл и к утрате позиций российской генетики. Российский эволюционизм, подвергшийся ужасающему репрессированию в период господства псевдоламаркистской лысенковщины, после своего возрождения остался почти изолированным от международного научного сообщества, обладая в то же время громадным мобилизационным потенциалом и значительным разнообразием идей.

Оживление эволюционной генетики во Франции началось после второй мировой войны также на ламаркодарвинистской основе. В 1947 г. цитогенетик А. Буавен, исследуя мутации бактерий, сделал вывод, что у них приобретение новых признаков происходит путем направленных, а не случайных мутаций. Такие мутации возникают вследствие того, что генетические структуры, находящиеся не в ядре, а в цитоплазме управляют изменениями её состава. Соответственно, по предположению Буавена, и у многоклеточных организмов происходит обновление генетических структур клеток, в том числе, и зародышевых, под действием среды, которой для них выступает целостный организм.

Гипотеза эта была непроверяемой средствами современной Буавену генетики, и потому также осталась на обочине магистрального пути развития эволюционизма.

В 1949 г. с оригинальной концепцией мутагенеза выступил 82-летний эмбриолог Поль Вентребер. Он прочитал в Парижской академии наук доклад о «химическом ламаркизме», в котором пытался совместить современную ему генетику с учением Ламарка о наследовании приобретенных признаков.

В 1962 г. уже в возрасте 95 лет этот подвижник науки, преодолевая старческие недуги, закончил и опубликовал книгу «Живое – творец своей эволюции». Уже само название книги было направлено против представлений геноцентрического и мутационистского характера, согласно которым эволюцию творит не сама жизнь, а случайные ошибки генетического аппарата, подхваченные отбором как якобы единственной напрявляющей и творческой силой эволюции.

Вентребер выделил не один, а целых три типа мутаций, так что его можно было бы назвать супермутационистом. Первый тип – тот, с которым имеют дело генетики, получающие мутации посредством вредных для жизни излучений, химических веществ и высоких температур.

Такие индуцированные мутации не могут, по мнению Вентребера, иметь эволюционного значения, поскольку связаны с искалечиванием уязвимых участков генов. Не генетические уроды совершают эволюцию, а творческие усилия живущих. Второй тип мутаций – те, что происходят, хотя и редко, в естественных условиях и вызываются различными воздействиями среды – химическими, физическими, биологическими, а также такими, которые мы сейчас называем горизонтальным переносом генов.

Такие мутации, по мнению Вентребера, имеют направленный характер и соответствуют естественным колебаниям среды, что придаёт им адаптивный характер и открывает определённые перспективы для эволюционных изменений. Это положение Вентребера совершенно несостоятельно, поскольку, как это было известно генетикам уже с 1950-х, мутации, которые он выделил в отдельный второй тип, имеют ту же природу, что и искусственно вызванные мутации, и связаны с нарушениями в работе структур ДНК, ошибками в фиксировании и передаче наследственной информации.

Поэтому если мутациям первого типа Вентребером отказано в эволюционном значении, то, следуя той же логике, можно то же самое сказать и по поводу мутаций второго типа. То, что эти мутации могут быть получены под воздействиями внешней среды, ещё не означает, что они направлены и имеют адаптивный характер. Мутации, получаемые в лабораториях искусственным путём, тоже ведь вызываются воздействиями из внешней для организмов среды.

Третий тип мутаций, по Вентреберу, вызывается необратимыми изменениями климата и других особенностей окружающей среды. Под давлением этих изменений происходит фундаментальное изменение функций органов и систем живых организмов. По мнению Вентребера, приобретённые функциональные изменения, как и полагал Ламарк, в конечном счёте наследуются. Вентребер назвал мутации второго и третьего типов биологическими.

Теперь оставалось предложить исследовательскую программу решения проблемы наследования приобретённых функциональных изменений и признаков и механизм их формирования. Вентребер, как и Ламарк, вообще не придавал значения эволюционной роли отбора. Он считал, что решение проблем адаптивной изменчивости и унаследования приобретённых признаков необходимо перенести из сферы морфологии в сферу химии.

Назвав поэтому свою теорию «химическим ламаркизмом», Вентребер предлагает строить представления о механизме унаследования приобретённых признаков по аналогии с выработкой иммунитета против вредоносного действия попадающих в организм чужеродных агентов окружающей среды.

Эта действительно новаторская идея Вентребера, подхваченная и развитая затем другими современными неоламаркистами. Поэтому концепцию Вентребера правильнее называть не «химическим», а «иммуногенетическим» ламаркизмом.

Механизм «биологических мутаций», по Вентреберу, приводящий в конечном счёте к генетическому усвоению приобретённых форм и функций организмов, начинает функционировать при возникновениях кризисных состояний экологической среды, которые ставят организмы, населяющие эту среду, на грань вымирания и вводят их в состояние функциональной недостаточности.

После знаменитых работ Г.Селье подобные состояния стали называть стрессовыми. В изменённых условиях недостаточность функционирования и нарушение работы органов приводит к выбросу во внутриорганизменную среду вредных веществ, которые вследствие необычности их для данного организма воспринимаются как чужеродные вещества – антигены.

И тут начинает работать иммунитет, который тоже действует в необычных условиях и потому не просто активизируется с необычайной силой, но и начинает вырабатывать новые гены, постепенно накапливающиеся в лимфе и пригодные для создания соответствующих антител.

По мере накопления новые гены встраиваются в хромосомы соматических и половых клеток, изменяют протекание эмбриогенеза и через некоторое число поколений исправляют функциональную недостаточность таким же образом, как иммунный механизм помогает организму справиться с болезнью.

Результатом «выздоровления» организмов от функциональной недостаточности является переустройство органов в соответствии с новыми условиями среды. Таким образом, «биологические» мутации, по Вентреберу, обеспечивающие адаптивную эволюцию (адаптациогенез), возникают в процессе иммунологических реакций по преодолению функциональной недостаточности организмов, выведенных из равновесия сильно изменившейся средой.

Но хотя в понимании Вентребера биологические мутации возникают не случайно, а вырабатываются самими организмами в процессе действия их иммунитета, название книги Вентребера «Живое – творец своей эволюции» осталось и у него пустым лозунгом, не соответствующим предложенному им механизму эволюционных преобразований.

Организмы у Вентребера тоже не творят, они только «заболевают» функциональной недостаточностью и страдают, пока их собственный иммунитет обеспечит им «выздоровление» посредством обретения более приспособленных органов. В этом отношении Вентребер оказался позади почитаемого им Ламарка, который в употреблении и тренировке органов видел основу переустройства морфологии организмов и унаследования приобретённых признаков.

Хотя и Ламарк в духе своего времени сводил все формы биологической работы как фактора эволюции к чисто физическим, механическим формам при полном непонимании значения отбора наиболее эффективных форм, у Вентребера работают на эволюцию не сами организмы, а только их иммунные системы.

Ничего не зная о книге Вентребера и работах французских неоламаркистов, по тому же пути использования знаний об иммунитете для создания представлений о механизме адаптивной эволюции пошел австралийский иммунолог Эдвард Стил, создавший австралийскую научную школу ламаркодарвинизма.

В отличие от Вентребера, Стил вводит в свою концепцию отбор как необходимый фактор эволюции. Его концепция названа им «клонально-селекционной». Ее суть Стил впервые изложил в книге «Соматическая селекция и адаптивная эволюция», изданной в Торонто (Канада) в 1987 г.

Согласно этой концепции, в основе работы иммунной системы многоклеточных организмов лежит дифференциальное размножение тех клеточных структур иммунной системы, которые проявили свою способность к распознаванию вторгшихся в организм антигенов. Потомки этих клеток образуют клоны, приспособленные к выработке соответствующих антител и обеспечивающие тем самым иммунную «память» организма.

Затем в этих клетках происходит резкое нарастание мутирования – гипермутагенез – и начинается интенсивный отбор клеток, получающих посредством мутаций селективные преимущества по распознаванию и подавлению антигенов. Такие клетки вновь интенсивно размножаются и образуют клоны.

Весьма характерно, что Стил, претендуя на обоснование ламаркодарвинистской концепции, не только не избежал мутационизма, но и сделал на него ставку в объяснении эволюционных процессов. Рассуждая по аналогии, он предположил, ключ к такому объяснению дает именно клональная селекция клеток иммунитета.

Если в СТЭ и других и других мутационистских теориях источники эволюционно значимых инноваций предполагаются в зародышевых клетках, то Стил предполагает такие источники в клетках соматических. Согласно Стилу, полезные мутации, совершившиеся в соматических клетках при наступлении крупных и необратимых изменений среды, придают им селективные преимущества для размножения и образования клонов и замены ставших уже недостаточно приспособленными клеток органов и тканей.

Перенос генетической информации из соматических клеток в зародышевые может, по мнению Стила, осуществляться вирусами посредством обратной транскрипции – от РНК к ДНК. Модель Стила ставит больше вопросов, чем дает ответов на вопросы о механизмах эволюционных процессов. Это обстоятельство было замечено и вызвало множество нареканий среди специалистов. Особенно одиозным выглядит представление о вирусах как агентах эволюционных процессов.

В 2002 г. в переводе с английского на русский язык вышла книга Э.Стила в соавторстве с его австралийскими коллегами Р.Линдли и Р.Бландэном с весьма броским названием «Что, если Ламарк был прав? Иммуногенетика и эволюция» (М.: Мир, 2002 – 237с.). Книга посвящена главным образом барьеру Вейсмана между соматическими и зародышевыми клетками многоклеточных организмов и проблеме его проницаемости, рассматриваемой с точки зрения поиска возможностей наследственного закрепления приобретенных адаптаций.

Воспроизведя с максимальной подробностью историю попыток теоретического и экспериментального обоснования возможности унаследования приобретенных признаков, авторы работы связывают свои надежды на доказательство проницаемости барьера Вейсмана с развитием молекулярной биологии, в особенности – с открытием в 1950 г. обратной транскрипции. Как и другие неоламаркисты, авторы увидели в чрезвычайно редком явлении передачи генетической информации от РНК к ДНК у так называемых ретравирусов крушение центральной догмы генетики и полный переворот во взглядах на эволюцию.

Это, конечно же, поспешное заключение. Особенности эволюции вирусов как генетически вооруженных паразитов как раз и заключаются в формировании самых разнообразных способов рибонуклеиновой агрессии, в том числе и обратной транскрипции. Приписывать роль чуть ли не универсума эволюции этому экзотическому свойству можно разве что исходя из очень сильного желания найти геноцентрическое подтверждение ламарковскому механизму наследственного усвоения приобретенных признаков и дарвиновскому механизму пангенеза.

Зато в рассмотрении иммунитета как своеобразной модели некоторых эволюционных механизмов содержится здравая идея, которая, возможно, будет развита на будущих этапах продвижения эволюционной биологии. В целом авторы придерживаются описания механизма, который был изложен Э.Стилом в книге 1979 г. и который мы уже обсудили выше.

Один из вариантов направленного хода биологической эволюции предложен российским биологом В.Петрашовым в книге «Глаза и мозг эволюции» (М., 1992 г.). Опираясь на теорию И.Пригожина о роли флуктуаций в эволюционных процессах, В.Петрашов сделал попытку нетрадиционного объяснения направленности хода эволюции, наличия у нее «глаз» и «мозга», т. е. направляющего фактора, дополняющего естественный отбор. Попытка эта, разумеется, носит характер гипотезы, требующей всесторонней экспериментальной проверки. Эту направленность, согласно гипотезе Петрашова, создают не случайные мутации, а флуктуации вещества, плотность и темп которых значительно повышается в определенных дифференцированных структурах. Эти структуры реагируют на изменения внешней среды таким образом, что норма флуктуации в них изменяется в направлении восстановления равновесия с внешней средой. Химические реакции, протекающие в процессе флуктуаций и циклов перехода вещества из равновесного состояния в неравновесное, а затем посредством бифуркаций в новое неравновесное состояние, приводят к образованию сложных молекул, способных «запоминать», воспроизводить и передавать информацию.

В.Петрашов вплотную подходит к формулированию понятия мобилизационных структур и осознанию их роли в направленности эволюционных изменений. Он отмечает, что функционирование является главной особенностью любого организма, самой сущностью жизни. Потому оно никак не может не быть одним из главных факторов эволюции. «При функционировании на пределе нормы реакции, – пишет Петрашов, – ген, определяющий ее, соответственно, также функционирует на своем структурном пределе» (Петрашов В.В. Глаза и мозг эволюции – М., 1992 – 224с., с.12). Это обстоятельство предопределяет «зрячесть» эволюции в трансформации наследственных признаков. По мере накопления генетических трансформаций приобретенные признаки становятся наследственными. Происходит это не вследствие случайных мутаций, а вследствие того, что ДНК половой клетки изменяется приспособительно к воздействию внутренней среды организма, хотя по отношению к приобретенному признаку ее изменения могут быть неопределенными (Там же, с.41). В свою очередь эта неопределенность также ограничена сходностью изменений в половых клетках при сходных изменениях признаков. Неопределённые изменения половой клетки и ее ДНК под действием приспособительных изменений направлены на совершенствование ее, включая и ДНК (Там же, с.43.). При этом наследования приобретенных признаков не происходит.

Изменения наследственной информации в половой клетке осуществляются циклически от поколения к поколению, на основе своеобразного «маятника поколений». Функция и структура органов и тканей в поколениях потомков приобретают сходные признаки, несмотря на неопределенность изменения ДНК, поскольку эти признаки также оказываются приспособительными. Наследственные признаки наследуются лишь постольку, поскольку они приобретаются вновь в сходных условиях в каждом последующем поколении. Каждый наследственный признак, таким образом, является приобретенным на основе материала родительского поколения (Там же, с.46).

Соответственно, и приобретенные признаки становятся наследственными через определенное число поколений в ходе постоянного однонаправленного приспособления и совершенствования. В процессе выполнения своих функций отдельные участки ДНК «притираются» друг к другу, интегрируются, что предопределяет возможность совершенствования наследственной информации. Приобретенный признак может стать наследственным только через большое число поколений.

При интенсификации функции, заключающейся в мобилизации всех структурно-функциональных единиц органа или системы происходит активизация генетического аппарата клеток, синтеза нуклеиновых кислот и белка (Там же, с.59).

В связи с этим автор считает неудовлетворительным объяснение чернокожести коренных жителей Африки, выработанное синтетической теорией эволюции и заключающееся в накоплении случайных мутаций под воздействием солнечного облучения. Ни у одного белого человека, живущего в Африке, таких мутаций не происходит, и никогда не происходило, но всегда происходит накопление меланина, именуемое загаром. У коренных же жителей Африки, негров, из года в год, из поколения в поколение подвергавшихся интенсивному и длительному воздействию солнечных лучей, этот приобретенный признак стал наследственным. В пользу такого объяснения свидетельствует и относительная белизна ладоней и подошв ног у африканцев негроидного происхождения, возникшая вследствие менее интенсивного воздействия солнечных лучей именно в этих местах (Там же, с.62).

Соответственно можно объяснить и формирование разнообразных защитных окрасок животных, и образование других полезных признаков, которые поражают воображение исследователей своей целесообразностью и «разумностью». Стимуляция органа (по Ламарку) создает предрасположенность к его прогрессирующему развитию, усовершенствованию сообразно потребностям целостного организма в определенной среде. Эта предрасположенность реализуется в приобретенный признак в процессе многократных «упражнений» органа, но данный признак (по Дарвину) не передается прямо и непосредственно последующим поколениям, а лишь вызывает соответствующую предрасположенность в генетических структурах организма. Естественный отбор (по Дарвину) убирает с пути эволюции организмы, не выдержавшие конкуренции вследствие отсутствия у них системы полезных признаков. Но вырабатывает эти признаки не случайное мутирование генетических структур, а закономерное действие вероятностных процессов, направляемых адаптацией каждого организма.

В.Петрашов отрицает роль мутаций в эволюционных процессах, сводя эту роль лишь к нарушениям и ошибкам, происходящим в наследственном аппарате. «Если мутации являются эволюционным материалом, – пишет он, – то быстрее должны эволюционировать те виды, у которых в единицу времени их возникает больше. Согласно синтетической теории, эволюционное значение имеют только мутации в половых клетках, следовательно, в единицу времени их будет возникать больше у видов с частой сменой поколений (то есть короткой продолжительностью жизни) и с высокой численностью особей. Однако большинство групп таких организмов не отличается высокими темпами эволюции» (Там же, с.73).

Против сложившихся взглядов о ведущей эволюционной роли мутаций В.Петрашов выдвигает следующий аргумент. Он отмечает, что если бы мутации возникали совершенно случайно и их нецелесообразные проявления убирались бы с пути эволюции только естественным отбором, то, например, развитие киля должно было бы возникать у самых разных, если не у всех видев животных, причем могло бы кодироваться возникновение киля в самых различных частях тела. Ничто не должно было бы ограничивать спектр мутаций ни по локализации, ни по содержанию. Однако наличие киля возникло лишь у птиц, рукокрылых и шерстокрылых, которым оно дало эволюционные преимущества. Ни у каких других животных кили как наследственные признаки не возникают (Там же, с.78). Мутации такого рода неизвестны (как и мутации, порождающие чернокожесть у белых людей без скрещивания с представителями негроидной расы). Этот аргумент, конечно же, несостоятелен. Он говорит лишь о том, что Петрашову неизвестны генетические ограничители мутагенеза.

Другой аргумент В.Петрашова: огромная масса нерегулируемых мутаций была бы не только бесполезной, но и приносила бы огромный вред видам, приводила бы к уродованию генофонда при возникновении каждого органа и каждого признака организма, причем нелепые мутации должны были бы возникать и проходить проверку естественным отбором в онтогенезе гораздо чаще, чем полезные (Там же, с.79).

Естественный отбор, таким образом, существует уже на уровне мутаций, и он регулируется своего рода искусственным отбором, обусловленным усилиями по выживанию каждого участвующего в эволюции организма. «Глаза и мозг» эволюции находятся внутри эволюционирующей системы, в ее структуре, обеспечивающей сохранение и оптимизацию ее упорядоченности, а не в хаосе поломок и ошибок генетического аппарата клеток.

Отталкиваясь от представления о формообразовательной работе функции, В.Петрашов даже непосредственно приходит к понятию эволюционной работы (Там же, с.81). В процессе такой работы каждый индивид «зарабатывает» оптимизацию своего жизненного процесса, тренирует функциональные способности своих органов и тем самым подготавливает дальнейшую эволюцию, обеспечивает жизнеспособность своего вида. Нетренированные, неработоспособные, недостаточно активные сходят с дистанции и не дают потомства.

В.Петрашов, к сожалению, в конце книги приходит к отрицанию роли естественного отбора, не находя для этого убедительных аргументов. Допускает он и много других ошибок, например, повторяет практически дословно (вероятно, по незнанию!) тезис вульгарного материализма о том, что «сознательная деятельность, сознание – такая же функция мозговых структур, как и выделение желчи – функция печеночных клеток, или сокращение – функция мышечных волокон» (Там же, с.163). По мнению Петрашова, определяющей является эволюция организмов, а не видов или популяций.

В целом книга В.Петрашова, несмотря на вышеуказанные недостатки, представляет собой достаточно ценное научное произведение. Она объясняет биологическую эволюцию как процесс, направляемый и регулируемый усилиями самих ее участников, как результат возникновения порядка из хаоса посредством постоянного самоструктурирования организмов, функционирования структур, встроенных во все уровни и системы воспроизведения жизни и обеспечивающих, наряду с естественным отбором, целесообразное упорядочение изменений.

Недостатками книги Петрашова являются, на наш взгляд, неоламаркистское отрицание ведущей эволюционной роли естественного отбора, вульгарно-материалистическое представление о психике и преувеличение роли флуктуаций и бифуркаций в самоорганизации наследственных структур, а также незнание генетических ограничителей, учитываемых в синтетической теории эволюции.

26.2. Полемика неоламаркистов с неодарвинистами по вопросу о наследовании приобретенных признаков

Наиболее подробная сводка сведений по проблеме наследования приобретенных признаков содержится в книге Л. Бляхера (Бляхер Л.Я. Проблема наследования приобретенных признаков (история априорных и эмпирических попыток ее решения) – М.: Наука, 1971 – 274 с.). Будучи издана в самом начале 1970-х годов на русском языке, а через несколько лет и на английском, книга со всей убедительностью, на обширном научном материале своего времени показала несостоятельность всех без исключения неоламаркистских попыток решения этой поставленной Ламарком в эволюционном ключе проблемы.

Уже во введении к своей работе Л. Бляхер характеризует рассматриваемую им проблему как псевдопроблему, само существование которой обусловливает противостояние истинной, неодарвинистской теории эволюции любым попыткам возрождения ламаркистских взглядов на эволюцию.

«Подлинной общебиологической проблемой, – считает он, – вопрос о наследовании приобретенных признаков мог бы считаться в том случае, если бы не были достоверно известны истинные движущие силы эволюции. Однако уже 100 лет назад выяснено, что нельзя на равных правах сопоставлять ламаркистские представления об эволюции как результате прямого приспособления с дарвиновским учением об эволюции путем естественного отбора, или выживания наиболее приспособленных из числа форм, изменяющихся в различных направлениях» (Там же, с. 5).

Рубеж конца 1960-х – начала 1970-х годов, когда была опубликована книга Л. Бляхера, стал началом переходного периода в развитии эволюционной биологии. С одной стороны, упрочивается положение неодарвинисткой синтетической теории эволюции и начинается ее догматизация как «единственно верного учения» о биологической эволюции. Все альтернативные представления и модели рассматриваются ее сторонниками либо как устаревшие, не выдержавшие проверки на современном уровне знания, либо как заводящие в тупик неосновательные гипотезы.

С другой стороны, именно в это время развитие генетики начинает подрывать основы ее «классического» варианта, а вместе с ними – и прискорбную самонадеянность геноцентрически мыслящих теоретиков, их уверенность в том, что они уже знают основы наследственности и строят свои теории на незыблемом и полностью завершенном знании.

«Современная теория эволюции, – полагает Л. Бляхер, – являющаяся синтезом классического дарвинизма с достижениями генетики, открывшей молекулярный механизм наследственности и изменчивости, сделала излишним предположение о том, что потомки наследуют приспособительные изменения, возникшие у родителей под прямым воздействием внешней среды. Тем самым проверка утверждения о наследовании приобретенных признаков утратила всякое значение для обоснования материалистической теории эволюции» (Там же).

Автор видит основную цель свое книги не в изучении этой «утратившей всякое значение» проблемы, а в освещении фактов и дискуссий, «которые привели к установлению закона ненаследования приобретенных признаков» (Там же, с. 8). Итак, ненаследование любых достижений индивидуальной жизни организмов возведено в ранг закона эволюции, закона природы.

Руководствуясь стремлением обосновать непреложность этого закона, автор книги отслеживает историю дискуссий неодарвинистов с неоламаркистами, рассматривая в выигрышном освещении и оставляя без критики положения первых и подвергая резкой критике позиции последних. Мы воспользуемся замечательно подобранным фактическим материалом, собранным в этой книге, но рассмотрим его с совершенно иных позиций, стремясь показать ограниченность взглядов не только неоламаркистов, но и их восторжествовавших в XX веке оппонентов.

Борьба аргументов сторонников неодарвинизма и неоламаркизма начинается со знаменитой дискуссии Г. Спенсера с А. Вейсманом. Ранее мы уже рассмотрели основные моменты этой дискуссии, но лишь в рамках истории развития взглядов на эволюцию. Теперь же нас интересует именно борьба вокруг проблемы наследования приобретенных признаков.

Спенсер безусловно проиграл в этом споре, и его поражение можно назвать историческим, учитывая историю развития теории эволюции в последующий период. Будучи автором первого в истории мировой науки варианта теории универсального эволюционизма, Спенсер строил эту теорию в духе своего времени, на механистической основе.

Он положил в основу общей теории эволюции тезис о процессе уравновешивания, который охватывает всю Вселенную и к которому сводится всякое движение материи. В живой природе этому процессу соответствует «беспрерывное приспособление внутренних отношений к отношениям внешним» (Цит. по: там же, с. 105). Этим определением Спенсер в «Основаниях биологии» характеризует самую сущность жизни.

Отсюда вытекала абсолютная уверенность Спенсера в том, что «изменения строения, производимые изменениями в отправлениях, передаются потомству» (Там же). Эта уверенность воплотилась в знаменитом восклицании, которое вырвалось у него в горячке спора: «Либо была наследственность приобретенных признаков, либо вовсе не было эволюции!» (Там же, с. 109). В устах философа-эволюциониста это восклицание не могло иметь иного смысла, кроме утверждения о том, что наследование приобретенных признаков не менее достоверно, чем само существование эволюции.

Поражение Спенсера в споре с Вейсманом было не столько поражением ламаркизма, сколько результатом победы неодарвинизма над классическим дарвинизмом. Именно категорический запрет на саму возможность наследования приобретенных признаков отличал неодарвинизм от классического дарвинизма, в становление и поддержку которого философ-эволюционист Спенсер внес малозаметный, но довольно существенный вклад.

Правда, классический дарвинизм Спенсера характеризовался более сильным сдвигом в сторону ламаркизма, чем у других основателей классического дарвинизма. Спенсер существенно ограничивал эволюционную роль отбора, полагая, что по мере усложнения организации и повышения активности организмов значение отбора снижается и все большую роль играет прямое приспособление.

Живые организмы по мере своего прогресса, по Спенсеру, приобретают все большие возможности для активного приспособления и противодействия элиминирующему действию отбора. Это, конечно, совершенно верно, но совершенно не означает снижения эволюционной роли отбора, поскольку при этом усложняются и формы борьбы за существование, вследствие чего только повышаются возможности отбора для более тонкого избирательного воздействия и поддержки более гибко приспособленных.

Исторически предопределенное и эволюционно подготовленное поражение ламаркодарвиниста Спенсера в споре с неодарвинистом Вейсманом было обусловлено целым рядом многообразных причин. Во-первых, по мере приближения к XX веку ускоряющееся развитие техники и нарастание достижений специализированного конкретно-научного познания, базирующегося на экспериментах, привели к разочарованию научного сообщества в интегрирующей роли философии и ее значении как претендующей на научность онтологической дисциплины.

Онтологическая философия с ее претензиями на объяснение бытия как такового воспринимается учеными как устаревшая и закореневшая, оторванная от науки метафизика, а ей на смену выдвигается позитивистская философия, провозглашающая способность науки самостоятельно определять характеристики бытия, исходя из систематических наблюдений и экспериментов, на основе конкретных фактов, а не умозрительных размышлений о природе вообще.

Во-вторых, перед попытками экспериментального доказательства наследования приобретенных признаков вставали практически непреодолимые трудности, что вполне отчетливо представлял и сам Спенсер. «Если трудно проследить изменения строения, происходящие в особях от изменения их привычек, – констатировал он, – то должно быть еще труднее проследить передачу этих изменений… Особенности строения, происходящие от особенностей отправления, бывают обыкновенно перепутаны с особенностями строения, наверно или вероятно зависящими от подбора – естественного или искусственного» (Цит. по: там же, с. 105).

Действительно, наследуемость приобретенных признаков, даже если бы она могла быть проявлена в каких-то экспериментах, оказалась бы и в этом случае практически недоказуема: всегда можно было бы утверждать, что данные наследственные признаки произошли не от унаследованной модификации, а от кого-то из предков, уже обладавших данным признаком, или в результате мутации.

Вейсман также строил свои аргументы против наследования приобретенных признаков на чистом умозрении, если не считать нелепого эксперимента с отрубанием хвостов двадцати трем поколениям мышей. Как будто недостаточно было многовекового опыта обрезания крайней плоти у иудеев и мусульман, чтобы убедиться в том, что результаты операций не наследуются.

Но впереди был век генетики, и бесчисленные эксперименты с молекулярными носителями наследственности, казалось, навеки подтвердили правоту Вейсмана и незыблемость постулированного им барьера между носителями наследственности и соматическими изменениями организмов. Вейсман первым стал требовать экспериментальных доказательств наследования приобретенных признаков, не замечая того, что теория отбора, которую он рассматривал как альтернативу теории наследования приобретенных признаков, также строилась не на экспериментальных доказательства, а на сравнениях, сопоставлениях и теоретической трактовке наблюдений.

В-третьих, Спенсер не мог удовлетворительно объяснить и сколько-нибудь правдоподобно описать механизм наследственного усвоения приобретенных соматическими структурами признаков. Механизм пангенеза, предложенный Дарвином, был отвергнут современниками как чисто умозрительное и бездоказательное построение, каковым он в действительности и был.

А. Вейсман стремился доказать полную несостоятельность модели пангенезиса. Он утверждал, что развитие науки показало невероятность циркуляции геммул, но самым невероятным является «не определение геммулы каждой клетки и не их перемещение по всему телу, а прежде всего допущение о добавлении геммул, т. е. наследственных задатков, к зародышевой плазме половых клеток» (Цит. по: там же, с. 103). Согласно Вейсману, такое добавление не могло бы не нарушать каждый раз четкую организацию зародышевой плазмы и не создавать препятствий для правильного деления клеток.

Вейсман был в этом совершенно прав. Вещественные, механические прибавления, идущие от соматической части организма, нарушили бы видоспецифические структуры наследственности и привели бы не к наследованию приобретенных полезных признаков, а к приобретению наследственных уродств. В то же время Вейсман вполне отчетливо сознавал, что внешние воздействия не исключаются изоляцией «зародышевой плазмы».

«Это положение, однако, – писал он, – неравнозначно с тем, что внешние влияния не в состоянии вызвать никаких наследственных изменений; наоборот, они вызывают такие изменения, если способны изменить детерминанты зародышевой плазмы» (Цит. по: там же, с. 104). Такие изменения «передаются следующему поколению и обусловливают, таким образом, соответствующие вариации тела» (Там же).

Перед нами вполне современная картина образования адаптивных модификаций в рамках наследственных норм реакции. Конечно, Вейсман не избежал механистических представлений о характере этих «детерминантов» в духе своего времени. Детерминирующие воздействия, по Вейсману, оказывают на наследственность находящиеся в зародышевой плазме ядерные палочки, или иданты, которые сохраняют постоянство числа и формы в сложных процессах деления клеток.

Несмотря на эту механистичность образа детерминантов «зародышевой плазмы», предложенный Вейсманом механизм как бы предвосхитил современные представления о генетической детерминации наследственности, которые ведь тоже содержат в себе изрядный налет механистического детерминизма (который с каждым новым открытием современной генетики, в отличие от «классической», все яснее показывает свою ограниченность).

Ощущая необходимость противопоставить механизму наследственности, предложенному Вейсманом, какой-то альтернативный механизм для придания убедительности теории наследования приобретенных признаков, Спенсер придумал нечто уж совсем не просто гипотетическое, но вообще фантастическое и маловразумительное.

Он предположил наличие в строении каждого организма на планете неких физиологических единиц, промежуточных между химическими единицами (молекулами) и морфологическими (клетками). Понятно, что изобретая эти физиологические единицы, Спенсер хотел провести совершенно правильную мысль о единстве организма и о неизбежности взаимовлияния генеративной и соматической частей организма в длительном эволюционном процессе. Но предлагая свой вариант пангенеза, Спенсер буквально ни на что не опирался, кроме своего желания объяснить основы биологии, исходя их основ классической механики.

В результате Спенсер стал поддерживать псевдонаучную теорию телегонии, согласно которой результаты предшествующего спаривания самки влияют на признаки потомства, полученного позднее от других самцов. В подтверждение тезиса о наследовании приобретенных признаков он стал приводить мнения американских расистов с научными степенями, которые уверяли, что обладают фактами рождения женщинами от белых мужчин мулатоподобных детей в тех случаях, когда эти женщины имели ранее сексуальную связь с негром.

Спенсер и сам, несмотря на свои либеральные взгляды, был склонен к расистским иллюзиям, вполне созвучным с колониальной политикой Британской империи в его время. Некоторые расистки окрашенные рассказы Джека Лондона хранят в себе результаты влияния подобных рассуждений Спенсера, философией которого этот выдающийся американский писатель увлекался на протяжении всей своей писательской карьеры. Доверие к подобным теориям стало одной из причин утраты популярности идей Спенсера в XX веке.

В противоположность Спенсеру, Вейсман, как это ни парадоксально, более адекватно воспроизводил механизм опосредованного отбором наследственного усвоения результатов биологической работы организмов, категорически отрицая в то же время с полным основанием непосредственное наследование приобретенных признаков.

«Всюду, – писал Вейсман, – где в свободной природе орган усиливается вследствие употребления, этот орган обладает известным значением для жизни индивидуума; а поскольку это так, естественный отбор его усиливает и отбирает для дальнейшего размножения только тех особей, у которых орган выражен лучше всего» (Цит. по: там же, с. 92). При абсолютной невозможности прямого наследования приобретенных признаков отбор закрепляет существование только носителей таких признаков, все прочие элиминируются.

В результате для размножения отбираются особи, у которых результаты употребления органов выражены лучше всего. Эти результаты еще и усиливаются отбором особей, обладающих наследственной способностью к выработке подобных органов. Но тем самым вопреки Вейсману как раз и создается предрасположенность к наследованию адаптивных свойств соматических структур, т. е. полезных результатов биологической работы, которая трансформируется в тенденцию при смене значительного числа поколений.

Так принципиально ненаследуемые изменения становятся наследственными признаками. Точнее, не становятся, а образуют их, способствуют их возникновению во взаимодействии с отбором. Признавал Вейсман и еще один механизм непрямого унаследования адаптивных приобретений. Он не отрицал того, что климатические воздействия могут непосредственно влиять на половые клетки и изменять тем самым наследуемые признаки (Там же, с. 93).

Действительно, если низкие или высокие температуры действуют на организм в целом, то и содержимое половых клеток будет подвергаться длительному разогреву или охлаждению, что может привести к соответствующему изменению наследственных признаков, поддержанному отбором. Но если это признается возможным, то тогда придется признать, что и гормональные вещества, вырабатываемые железами внутренней секреции организмов в соответствии с изменившимися условиями, могут изменять направленно наследственные признаки, если они достигают ядер половых клеток. А они достигают.

Критикуя взгляды Вейсмана, его коллега, немецкий биолог М. Вилькенс утверждал, что факты, постоянно наблюдаемые натуралистами, свидетельствуют о наследовании «соматогенных» свойств организмов. Одним из таких фактов, в убедительности которых невозможно усомниться, Вилькенс считал историю выведения чистопородных английских лошадей от их помесных предков.

«Посредством длительного упражнения на манеже и разведения наиболее резвых лошадей, – писал он, опираясь на соответствующие исторические источники, – их потомки совершенно изменились по форме тела. Голова уменьшилась, шея удлинилась, остов сделался более высоким» (Цит. по: там же, с. 111).

Возражая Вилькенсу, Вейсман утверждал:

«Я не вижу, что в этом примере говорит в пользу «соматогенных» свойств… Не скачки в течение 200 лет превратили обыкновенную лошадь в рысака, а отбор предпочтительных для скачек вариаций среди потомков наилучших бегунов» (Там же).

Формально Вейсман был, конечно, прав. Но неужели неясно, что признаки, по которым шел отбор, формировались в беге на манеже, а не в стойле среди разжиревших от безделья? А значит, выживали и давали потомство наиболее работоспособные, т. е. те, кто сумел наследственные предрасположенности развить в приобретенные конкурентные преимущества. Отбор шел среди половозрелых особей, а не среди жеребят, хотя наследственные предрасположенности жеребят также, вероятно, учитывались при отборе.

Все это, как и миллионы других фактов непредубежденному наблюдателю говорит о том, что адаптивная изменчивость есть результат синтеза биологической работы и отбора, а не просто итог отбора случайных наследственных вариаций. В естественных популяциях всегда присутствует разброс признаков, множественность вариаций, которые помогают виду выживать в самых разных условиях и кажутся чисто случайной игрой наследственных комбинаций. При этом обычно забывают, что носителями этих вариаций являются потомки наиболее работоспособных, и потому выдержавших длительное испытание отбором индивидуумов. Направляя ход эволюционных процессов, отбор сам направляется индивидуальными достижениями работающих организмов.

Вейсман, как и нынешние поборники неодарвинизма, считал косвенное влияние на наследственность приобретенных в борьбе за существование свойств организмов не более чем видимостью, кажимостью, результатом неверной интерпретации наблюдений, итогом производимых на исследователей впечатлений.

«Существуют наблюдения, – писал он, – которые производят впечатление доказательства такой формы наследования», вследствие чего в теориях «допущение наследования приобретены свойств играет такую роль в объяснении превращения видов, что многие думают, будто от этого допущения нельзя отказаться» (Цит. по: там же, с. 91). На самом деле прямая зависимость отбора от наследственных признаков является такой же видимостью, как прямое наследование приобретенных признаков.

Возражая Спенсеру на аргументы, высказанные в статье последнего по поводу происхождения корреляции органов, Вейсман замечал, что «многие, читавшие эту статью, чувствовали себя покоренными силой его рассуждений и принимали более легкое объяснение этих явлений с помощью наследования приобретенных признаков за правильное» (Цит. по: там же, с. 112).

То, что согласованное изменение различных частей тела невозможно запросто объяснить отбором случайных наследственных вариаций, Спенсер аргументировал тем, что оно слагается из ряда одновременных, независимых друг от друга и направленных изменений в различных частях тела. Так, разрастание рогов у оленей должно было сопровождаться одновременным утолщением черепа, многократным усилением мышц шеи и спины, упрочнением шейной связки. (Там же, с. 111–112). При этом возросшая нагрузка на ноги требовала их утолщения, укрепления мышц и увеличения коленей, причем передние ноги брали на себя дополнительный вес рогов, а задние должны были скомпенсировать толкающими усилиями затруднения при беге. Как все это могло произойти на основе случайных отклонений?

С этой точки зрения именно объяснение Вейсмана выглядело более легким: просто отбор на протяжении многих поколений обеспечивал выживание и размножение наиболее скоррелированных особей, а те, у кого координация и гармония частей была нарушена, были элиминированы отбором. Ни Вейсману, ни его оппоненту Спенсеру при всех их выдающихся способностях и гениальном интеллекте просто не приходило в голову, что отбор происходит не по случайным наследственным преимуществам, а по результатам биологической работы, которая и формирует коррелятивные изменения у большой массы особей, предоставляя их отбору в виде неслучайных и ненаследственных преимуществ.

Унаследование же этих преимуществ происходит далеко не сразу, а по мере того, как в большом множестве поколений закрепит наследственную предрасположенность к выработке постоянно поддерживаемых отбором качеств и произойдет соответствующий сдвиг норм реакции наследственных структур.

Уже с этой острой дискуссии между Спенсером и Вейсманом на пороге XX века стала закрепляться резкая альтернатива между признанием направляющей роли отбора в эволюции и отстаиванием эволюционной роли преобразовательной активности организмов. Спенсер, защищая последнюю, фактически отвергал отбор в качестве преобразующей силы. А ведь именно он был автором идеи, подхваченной Дарвином, согласно которой именно отбор обеспечивает выживание наиболее приспособленных.

Вейсман же впадал в противоположную крайность. Совершенно правильно отрицая прямое наследование приобретенных признаков, он отвергал, исходя из этого, всякую возможность влияния биологической работы организмов на ход эволюционных процессов. «Для объяснения приспособлений, – подчеркивал он, – существуют только две возможности, именно наследование приобретенных приспособлений и естественный отбор. Так как первое исключается, то остается второе… К доказательству действия естественного отбора мы приходили путем исключения». (Цит. по: там же, с. 113).

Весьма характерно, что на статью Спенсера «Недостаточность естественного отбора» Вейсман ответил статьей «Всемогущество естественного отбора». Вера во всемогущество отбора избавляла от необходимости поиска взаимодействующих с ним направляющих факторов эволюции. «Я считаю теперь доказанным, – утверждал Вейсман, – что всякое наследственное приспособление покоится на естественном отбора, что естественный отбор является единственным великим принципом, который делает организмы способными строго следовать за измененными условиями жизни» (Цит. по: там же).

Отстаивая всемогущество отбора, Вейсман, связывал видообразование исключительно с изменениями «зародышевой плазмы». Он предвосхитил с этой точки зрения не только неодарвинистскую СТЭ, но и модель прерывистого равновесия. «Мне часто и упорно приписывали мнение, – разъяснял он, – что зародышевая плазма неизменна… Я хотел только обозначить ее как «субстанцию с чрезвычайно большой инерцией», с трудом или медленно изменяющуюся, основываясь на длительном существовании многих видов, во время которого видовая конституция зародышевой плазмы остается совершенно неизменной… Однако… все филетическое развитие мира организмов может быть понятно только с учетом постоянного изменения зародышевых плазм, что оно прямо основывается на этих изменениях» (Цит. по: там же, с.117).

Он также призывал «понять, как зародышевая плазма одновременно может быть изменчивой и тем не менее веками оставаться неизменной, как она готова и в состоянии в любое время породить у данного вида любую возможную вариацию, если она требуется внешними обстоятельствами, и, однако, может сохраняться в почти абсолютном постоянстве в течение целых геологических периодов…» (Там же, с. 117–118).

Эти высказывания Вейсмана имеют непреходящую ценность и для нашего времени, причем не только для неодарвинистских или пунктуалистских взглядов на эволюцию. В них отразилось понимание того, что наследственное обеспечение эволюционных процессов может и оставаться неизменным в течение чрезвычайно длительных периодов времени, может постепенно изменяться, преобразуя виды или накапливая материал для быстрых эволюционных преобразований, может изменяться скачкообразно, если для этого созрели соответствующие условия.

Однако в понимании этих условий он оставался на уровне трансформизма Этьена Жоффруа де Сент-Илера, не поднявшись даже до уровня эволюционизма Ламарка. Он предполагал видопреобразовательные изменения «зародышевой плазмы», т. е. по современной терминологии – генома, под прямым действием только внешних обстоятельств.

Категорически отрицая всякую возможность влияния на наследственность внутренних обстоятельств развития организмов, он не мог понять, что преобразование наследственной основы существования вида не может измениться, если под давлением вешних обстоятельств не изменится характер и содержание биологической работы, осуществляемой видами применительно к этим обстоятельствам. Вид скорее вымрет, чем изменится, если его приспособления не были ранее предадаптированы к изменению форм биологической работы и если отбор не поддержал активное употребление новых форм. Наследственная субстанция будет в любых условиях сохранять присущий ей консерватизм. При этом сначала вымрут наименее приспособленные к изменившимся условиям, затем произойдет массовая гибель среднеприспособленных, и, наконец, отбор уберет и наиболее приспособленных.

Ибо для того, чтобы изменить свою наследственность, необходимо прежде всего измениться самим. И Весйман, и последующие неодарвинисты, приписывая отбору всемогущество, подобное Богу, были очень далеки от понимания того, что отбор есть в сущности своей слепая сила, а «зрячесть», могущество и творческую способность ему придает работа, осуществляемая организмами в борьбе за существование и оптимизацию жизнедеятельности.

В разгоревшейся дискуссии по поводу наследования или ненаследования приобретенных признаков приняли участие не только Г. Спенсер и А. Вейсман. Постепенно в нее втянулись очень многие крупные ученые, так что дискуссия перешагнула рамки XIX века и продолжалась еще с большим ожесточением в XX столетии.

Значительную поддержку для укрепления позиций Вейсмана в международном научном сообществе оказал переход на эти позиции Альфреда Уоллеса, почитаемого во всем научном мире как соавтора Дарвина по созданию основ классического дарвинизма. Уоллеса, как и Дарвина под градом возражений оппонентов постоянно терзали сомнения по поводу истинности и полноты предложенной ими модели эволюции. Источником этих сомнений был вопрос о способности отбора, действующего на случайные вариации признаков, накапливать изменения, достаточные для преобразования видов.

Этот вопрос имел еще и другую сторону, в которую его повертывали критики и оппоненты: каковы причины тех изменений, которые становятся объектом действия отбора и поставляют тем самым материал для эволюции? Когда Дарвин в 1868 г. попытался ответить на этот вопрос гипотезой пангенезиса, Уоллес первоначально успокоился, сочтя это ламаркодарвинистское решение вопроса удовлетворительным.

«Для меня было истинным утешением, – признавался он, – иметь приемлемое объяснение трудности, которая всегда маячила передо мной» (Цит. по: там же, с. 122). Но вскоре на гипотезу пангенезиса набросились оппоненты, да и сам Дарвин не защищал ее с тем упорством, с которым он сражался за признание теории отбора.

Решение вопроса снова повисло в воздухе. И тут явился Вейсман, ярый дарвинист, да еще и выступивший как освободитель и избавитель дарвинизма от всех ламаркистских наслоений. Фактически он предлагал возврат к первоначальному варианту теории естественного отбора, выдвинутой Дарвином и Уоллесом в конце 1850-х годов, от которого пришлось отказаться под давлением оппонентов, дополнив его элементами ламарковских обхяснений. Уоллесу не могло не показаться, что теперь, уже после смерти Дарвина, пришло избавление от всех мучивших его кошмаров, связанных с именами оппонентов – Майварта, Бронна, Дженкина и других.

Уоллес воспринял концепцию Вейсмана как очищение дарвинизма от чуждых ему идей и новое доказательство его правоты и убедительной силы. «Наиболее замечательный шаг вперед, – с ликованием возвещал он, – сделан, как я считаю, вейсмановской теорией непрерывности зародышевой плазмы и выводом из нее, что приобретенные модификации никогда не наследуются» (Цит. по: там же, с. 122). Отныне и для последующих поколений неодарвинизм выглядел как очищенный от ламаркизма дарвинизм. Такое убеждение Уоллес постарался подкрепить в книге «Дарвинизм», вышедшей в 1889 г.

Казалось, с возникновением неодарвинизма дарвинизм обрел второе дыхание и наступающий XX век сразу станет в эволюционной биологии веком гегемонии неодарвинизма. Однако с началом XX века начавшееся развитие «классической» генетики привело к полному разочарованию и в дарвинизме, и в ламаркизме. Открытие феномена мутаций создало иллюзию возможности мгновенного преобразования видов посредством мутационных скачков без всякого участия отбора и наследования приобретенных признаков. Эта иллюзия стала рассеиваться лишь в 1920-е годы и сразу же возобновились с прежней воинственностью дискуссии неодарвинистов и неоламаркистов. Явное преимущество в этих спорах теперь принадлежало неодарвинистам, которые опирались на факты экспериментальной генетики и последовательно вытесняли неоламаркистов вместе с ламаркодарвинистами на периферию магистральных путей развития эволюционной биологии.

Попытки неоламаркистов взять реванш путем постановки экспериментов, доказывающих наследование приобретенных признаков, регулярно опровергались и даже осмеивались. Экспериментаторы с той и с другой стороны оказались в неравном положении. Если для экспериментов «классической» генетики требовались лишь комнаты с дрозофилами и вопросы эволюции решались в пробирках, то от экспериментаторов, попытавшихся доказать влияние адаптивной активности на наследственную адаптацию требовались многолетние усилия, чрезвычайно трудоемкие и дорогостоящие опыты на неопределенном ряде поколений при почти полной невозможности убедительно продемонстрировать значимость полученных результатов.

К сожалению, в многочисленных дискуссиях, которые велись вокруг проблемы наследования приобретенных признаков с 1920-х годов, было высказано очень мало нового. Авторы статей и книг или повторяли в разных вариациях аргументы Спенсера и Вейсмана, или обсуждали достоверность выводов ламаркистских экспериментов, или осыпали друг друга упреками в неверном понимании основ эволюции.

Приведем некоторые аргументы с обеих сторон, которые, по нашему мнению, заслуживают внимания и обладают оригинальностью. В середине 1920-х годов неоламаркистские экспериментаторы П. Каммерер и Б. Дюркен на основании своего многолетнего опыта пришли к выводу, что нормально присущие организмам старые, укоренившиеся свойства не могут влиять на половые клетки и лишь вновь приобретенные, еще активные, выведенные из равновесия свойства способны к такому влиянию (Там же, с. 131).

В начале 1930-х годов Н.И. Вавилов возражал практикам сельского хозяйства, убежденным в том, что их опыт показывает зависимость образования новых пород и сортов не только от искусственного отбора, но и от наследования приобретенных изменений. «От бесспорного положения о важности агротехники, кормления, условий развития организмов огромная дистанция до смешения наследственной и ненаследственной изменчивости и возврата к идеям Ламарка. Среда и условия являются могучим фактором отбора» (Цит. по: там же, с. 155).

В это же время один из основателей эволюционной морфологии и теории прогресса в эволюционной биологии Алексей Северцов выдвинул против ламарковской теории упражнения-неупражнения органов весьма веский аргумент, позднее развитый другим выдающимся российским эволюционистом Иваном Шмальгаузеном.

А.Н. Северцов заметил, что при упражнении мышц их увеличение в размерах и усиление происходит за счет утолщения мышечных волокон, а не посредством увеличения количества этих волокон. Отсюда он сделал вывод, что увеличением объема мышечной ткани в онтогенезе неверно объяснять увеличение в филогенезе числа волокон в мышечных пучках, а тем более – увеличение количества пучков или сегментально расположенных мышц (Там же, с. 159).

Точно так же невозможно, согласно Северцову, объяснить унаследованием результатов упражнения органов увеличение желез, усиление их функций, прогрессивную эволюцию органов чувств и нервной системы, образование пассивных защитных приспособлений (панцирей, чешуй животных, шипов растений), а также активных орудий нападения (клыков, когтей, бивней и т. д.). (Там же).

Северцов явно не учитывал гормональных изменений, которые происходят в большом числе поколений при изменении форм биологической работы и соответствующем преобразовании мобилизационных структур, направляющих эту работу и находящихся в обратной зависимости от нее. Массовые изменения химии организмов, их гормонального наполнения являются эмпирически определенным фактом.

То, что нервная система не могла прогрессивно эволюционировать без усложнения поведения и биологической работы в целом при поддержке отбора, а не за счет отбора случайных ненаправленных вариаций доказывается помимо всего прочего самим существованием человека, его мозга и трудоспособных рук. Изменение строения костей, суставов, позвонков, рельефа, объема и прикрепления мышц безусловно отражает ход биологической работы, совершавшейся в ряду поколений с помощью опорно-двигательного аппарата.

Защитные приспособления животных и растений суть результаты изменения химии организмов, накопления в процессе биологической работы соединений кальция и других укрепляющих веществ. Конечно, здесь особенно велика роль отбора, который элиминировал оставшиеся беззащитными организмы.

Челюсти, зубы, клыки, когти, бивни, рога, копыта также явно отражают результаты прошлой биологической работы, постоянной тренировки, которая поколение за поколением повышала способности в борьбе за существование их обладателей и вследствие этого поддерживалась отбором, сохраняла постоянство его вектора.

Отрицает Северцов и участие тренировки в образовании клювов у птиц и атрофии зубов. Делается это на том основании, что предки птиц продолжали есть, двигая челюстями (Там же, с. 160). Но вполне понятно, что клевок с точки зрения биологической работы для организмов, способных получать пищу сверху, гораздо эффективнее откусывания и пережевывания. Ударные движения челюстями преобразовали их в клювы, а не мутации, приведшие к утере зубов. Отбор всегда поддерживает результаты конкретной работы, а случайные вариации поддерживаются лишь постольку, поскольку они помогают ее осуществлять.

В 1935 г. немецкий анатом Г. Бекер опубликовал статью с длинным названием «Превращение видов путем переконструирования, переконструирование посредством активного реагирования организмов». В ней он проводил совершенно правильную мысль о том, что для эволюции имеет значение не изменение отдельных признаков, а «изменение всей анатомической конструкции, которое делает животных наново приспособленными» (Цит. по: там же, с. 166).

«Как только нарушается эколого-этологическое равновесие, – писал Бекер, – возникает анатомическая реакция в форме переконструирования… В то время как пассивные мутации случайны и не связаны ни с целью, ни с будущим, активная реакция всегда создает разумные структуры. Превращение организмов есть всегда активный, творческий акт самих организмов… Без активного реагирования нет никакого приспособления, а есть лишь подчинение случаю, хаос, уничтожение» (Там же).

Бекер считал, что смешение активного реагирования с пассивным приспособлением составляет недостаток как ламаркизма, так и дарвинизма, что оба они приписывают активную творческую роль в превращении видов внешнему миру, а не внутренней активности носителей жизни (Там же).

В 1930 г. в Париже вышла книга французского неодарвиниста Эмиля Гийено «Изменчивость и эволюция», которая содержала весьма убедительную критику ламаркистских взглядов и экспериментов. Гийено обвинил ламаркистов в скрытом финализме, замаскированном под детерминизм. (Там же, с. 172).

Прежде всего, Гийено подверг критике представление о коррелятивных связях органов и систем организма как итоге наследования приобретенных признаков. Он пошел дальше Вейсмана в критике возможностей влияния телесных (соматических) изменений на «зародышевую плазму». По его мнению, для того, чтобы некое функциональное изменение в мышце, кости или другой части тела повлияло на другие части, недостаточно даже того, чтобы оно подействовало на зародышевую плазму.

Нужно, чтобы это функциональное изменение в индивидуальной жизни особи было специфическим, т. е. чтобы оно вызвало у потомства то же самое или очень сходное изменение, причем оно должно повлиять на коррелятивные изменения частей во всем развивающемся организме. Гийено отвергал объяснение, что подобные корреляции могут совершаться через нервную или гормональную систему.

По мнению Гийено, нервная система может управлять такими корреляциями только в том случае, если по нервным волокнам передаются влияния, если они образуют в «зародышевой плазме» соответствующие изменения и если эти изменения вызывают у потомков те же изменения, что и у их родителей (Там же, с. 173).

Гормональную гипотезу наследственной передачи приобретенных признаков Гийено также считал несостоятельной на том основании, что эта гипотеза допускает существование гормонов, якобы выделяемых костями, мышцами, суставами и т. д. Между тем количество гормонов со строго определенными формообразовательными функциями весьма невелико (Там же).

Гийено был совершенно прав в своей критике ламаркистских представлений. Однако, как и современные ему ламаркисты, он рассуждал механистическими категориями, которые все еще были в ходу и в генетике его времени, поскольку генетика проявила себя как информационная теория лишь в середине XX века.

Противоречили критические замечания Гийено и теории систем, развитой Л. Берталланфи, который был, как известно, убежденным ламаркистом. Гийено правильно считал, что различия между наследственными и соматическими структурами («зародышевой плазмой» и сомой) являются результатом специализации частей организма и относятся к той же категории явлений, что и различия между конечностью и хвостом, мозгом и печенью и т. д.

Отсюда он делал вывод, что изменения в соматических структурах не могут передаваться в наследственные вследствие различия их функций. Ему казалось совершенно невероятным, что, например, увеличение размеров глаз может существенно повлиять на строение кистей конечностей, а увеличение бицепсов, изменение строения локтевых суставов или глаз, функциональное изменение мозга может отразиться специфическим образом на «зародышевой плазме».

Все это говорит о том, что Гийено в своих представлениях не принимал во внимание принципа целостности, системности работы организма. И тем более он не рассматривал специализацию клеток и частей организма как результат их совместной биологической работы. Поэтому взгляды Гийено были столь же ошибочны, как и взгляды критикуемых им ламаркистов, строивших иллюзии по поводу непосредственной, механически обусловленной передачи приобретенных свойств наследственным структурам.

26.3. Попытки экспериментальных доказательств наследования приобретенных признаков. Эксперименты П. Каммерера

Параллельно с генетическими исследованиями, экспериментально доказывавшими роль мутаций и рекомбинаций генетических структур в наследственной изменчивости организмов, на протяжении всего XX века велись экспериментальные исследования, направленные на доказательство влиянии на наследственную изменчивость признаков, приобретенных организмами в процессах их индивидуального развития.

Наиболее характерной чертой этих экспериментов являлось то обстоятельство, что создаваемая в них измененная экспериментальная среда не побуждала используемые в экспериментах группы организмов к активному изменению форм биологической работы. Изучались лишь влияния измененной среды или отдельных воздействий на определенные органы. Как правило, такие эксперименты по своей методологии ненамного отличались от экспериментов Вейсмана по отрезанию хвостов мышам с целью проверить влияние этой операции на наследственное воспроизведение хвостов. Отвечая Вейсману на подобную постановку экспериментов, немецкий биолог-эволюционист В. Гааке в книге «Формообразование и наследственность», изданной в Лейпциге в 1893 г., писал:

«Где мы встречаем какой-либо орган, который в силу его активной деятельности имеет значение для организма, мы имеем дело с приобретением, которое укрепилось наследственностью в течение поколений и сохраняется и совершенствуется продолжающимся употреблением… Я прекрасно понимаю, что многие естествоиспытатели потребуют экспериментального доказательства, такого утверждения. Я отвечу, что весь мир организмов является результатом поставленного природой громадного эксперимента, относящегося к наследственности. Требование к природе, чтобы она ставила свои эксперименты так, чтобы их можно было попросту повторить сомневающимся кабинетным ученым, как мне кажется, выходит за пределы разумного… Для чего природе понадобились, вероятно, миллионы лет, то во Фрейбургском зоологическом институте надеются выполнить во время директорства одного-единственного профессора-преформиста, и так как это не удается, то просто отрицают наследование приобретенных свойств» (Цит. по: Бляхер Л.Я. Проблема наследования приобретенных признаков (история априорных и эмпирических попыток ее решения) – М.: Наука, 1971 – 274 с.).

Любопытно, что Гааке, критикуя взгляды и подход к экспериментам фрейбургского профессора, т. е. А. Вейсмана, характеризует его как преформиста, т. е. сторонника явно устаревших и преодоленных наукой взглядов на развитие организмов. Основанием для такой характеристики явилась вейсмановская теория зародышевой плазмы, которая рассматривала эту «плазму» как источник заранее предопределенных, т. е. преформированных наследственных изменений.

Этот элемент преформизма характерен для неодарвинизма в целом, хотя и не очень заметен вследствие постоянного выдвижения на первый план и гипертрофирования дарвиновской теории отбора. Он выражается в признании предопределенности собственно наследственных изменений на развитие организмов как в онтогенезе, так и в филогенезе, при полном или почти полном отрицании эволюционного значения влияния на наследственность прижизненных изменений организмов. Этот же недостаток характерен для «классической» генетики и его отстаивание опирается на ее мощную экспериментальную базу. И только в современной генетики приходит понимание того, что генетическая программа, заложенная в оплодотворенной клетке, не предопределяет развития многоклеточного организма, что это развитие есть исторический процесс, направляемый биологической работой соматических структур формирующегося организма.

Непонимание этого характерно как для неодарвинистов, так и для неоламаркистов. Неодарвинисты очень мало занимались экспериментальным доказательством своих концепций, они делали преформистские выводы непосредственно из генетических экспериментов. Неоламаркисты же как в своих теоретических построениях, так и в экспериментах также не избежали преформистского подхода к развитию. Он выражался в представлении о предопределенном воздействии приобретенных признаков на наследственные структуры. В результате неоламаркисты оказывались еще более наивными преформистами, чем неодарвинисты с присущими для них геноцентрическимим и мутационистскими представлениями об эволюции.

Ламаркистские экспериментаторы пытались создать альтернативу генетическим экспериментам, доказать их принципиальную неполноту и ограниченность самой генетики как теории наследственности. Вполне естественно, что в «век генетики», когда открытие за открытием в генетических исследованиях шаг за шагом продвигало знания о конкретном функционировании наследственных структур, ламаркистские эксперименты воспринимались в научном сообществе не просто со скепсисом, а с раздражением и даже враждебностью.

Сами же ламаркистские экспериментаторы, воспринимая отношение к себе научного сообщества как к отщепенцам нормальной науки, «еретикам» и чудакам, пытающимся доказать недосказуемое, испытывали на себе огромное психологическое давление негативного характера. Заниматься такими экспериментами могли только подвижники и фанатики науки, априорно убежденные в собственной правоте.

Их убежденность строилась на той очевидности влияния жизнедеятельности на наследственно закрепленные признаки, которую огромное большинство ученых в их время принимало за кажимость, что побуждало их идти против могучего течения научной мысли. Они работали на свой страх и риск, не имея достаточного финансирования из обычных источников, над ними нередко посмеивались или даже издевались ближайшие коллеги, их изгоняли из институтов и создавали всяческие препятствия для научной карьеры.

Но они работали. Обстановка враждебностью окружения не могла не побуждать их к поспешным заключениям, необоснованным выводам, которые еще более сгущали атмосферу всеобщего неприятия их работы. Но мы не можем не сказать о них доброго слова. И не только потому, что отрицательные результаты, полученные наукой, бывают не менее важны для нее, чем подготовленные ими положительные. А прежде всего потому, что их исследования в какой-то мере способствовали пониманию тех каналов влияния, которое биологическая работа организмов действительно оказывает на генетические структуры без какого-либо прямого унаследования приобретенных признаков.

Наиболее масштабные эксперименты для доказательства наследования приобретенных признаков проводились с 1909 по 1923 гг. австрийским естествоиспытателем Паулем Каммерером. «В истории попыток экспериментально подтвердить наследование приобретенных признаков, – отмечает Л. Бляхер, – особое место занимают работы П. Каммерера как по разнообразию использованных им объектов, так и по однозначности полученных результатов, которые автор этих работ истолковывал как бесспорное доказательство наследования изменений, вызванных внешними воздействиями» (Там же, с. 182).

Наиболее обстоятельный критик работ Каммерера, французский неодарвинист Поль Гийено, во втором томе книги «Изменчивость и эволюция» (1930 г.) подчеркивал именно однозначность и постоянство результатов, полученных Каммерером, рассматривая это как бесспорное свидетельство субъективизма, допускаемого им при трактовке этих результатов.

Сравнивая описания экспериментов Каммерера с опытами других авторов, изучавших возможности наследования приобретенных признаков, Гийено подметил, что их результаты, как правило, скудны, непостоянны и не демонстрируют явных свидетельств в пользу ламаркистских трактовок наследованной изменчивости. Каммереру же, казалось бы, удается все.

Его опыты происходят без каких-либо исключений, без неудач, обязательно сопровождающих обычно ход экспериментов, их результаты однозначно соответствуют чистой схеме ламаркистской теории. Каммерер как бы заранее предвидит возможные сомнения и стремится их опровергнуть теоретическими доводами и результатами контрольных экспериментов (Там же).

В своей критике методологии экспериментальных исследований Каммерера Гийено был совершенно прав. Каммерер был фанатиком ламаркистского подхода к проблемам наследования, и вся его деятельность была подчинена жесткой установке на опровержение доводов и экспериментальных данных оппонентов, на создание альтернативы генетике в виде экспериментальной базы ламаркизма.

В соответствии с этой установкой Каммерер был безусловно склонен принимать желаемое за действительное, некритически трактовать полученные результаты, видеть в самых различных проявлениях наследственных признаков результаты унаследования приобретенных. Для публикаций Каммерера был характерен научно-публицистический, полемически заостренный стиль, который можно было бы считать достоинством, если бы он не грешил субъективизмом. Поль Гийено замечал по этому поводу:

«Каждый, кто даст себе труд внимательно прочесть 625 страниц сочинений Каммерера, не может не быть поражен характером его писаний. Это – не точное изложение экспериментальных исследований, сопровождающееся обсуждением результатов и теоретическими соображениями. Все вместе взятое напоминает скорее ряд судебных защитительных речей в пользу наследования приобретенных признаков, в которых автор от случая к случаю сообщает некоторые экспериментальные результаты. Чаще всего, впрочем, цифровые данные отсутствуют, протоколы опытов не сообщаются… Остается чувство тревоги и серьезных сомнений в критическом чутье автора, который предстает решительно слишком экзальтированным апостолом ламаркизма» (Цит. по: там же, с. 182).

Дарвина также часто упрекали в том, что его книги содержат не строго научные тексты, а как бы собрания защитительных речей, напоминающих по стилю выступления адвокатов в судах, где факты перемешаны с трактовкой этих фактов в пользу заранее определенного решения. Научный педантизм не всегда идет на пользу науке, но он необходим для доказательства достоверности экспериментального исследования и воспроизводимости его результатов.

Ясно, что Камеррер не выполнял элементарных требований, предъявляемых к научному эксперименту, и соответственно, не мог претендовать на объективность полученных им данных. Похоже, что он и не очень стремился к этому, поскольку для него наследование приобретенных признаков было скорее символом неистовой веры, чем объектом строгой науки. Это была вера, основанная не на знании, а на предубеждении, а эксперименты напоминали некий религиозный ритуал.

И тем не менее неиссякающая энергия, с которой Каммерер проводил свои опыты, давала, пусть и недоказательные, но интересные для науки результаты. Они заключались в серьезных изменениях привычек и физиологических отправлений животных под действием измененных, непривычных условий. Нужно отдать должно Каммереру: он отбирал для своих опытов животных, обладавших удивительной пластичностью своих реакций на изменения среды.

Каммерер начал с опытов на протеях-хвостатых амфибиях, живущих в пещерных водоемах с температурой воды ниже 15 °C в полной темноте. В результате приспособленности к этим условиям протеи в норме обладают недоразвитыми глазами и слабо пигментированной кожей. Каммерер выращивал протеев на свету и при повышенной температуре.

В результате обычно живородящие протеи перешли к откладке яиц, их покровы стали окрашенными выработкой темного пигмента. По уверению Каммерера, от неокрашенной самки и темного самца родились детеными с серым окрасом, что было интерпретировано как унаследование признаков, приобретенных отцом.

Под влиянием света и тепла изменялось строение глаз протеев. Глаза особей, с раннего возраста воспитанных при свете, увеличивались в 4 раза, хрусталик не редуцировался, роговица, склера и радужная оболочка дифференцировались так же, как у хвостатых амфибий других видов, обитающих в освещенной среде (Там же, с. 183).

Гийено интерпретировал эти факты противоположным образом – как доказательство того, что приобретенные за счет пребывания на холоде и в темноте тысяч поколений признаки так и не сделались наследственными. «Мы обязаны Каммереру, – резюмировал он, – прекрасной демонстрацией ненаследования приобретенных особенностей» (Цит. по: там же). Звучит остроумно, но вывод Гийено так же поспешен, как и вывод Каммерера.

Аналогичную критическую стрелу можно направить и в адрес неодарвинистской трактовки редукции глаз. Если в течение жизни тысяч поколений отбор сохранял накопление мутаций, приведшее к наследственной норме недоразвития глаз, то каким образом тренировка глаз в течение индивидуального развития в одном поколении привела к модификации, заключающейся в полном изменении строения глаз и возврате зрения?

Думается, что Каммерер в этом опыте подчеркнул и подтвердил громадную роль тренировки в развитии зрения и отсутствия тренировки при длительной смене поколений – в его утрате. Ибо протеи, жившие в темноте на протяжении смены тысяч поколений, не приобретали признак недоразвития глаз, вследствие накопления мутаций, как это утверждает Гийено, наоборот, они теряли признак их развития вследствие не просто неупотребления, а вследствие отсутствия биологической работы организма, связанной с ориентацией при помощи зрения. При возобновлении этой работы с раннего возраста на свету могла восстановиться и способность реагирования органов зрения.

В опытах Каммерера с изменением окраски ящериц при выращивании под воздействием необычных температур, т. е. в условиях охлаждения и разогрева, экспериментатором проводились скрещивания самцов и самок с разными окрасками. По окончании опытов Каммерер заявил, что ему удалось получить потомство ящериц, унаследовавшее окраски измененных температурными воздействиями предков, причем даже в количественных соотношениях, воспроизводивших менделеевское расщепление.

Никто этих опытов не повторял, а оппоненты отнесли это наследование за счет индуцированных температурными воздействиями мутаций. Но особенно бурные дискуссии вызвали опыты Каммерера по изучению окраски пятнистых саламандр, изменяющееся в зависимости от особенностей среды.

Л. Бляхер предваряет описание опытов Каммерера следующей тирадой:

«Защитная окраска, соответствующая по цвету среде обитания, широко распространена в животном мире, в частности, у амфибий, а особенно у насекомых. Существование таких защитных приспособлений давно уже получило объяснение в теории естественного отбора: организмы, обладающие защитной окраской, будучи незаметны для врагов, имеют больше шансов выжить, чем не имеющие этих признаков. именно на этом примере было впервые показано, что естественный отбор не просто правдоподобная гипотеза, а факт, доступный экспериментальной проверке» (Там же, с. 184).

«Проверять» таким образом теорию отбора могли только геноцентрически мыслящие неодарвинисты, которые стремились доказать не саму по себе эффективность отбора как источника направленных изменений, а именно то, что отбор направляет изменения на основе ненаправленных наследственных изменений независимо от активной борьбы за существование самих организмов.

Понятно, что такой дарвинизм шел вразрез с дарвиновским дарвинизмом, который предполагал роль ненаправленной наследственной изменчивости лишь как предпосылку активной борьбы за существование, являющейся главным объектом действия отбора. Экспериментом, доказывающим эффективность действия отбора, является вся природа, как живая, так и неживая. Нужны ли лабораторные эксперименты для того, чтобы доказать, что более активные, жизнеспособные, обладающие более полезными для данной среды приспособлениями организмы имеют больше шансов на существование и оставление потомства?

Ясно, что таких доказательств могут требовать лишь самые радикальные антидарвинисты, упорно пытающиеся опровергнуть очевидное – способность отбора вызывать направленные изменения. Именно поэтому Дарвину даже не приходило в голову предлагать какие-то эксперименты для подтверждения теории отбора. Действительной проблемой, с самого начала вставшей перед дарвинизмом и вызвавшей нарекания оппонентов, являлась способность отбора не просто направлять изменчивость организмов в рамках того или иного вида, а обеспечивать происхождение видов, преобразование одних видов в другие.

Неодарвинистские же эксперименты по доказательству действенности отбора как направляющего фактора изменчивости видов имели своей целью доказать не правоту теории отбора, а правоту ее геноцентрического искажения. По своей бессмысленности они ничуть не отличались от вейсмановских экспериментов по отрезанию хвостов мышам и содержали логическую ошибку, известную как круг в доказательстве. Этот круг заключается в том, что экспериментаторы заранее знали, что обладающие защитной окраской особи лучше защищены от хищников, а затем демонстрировали это в никому не нужных экспериментах с целью подавления оппонентов, а не поиска истины.

В этом отношении эксперименты неодарвинистов не только не превосходили неоламаркистские эксперименты по используемой методологии, но и вообще вряд ли могут быть названы действительно экспериментами. Можно ли назвать экспериментами прикрепление разноцветных бабочек к определенному фону и подсчет тех, кого не склевали птицы? И вот этим доказывалась роль отбора!

«Тем не менее, – рассуждает далее Л. Бляхер, – ламаркисты неоднократно делали попытки доказать, что явления защитной окраски возникли под непосредственным влиянием цвета фона и что защитный признак, появившийся в течение индивидуальной жизни, делается наследственным. Соответствующие опыты ставились в начале 20-х годов XX столетия Б. Дюркеном и Л. Брехер на куколках бабочки-капустницы, А.П. Владимирским на капустной моли и другими авторами. Одним из них удавалось, а другим не удавалось показать изменение окраски насекомых после пребывания их на цветном фоне или под цветными светофильтрами и наследование этих изменений» (Там же, с. 184–185).

Способность ряда видов животных изменять окраску покровов применительно к фону природного окружения является установленным фактом натуралистической биологии. Особенно быстро это происходит у хамелеонов, некоторых рыб, амфибий и других видов. Более медленно или только один раз в жизни в раннем онтогенезе это происходит у некоторых видов бабочек. Понятно, что такой «хамелеонизм», совершается ли он быстро или медленно, не означает наследования приобретенных признаков.

Он осуществляется в рамках генетически закрепленных норм реакции. Каммерер работал с медленным «хамелеонизмом» у изучаемых им амфибий и попытался проследить возможность передачи приобретенных окрасок из поколения в поколение. Он отлавливал пятнистых саламандр и помещал одних на желтую влажную глину, других – на черную сухую землю.

Можно только поразиться терпению этого экспериментатора. После 3–4 лет пребывания на желтой влажной глине у саламандр наблюдалось заметное увеличение размеров желтых пятен, также пятна сливались друг с другом и появлялись новые. Такое же по продолжительности пребывание на черном фоне приводило к слиянию черных пятен и появлению новых черных пятен.

Личинки тех или других развивались на нейтральном фоне, а после метаморфоза потомство пожелтевших родителей переводилось с нейтрального снова не желтый фон, а почерневших – на черный. Потомки пожелтевших на желтом фоне становились еще более желтыми, причем желтые пятна у них сливались в две продольные полосы, т. е. происходило некое подобие перехода от пятнистой саламандры к другому, хотя и близкому виду – саламандре полосатой. Факт этот сам по себе весьма любопытен и заслуживает самого пристального внимания.

Потомки почерневших саламандр на черном фоне становились еще более черными. Однако когда потомков пожелтевших родителей перевели на черный фон, количество желтых пятен и симметричность их расположения уменьшилась. Тем не менее Каммерер считал, что продолжающееся изменение окраски саламандр в определенном направлении свидетельствует о наследовании приобретенных признаков.

Возражая ему, Поль Гийено совершенно справедливо замечал, что обнаруженная Каммерером зависимость окраски от фона свидетельствует именно о том, что изменения окраски были ненаследственными. Кроме того, даже сами эти изменения Гийено подвергал сомнению, поскольку в природе в одних и тех же условиях грунта встречаются очень черные, очень желтые и промежуточные по окраске саламандры (Там же, с. 186).

Данные Каммерера были частично проверены немецкими экспериментаторами, хотя, конечно, никто их них не смог ждать 3–4 года, пока будет изменяться окраска саламандр. С. Сечеров фактически подтвердил данные Каммерера, обнаружив, что личинки саламандр, развивавшиеся на желтом фоне, после метаморфоза превращаются в более желтых животных, чем их родители, а развившиеся на черном фоне становятся более темными. Аналогичные превращения наблюдал К. Фриш. В отличие от них, К. Хербст обнаружил, что окраска личинок изменяется соответственно цвету фона, но после метаморфоза окраска саламандр уже не соответствует фону и не приобретает этого соответствия при дальнейшем содержании на этом фоне (Там же, с. 186–187).

Продолжая свой длительный и сложный опыт, Каммерер скрещивал пятнистую саламандру с настоящей полосатой и убедился, что окраска полосатой в таких случаях рецессивна, т. е. потомки остаются пятнистыми. Затем он скрещивал обычную пятнистую саламандру с пятнистой, ставшей похожей на полосатую в результате воспитания на желтом фоне.

По описанию Каммерера, в двух первых поколениях рисунок имел промежуточный характер, а в последующих приближался к обычной пятнистой. Отсюда Каммерер сделал вывод о передаче в ряду поколений приобретенных форм окраски. Критики оспорили этот вывод, указав на то, что он основывается на субъективном зрительном восприятии автора эксперимента (Там же, с. 187).

В 1911 г., когда Каммерер только начинал свои эксперименты, английские экспериментаторы из Гарвардского университета Кастл и Филипс провели серию опытов на морских свинках. Это не было уже примитивное отрубание хвостов, как у Вейсмана, а довольно сложная хирургическая операция, посредством которой у белой морской свинки-альбиноса были удалены яичники и пересажены яичники черной морской свинки. Когда новые яичники прижились, белую самку скрестили с белым же самцом, и от этого «брака» стали рождаться черные морские свинки.

Аналогичный результат наблюдался и при скрещивании того же самца с неоперированной черной самкой. Отсюда был сделан вывод, что вся совокупность клеток тела белой самки оказалась бессильной обеспечить сохранение белого окраса перед генеративной структурой черных яичников, которые навязали, оказавшись на месте белых, доминантный черный окрас всему потомству белой самки от белого самца.

Этот весьма сомнительный эксперимент был принят научным миром как совершенно надежное доказательство абсолютной независимости наследственных признаков от изменчивости неполовой части организма. Данный эксперимент никто не проверял, его просто приняли на веру. Каммерер решил провести аналогичный опыт на саламандрах и доказать несостоятельность результатов, полученных английскими коллегами.

Он пересаживал яичник от самки обычной пятнистой саламандры к самке, воспитанной на желтом фоне и ставшей по окраске полосатой. Затем он скрестил последнюю с самцом обычной пятнистой саламандры. В первом скрещивании было получено 19 потомков с неправильным положением пятен, как у обычной пятнистой саламандры, и 45 – с рисунком, уклоняющимся в сторону приобретения полос. Во втором скрещивании на свет появились также 19 пятнистых и 54 похожих на полосатых саламандр.

Отсюда Каммерер сделал заключение, что соматические структуры измененной под воздействием среды и ставшей полосатой по окраске саламандры подействовали на зародышевую плазму обычной пятнистой, что и привело к выстраиванию у значительного большинства потомства пятен в линии. Это означало, по его мнению, опровержение итогов опыта Кастла и Филипса. Кроме того, Каммерер полагал, что этим экспериментом ему удалось доказать новую идею, выдвижение которой он считал своей заслугой. Эта идея заключалась в том, что соматические структуры вновь образованных под действием среды генеалогических линий значительно активнее действуют на наследственные структуры «зародышевой плазмы», чем соматические структуры давно образовавшихся и устоявшихся в своих наследственных признаках линий. Эта идея, основанная на длительном опыте проведения экспериментов, вполне заслуживает внимания.

Критики, разумеется, подвергли сомнению результаты и этих экспериментов. «Отсюда вытекает вопрос, – объясняет суть этих сомнений Л. Бляхер, – имело ли место приживление пересаженных яичников, или же потомки в этом случае развивались из яиц регенерирующих яичников реципиента. Каммерер предвидел этот вопрос и для ответа на него кастрировал одну самку саламандры и ничего ей не пересадил; в результате самка считалась бесплодной. Разумеется, один такой проверочный опыт не может свидетельствовать против возможности регенерации удаленных яичников» (Там же, с. 188).

Действительно, саламандры, как и многие другие амфибии, обладают очень высокой способностью к регенерации отторгнутых органов. Но может быть именно с этим связана их способность к феноменально быстрому наследственному усвоению наработанных в онтогенезе, поверхностно приобретаемых свойств, включая окраску покровов? В таком случае не исключено, что Каммерер был не так уж неправ в своих выводах, выбрав для своих экспериментов наиболее подходящих животных? Конечно, он не смог ничего доказать из-за неубедительного описания и нарушений методики проведения экспериментов. Но неодарвинистские эксперименты проводились не лучше. Поражение Каммерера в споре с оппонентами, как и поражение великого философа Спенсера в споре с великим биологом Вейсманом имело исторический характер. Ни эксперименты Каммерера, ни эксперименты неодарвинистов не шли ни в какое сравнение с экспериментами «классической» генетики, на достижениях которой строились эволюционные концепции неодарвинистов, постепенно выстраиваясь в синтетическую теорию эволюции.

Какими бы ни были собственные эксперименты неодарвинистски настроенных естествоиспытателей, они априорно воспринимались за доказательные, поскольку соответствовали настрою мирового научного сообщества и складывавшимся на основе генетики нормам научного мышления. Предлагать какие-то еще формы наследования кроме тех, которые конкретно определялись генетикой как наукой о наследственности – значило идти вразрез с крупнейшими достижениями научного знания в данной сфере и в данное время. Только такие чудаки и фанатики, как Каммерер, могли позволить себе такое.

Каммерер потерпел поражение в борьбе за существование своих идей уже тогда, когда начинал свои опыты. Ибо на том уровне знаний о наследственности, который был достигнут генетикой того времени, любые наследственные изменения можно было интерпретировать как результаты мутаций или рекомбинаций генов. Те требования к постановке экспериментов, направленных на установление наследования приобретенных признаков, которые сформулировал в своей книге их противник Поль Гийено, были явно невыполнимы.

Даже если бы приобретенные признаки действительно наследовались в охваченном экспериментом числе поколений, этого наследования невозможно было бы доказать. И даже если бы удалось это доказать, научный мир не стал бы этим доказательствам доверять или интерпретировал это как частный случай, присущий лишь какому-то конкретному виду организмов и нетипичный для других.

Вот принципы, следование которым, согласно Гийено, могло бы способствовать экспериментальному доказательству наследования приобретенных признаков. Нужно, во-первых, доказать, что изменение первоначально возникает в соматических частях организма и лишь вторично получает отражение в генеративных частях организма.

Во-вторых, необходимы точные сведения о генетической конституции экспериментальных организмов, вследствие чего организмы, взятые непосредственно из природы, для доказательства непригодны. В-третьих, в опытах должна быть показана однозначная причинная связь между изменением и вызвавшим его соматическим фактором. В-четвертых, необходимо исключить возможность так называемой ложной наследственности, которая вызвана прямым химическим воздействием на генеративные структуры, а не появлением новых наследственных признаков (Там же, с. 174–175).

Все эти принципы, предложенные Гийено, совершенно справедливы, но и совершенно невыполнимы. Но даже если бы их каким-то чудом удалось реализовать, всегда можно было бы утверждать, что наследственные изменения произошли вследствие случайной мутации в генетическом аппарате клетки, и все усилия по удовлетворению этих требований оказались бы напрасны.

Оценивая опыты Краммера с саламандрами в соответствии с анализом и требованиями Гийено, российский биолог-неодарвинист Н. Иорданский пишет:

«В данной работе Каммерера проявилась характерная методическая ошибка, которую часто допускают неоламаркисты. В подобных случаях экспериментатор использует не чистую линию организмов, состоящую из генетически однородных особей, а случайную выборку, включающую организмы с разным наследственным состоянием изучаемого признака. В природных популяциях саламандр имеется значительная индивидуальная изменчивость окраски с наследственно обусловленным преобладанием черного или желтого цвета. В эксперименте, подобном поставленному Каммерером, используются генетически разнокачественные особи, которые по-разному реагируют на фоновую окраску субстрата. Экспериментатор выбирает для дальнейших исследований тех животных, которые «лучше реагируют» на изменением условий (т. е. в данном случае тех, которые с самого начала наследственно предрасположены к большему развитию черной или желтой окраски). Естественно, что эти особи передают потомству свой наследственный признак, который отнюдь не приобретен ими в ходе эксперимента, но существовал уже в природных популяциях как вариант изменчивости данного вида. Во всех подобных случаях экспериментатор производит своего рода «бессознательный искусственный отбор», который и обусловливает изменение среднего состояния признака в следующем поколении в желательном для него направлении» (Иорданский Н.Н. Эволюция жизни – М.: Издат. центр «Академия», 2001 – 432 с., с. 35–36).

Все здесь, конечно, правильно и логично, и грубая методологическая ошибка налицо. Однако если бы то, что Иорданский определяет как «модификационное изменение окраски в соответствии с фоном внешней среды, вообще нередкое явление среди земноводных» действительно наследовалось, проявления были бы теми же самыми, а неосознанный искусственный отбор подбирал бы не ранее существовавшие наследственные вариации, а унаследованные результаты приспособления, хотя и довольно поверхностного, предшествующих поколений.

Конечно, столь быстрое наследственное усвоение даже таких поверхностных адаптаций, как защитная окраска, весьма сомнительно. И все же такую возможность нельзя сбрасывать со счетов. Несмотря на все громкие успехи генетики путь от генов к признакам, как постоянно признают генетики, скрыт от нас в невероятной сложности процессов развития. А пока это так, мы не вправе выносить окончательных вердиктов о том, что и как наследуется при смене поколений. Генетика уже преподносит и еще преподнесет эволюционирующей науке множество сюрпризов, которые существенно изменят и уже изменяют наши пока еще очень скудные знания о наследственности. И как знать, не произойдет ли на крутых переломах развития знания решительная переоценка значения неистовых трудов таких отвергнутых в свое время фанатиков науки, каким был Пауль Каммерер.

Последняя серия экспериментов Каммерера проводилась на жабах-повитухах. Такое странное название эти животные получили вследствие того, что, руководствуясь инстинктом охраны потомства, их самцы наматывают на задние ноги яйцевые шнуры, словно принимают роды. Каммерер подвергал жаб содержанию при повышенной температуре, вследствие чего они переходили от икрометания на суше к откладке яиц в воде.

Здесь яйцевые шнуры набухали, и самцы теряли способность становиться «повитухами». В обычных условиях жабы-повитухи спариваются на сухих местах, при этом самцы легко удерживают самок, поскольку кожа у этих самок сухая и огрубевшая. У ряда других же видов жаб, которые спариваются в воде, кожа самок становится скользкой и покрывается слизью. Поэтому для удержания самок под действием определенных гормонов у самцов развиваются специальные бугорки. Каммерер утверждал, что в проведенных им экспериментах измененные инстинкты размножения передается по наследству, а у жаб-повитух при размножении в воде тоже развиваются мозолистые бугорки.

Причем в четвертом и пятом поколениях эти мозолистые образования, по описанию Каммерера, увеличивались и распространялись с больших пальцев по предплечьям до локтей. «Описанные мозоли, – отмечает Л. Бляхер, – по утверждению Каммерера, передавались потомкам, воспитывавшимся при нормальной температуре, причем кастрация обладающих мозолями самцов не препятствовало сезонному возобновлению мозолей» (Бляхер Л.Я. Проблемы наследования приобретенных признаков (история априорных и эмпирических попыток ее решения) – М.: Наука, 1971 – 274 с., с. 189).

В 1923 г. Каммерер сделал доклад об экспериментах с жабами-повитухами в линнеевском обществе в Лондоне. Присутствовавший здесь чрезвычайно авторитетный в научных кругах профессор Камбриджского университета У. Бетсон выступил с резкой критикой работы Каммерера. Он отметил, что рисунки, иллюстрирующие брачные мозоли жаб-повитух, неясны и неубедительны, а у единственного самца, который демонстрировался перед ученой аудиторией, кожа утолщена и имеется темное пятно на ладони, но отсутствуют шиповатые структуры, характерные для брачных мозолей.

С противоположных позиций выступил профессор Э. Мак-Брайд. Он заявил, что работы Каммерера «имеют такое же значение для изучения наследственности с эволюционной точки зрения, как все менделеевские эксперименты вместе взятые» (Цит. по: там же, с. 190).

Проверить обоснованность результатов Каммерера вызвался известный американский специалист по амфибиям Г. Нобль. При тщательном обследовании демонстрировавшегося при чтении доклада самца жабы-повитухи Нобль не обнаружил брачных мозолей и даже их зачатков. При обследовании же темных пятен на ладонях особи он предположил, что под кожу было введено темное вещество, сходное с тушью (Там же, с. 191).

После этого сразу же разразился грандиозный скандал. Бетсон публично обвинил Каммерера в фальсификации. Скандал подхватили газеты и по всему миру стали распространяться статьи, порочащие имя ученого. Каммерер объяснил это тем, что кто-то намеренно сделал инъекции опытному экземпляру, чтобы уничтожить плоды его многолетних трудов. Но ему никто не верил. В результате Каммерер не выдержал систематической травли и в 1926 г. покончил с собой.

Известный писатель и ученый Артур Кестлер занялся собственным расследованием обстоятельств гибели ученого, итогом которого стала книга «Дело о жабах-повитухах». Он воспроизводит обстановку травли Каммерера и на документальных материалах показывает бездоказательность обвинений в фальсификации. В конечном счете, исходя из представленных материалов, обвинители Каммерера предстают как клеветники.

В 1996 г. вышла еще одна книга, посвященная трагической судьбе Каммерера – «Зависть и торможение в науке» Марка Гиллмана. Ее автор, воспроизводя обстановку травли, которой был подвергнут Каммерер фактически за его научные убеждения, раскрывает суть этих событий как типичное проявление недобросовестной конкуренции в научной сфере.

Трагедия Каммерера во многом напоминает трагедию Больцмана, великого физика, создавшего в завершенном виде теорию термодинамики изолированных систем и ставшего предшественником современной синергетики. Вдохновленный теорией биологической эволюции Дарвина, Больцман стремился распространить теорию эволюции на понимание физических процессов. Однако выводы из законов Больцмана получились противоположными теории Дарвина, поскольку оказывалось, что в закрытых системах эволюция приводит не к усложнению организации, а к большей вероятности хаоса и тепловому равновесию. Осознав тупик в своем объяснении эволюции и нарастающий конфликт с научным сообществом, Больцман также покончил жизнь самоубийством.

Что касается Каммерера, то у него, по-видимому, под давлением конструктивной и неконструктивной критики возникло ощущение краха тех идей, доказательству которых он посвятил всю свою жизнь и ради которого столько лет непрерывно трудился, не зная отдыха и покоя. Да, Каммерер во многом ошибался, и его уход из жизни был также трагической ошибкой. Ибо тот, кто отстаивает представления об эволюции, должен запастись поистине комической нравственной силой и безграничным стремлением к истине.

Закончить раздел об экспериментах Каммерера нам хотелось бы словами великого индийского поэта Рабиндраната Тагора:

Перед ошибкою захлопывают дверь.

В смятеньи истина: «Как я войду теперь?».

26.4. Экспериментальная проверка возможности наследования механических, температурных и пищевых воздействий на организм

Установив общее правило в качестве закона ненаследования приобретённых признаков и восприняв его в более мягкой и осторожной форме – закона невозможности прямого наследования приобретённых признаков, необходимо очень тщательно и последовательно проверять это правило на предмет наличия исключений и, соответственно, границ применимости самого правила.

Всё ли необходимое было сделано в науке для такой проверки, которая могла бы существенно повлиять на наши знания об эволюции? Нет, далеко не всё. И вина за это лежит не на экспериментаторах, а на захвативших господствующие позиции в науке геноцентрически мыслящих теоретиках, которые не просто предлагали конструктивную критику попыток такой проверки, а создавали атмосферу враждебности, подвергали гонениям и травле, в лучшем случае – замалчиванию деятельность учёных, осуществлявших каждую из этих попыток.

Попыток, в общем-то, делалось немало, и они носили довольно разнообразный характер. Но они проводились лишь эпизодически, а не систематически, как положено в науке, не имели твёрдой материально-технической базы и предпринимались лишь обособленными от научного сообщества энтузиастами или группами энтузиастов.

Видимо, для них не послужила уроком судьба Каммерера, и они продолжали с непоколебимым упорством ломиться в наглухо закрытую бронированную дверь. Причём точно так же действовали сторонники «вейсманизма-морганизма» в сталинском СССР, которых подвергала ещё худшим гонениям псевдоламаркистская клика Лысенко.

Лысенковские псевдоламаркисты удивили мир превращениями ржи в пшеницу, ели в сосну, пеночки в кукушку именно путём ассимиляции организмами внешних условий. Они создали собственную науку о наследственности, противостоящую генетике, которую клеймили как идеалистическую псевдонауку, отражающую заблуждения буржуазной идеологии загнивающего Запада.

В результате российская наука, избавившись от ига лысенковщины, надолго утвердилась в непререкаемой правоте «классической» генетики и геноцентрического объяснения эволюции, а слово «ламаркизм» сделалось почти ругательным, стало отождествляться с лысенковщиной и гонениями на генетиков. В этом сказался традиционный российский максимализм и ментальная предрасположенность к тому, чтобы бросаться из крайности в крайность.

Соответственно неприятие в России экспериментов, направленных на поиск и обнаружение влияний соматических структур на генетические структуры было ещё более жёстким, чем на Западе. В настоящее время отношение к гипотезам и практическим поискам, призванным найти генетические и морфофизиологические механизмы проницаемости барьера Вейсмана, начинает понемногу изменяться и на Западе, и в России. Это изменение обусловлено, прежде всего, развитием современной генетики, показавшей принципиальную ограниченность понимания механизмов наследственности в рамках генетики «классической». Как выражается Ю.Чайковский, проблема возможного наследования приобретённых признаков сейчас принята к обсуждению. Сам он верит в возможность такого наследования, хотя и считает передачу их от поколения к поколению весьма нерегулярной и неустойчивой.

Действительно, такая нерегулярность и неустойчивость влияний биологической работы соматических структур на биологическую работу структур генетических вполне допустима, исходя из знаний, полученных современной генетикой. Лишь в значительном числе поколений при сохранении вектора отбора такие нерегулярные и неустойчивые влияния могут выстроиться в регулярные и устойчивые.

Главная ошибка неоламаркистов заключается в том, что они предполагают отыскать эти влияния сразу в регулярном и устойчивом состоянии за то время, пока длится эксперимент. Ламаркистские эксперименты нередко приобретают большую длительность, продолжаются иногда более десятилетия, как это было, например, при проведении экспериментов Каммерером. Каким упорством и какой любовью к науке нужно обладать, чтобы жертвовать такой значительной частью столь кратковременной человеческой жизни, чтобы получить результаты, которые заведомо будут раскритикованы и подвергнуты опровержению в «нормальной» науке!

И всё же этого времени, этой длительной и неблагодарной, чрезвычайно трудоёмкой работы, как правило, недостаточно для получения сколько-нибудь регулярных, устойчивых, убедительных и объективно доказательных результатов. Хотя из любых правил, связанных с нерегулярностью исследуемых процессов, возможны разнообразные исключения и отклонения от нормы.

Десять лет жизни потратил на изучение влияния упражнений на наследственность крупнейший психолог XX века Жан Пиаже. Л.Бляхер в своей книге описывает этот эксперимент следующим образом:

«О возможном значении мышечных усилий для изменения органов, ссылаясь на собственные наблюдения, писал психолог Ж.Пиаже. Он обследовал в период с 1919 по 1929 гг. более 80000 экземпляров прудовика из Невшательского озера. Обычно живущий в стоячей или медленно текущей воде, этот прудовик населяет в альпийских озёрах каменистые отмели, где волны заставляют его цепляться за камни. У прудовиков этих стаций нога более широкая, чем у форм из спокойных водоёмов. Пиаже показал, что при содержании прудовиков после вылупления во встряхиваемых сосудах описанные изменения воспроизводятся экспериментально, однако они не передавались потомству» (Бляхер Л.И. Проблема наследования приобретённых признаков (история априорных и эмпирических попыток её решения) – М.: Наука, 1971 – 274с., с.195).

И далее: «Тем не менее Бурдье считает наблюдения Пиаже свидетельством в пользу ламаркизма, полагая, что наследование приобретённых признаков может осуществляться только после длительного, многовекового воздействия механического фактора. Никаких доводов, кроме субъективной уверенности в пользу этого предположения, Буардье не приводит» (Там же, с.196).

Проанализируем этот пример более тщательно. Прудовик на Невшательском озере в Швейцарии, как и в других альпийских озёрах и в других водоёмах с каменистым дном и быстрым течением воды, обитает в изменённых условиях по сравнению с обычными прудовиками, живущими в прудах, озёрах и болотах со стоячей или медленно текущей водой. Обитание в изменённых условиях привело к существенному изменению биологической работы прудовика и вызвало заметное изменение его морфологии.

Постоянная тренировка органов вызвала изменение строения этих органов в виде адаптивно необходимого расширения ноги, укорочения раковины и увеличения её отверстия. Это масштабное изменение является модификацией, оно происходит в рамках наследственно определённой нормы реакции и потомству в готовом виде не передаётся. Если изменённых прудовиков переселить в тихий водоём, их потомство будет ничем не отличаться от прудовиков, обитающих в таких водоёмах.

Но данная модификация является массовой. Отбор постоянно элиминирует особей, неспособных к соответствующему условиям изменению морфологии. Эти изменения происходят в процессах развития каждой особи, живущей в подобных условиях. Генетическая система каждой особи находится под постоянным давлением гормонов, вырабатываемых соматической частью организма в биологической работе с участием ответственных за информационное обеспечение поставки этих гормонов генетических структур.

В конечном счёте после очень большого множества повторений форм изменённой биологической работы организмов в смене поколений может произойти сдвиг норм реакции в обусловленном биологической работой направлении, выживут и дадут потомство наиболее приспособленные, то есть приспособленные к унаследованию форм биологической работы в данном направлении.

Заметим, что подобный сценарий эволюции ни в чём не противоречит основам современной генетики и полностью находится в русле её развития. Причём этот сценарий отвечает дарвиновскому, а не ламарковскому механизму происхождения видов: дивергенция вида происходит под действием отбора вариаций, побеждающих в непрерывной борьбе за существование благодаря выработке полезных для выживания признаков. Что же касается эксперимента, проведённого Пиаже, то он, конечно, показал не прямое наследование приобретённых признаков, а тенденцию к выработке полезных приспособлений в процессе тренировки органов.

Продолжение этой тенденции может показать только эксперимент природы. Конечно, чтобы отследить этот эксперимент, приходится прибегать к экстраполяции. Но всякая теория эволюции вынуждена опираться на экстраполяцию, важно, чтобы эта экстраполяция учитывала собственную преобразующую активность организмов, а не исходила из ошибок наследственного аппарата, пассивно накапливающихся на молекулярном уровне.

В 1940 г. эксперимент с вынужденной экспериментаторами тренировкой провёл У.Блур. Он заставлял самок крыс интенсивно бегать в течение месяца и более, после чего позволял им спариваться с самцами и измерял содержание холестерина и фосфолипидов у них в мышечных тканях (Там же, с.196). Он доказал то, что и без того было известно: тренировка изменяет химический состав мышц. Возможность передачи изменённого состава мышц потомству ему доказать не удалось.

Довольно многочисленными были эксперименты, направленные на проверку возможности наследования температурных и пищевых воздействий на организмы. Известность получили опыты М.Штандфуса, а затем и Э.Фишера с охлаждением куколок, вызвавшим потемнение крыльев у бабочек, полученных из этих куколок, опыты У.Тоуера с разогреванием яиц и личинок колорадского жука, обеспечившего посветление крыльев у взрослых организмов, опыты Ф.Самнера с разогревом беременных самок мышей, в результате чего развивались мыши с увеличенными хвостами и лапами, что воспроизводилось у части их потомков, воспитанных при комнатной температуре.

Все эти опыты давали нерегулярные, неустойчивые и сомнительные с методологической точки зрения результаты, вследствие чего подвергались справедливой критике. Они кое-что показывали, но ничего не доказывали. Они не учитывали выявленный генетикой потенциал наследственности, скрытый в гетерозиготном состоянии и проявляющийся в генетическом разнообразии (гетерогенности) популяций.

Но с учётом того, что обнаруженные в экспериментах влияния прижизненных изменений на наследственные всегда могут быть объяснены проявлением наследственных признаков дальних предков подопытных животных, такие влияния становятся недоказуемыми и рассматриваются как объект не знания, а веры.

Но разве не объектом веры является так называемое «непрямое» приспособление, которое рассматривается как результат поддержки отбором накопленных в скрытом состоянии ошибок генетического аппарата? Реальное приспособление живых организмов посредством биологической работы при этом считается несущественным для возникновения наследственной приспособленности. Зато информационный шум, возникающий на молекулярном уровне, представляется источником возникновения любых приспособлений.

Наиболее интересные результаты по сохранению в потомстве признаков, вызванных температурными и некоторыми химическими воздействиями, были получены в экспериментах В.Йоллоса ещё в 1920-е годы над простейшими – инфузориями. Н.Иорданский характеризует эти эксперименты следующим образом:

«Устойчивость к неблагоприятным температурам или химическим веществам сохранялась у инфузорий в течение многих десятков (до сотни) поколений и, следовательно, была наследственной. Подчёркивается, что, во-первых, вся экспериментальная популяция представляла собой клон, полученный путём бесполого размножения, и, во-вторых, в эксперименте отсутствовала смертность инфузорий, вызванная действием экстремального фактора. Это истолковывалось как исключение возможности действия отбора» (Иорданский Н.Н. Эволюция жизни – М.: Издат. центр «Академия», 2001 – 432с., с.37).

Как отмечает Н.Иорданский, анализ данных опытов проводил Ж.Женермон, который объяснил наследование изменений длительными модификациями. «Женермон указал, что хотя экспериментальная популяция инфузорий представляет собой клон, это отнюдь не означает генетической гетерогенности популяции. Во-вторых, в процессе развития длительных модификаций, очевидно, основную роль играет отбор, влияющий не на смертность, а на темпы размножения: преобладание в популяции получает более многочисленное потомство более устойчивых к действию неблагоприятного фактора особей» (Там же).

Основанием для отнесения этих форм наследования к длительным модификациям явилось прекращение приобретённой приспособленности через большое число поколений. Если бы не это, феномен отнесли бы к мутациям, вызванным воздействием экстремальных факторов. Мы помним требование Гийено, чтобы в экспериментах использовались только однородные в генетическом отношении организмы. Но и клоны не соответствуют этому требованию. Это даёт возможность геноцентрического объяснения любых негеноцентрических экспериментов.

Довольно сходными по методологии и полученным результатам с изучением действия температурных факторов были опыты по проверке действия необычной пищи на изменчивость живых организмов и возможности её унаследования. Особенности и качество пищи оказывают постоянное влияние на химический состав тел живых организмов, получение ими исходного сырья для выработки гормонов и ферментов, на биологическую работу внутренних органов.

Эксперименты по влиянию пищи на изменчивость организмов были проведены для изучения проблемы индустриального меланизма английскими исследователями Дж. Харрисоном и Ф.Гаретом. Вот как описывает эти эксперименты Л.Бляхер:

«Полагая, что потемнение бабочек зависит от того, что гусеницы питаются листьями растений, на которых осели распыленные в воздухе минеральные частицы, эти авторы кормили гусениц пяденицы листьями боярышника, ветки которого перед этим стояли в слабом растворе сернокислого марганца или азотнокислого свинца. Бабочки, развившиеся из этих гусениц, обнаружили в известном проценте (в одном опыте 4 %, а в другом даже 16 %) изменения, сходные с индустриальным меланизмом. Такой же эффект Харрисон получил при кормлении гусениц другой пяденицы, взятых с деревьев сильно задымлённых местностей. Искусственно полученные тёмные бабочки при скрещивании с нормальными, светлыми, обнаруживали рецессивный характер меланистических изменений. Не исключено, что соли оказывают мутагенное воздействие» (Бляхер Л.Я. Проблема наследования приобретённых признаков (история априорных и эмпирических попыток её решения) – М.: Наука, 1971 – 274с., с.203).

Каким бы ни было влияние ненаследственных факторов на наследственные, их всегда можно объяснить мутацией, не оставляя шансов для иначе мыслящих экспериментаторов. При этом не замечают упрощённости и примитивности геноцентрического мышления. Наследственное вызывается только наследственным, и не может испытывать никакого влияния ненаследственного. Всё наследственное определяется молекулами, но не организмами. Если возникло что-то новое, нужно предполагать мутацию.

«Впрочем, – пишет далее Л.Бляхер, – вся проблема индустриального меланизма получила вполне удовлетворительное разрешение в работах Г.Кетлуэлла. Этот автор показал, что индустриальный меланизм представляет не результат влияния внешней среды на изменение отдельных особей, а результат влияния на генетическую структуру популяции. «Тёмные формы бабочек получают преимущество перед светлыми, так как они менее заметны в задымленных районах для насекомоядных птиц, следствием чего является естественный отбор и преимущественное выживание меланистических форм» (Там же, с.203).

Методология экспериментов Г.Кетлуэлла ни в чем не превосходит методологию ламаркистских экспериментов и к ней можно высказать не меньше претензий, чем те, которые высказывал Гийено и другие критики экспериментальных «доказательств» наследования приобретённых признаков. Кетлуэлл лишал бабочек активности, прикрепляя их к фону и превращая в пассивных жертв насекомоядных птиц.

Это вполне соответствовало установке геноцентрически мыслящих теоретиков на закрепление представлений о пассивной роли организмов в процессах наследования. Поэтому в работах Кетлуэлла аналитики не видели очевидных методических ошибок, и они были восприняты не просто с удовлетворением, но с восторгом и упоением. Мало того, что в них увидели решение проблемы индустриального меланизма. Они были приняты ни много, ни мало как доказательство естественного отбора.

Дарвин якобы не доказал естественный отбор как фактор эволюции, а только выдвинул идею отбора в качестве правдоподобной гипотезы. Дарвин не доказал, а Кетлуэлл доказал. И ламаркисты вслед за неодарвинистами повторяют миф о недоказанности естественного отбора, поскольку он-де не проходил проверку в лабораторных экспериментах.

Естественный отбор отразился не в лабораторных экспериментах учёных педантов, а в бесчисленных наблюдениях биологов-натуралистов, ни одно из которых не обходилось без обнаружения фактов борьбы за существование и выживание наиболее конкурентоспособных в огромной лаборатории природы, распространённой по всей планете Земля. Ни одно явление жизни и ни один акт эволюции не обходится без проявления фактов борьбы за существование и преимущественного выживания наиболее приспособленных.

И каким же образом, влияя на каждый мельчайший акт эволюции естественный отбор может не влиять на крупномасштабные эволюционные события? Каждый организм в каждый момент своей жизни должен выдержать проверку отбором, чтобы получить возможность жить дальше и продолжить себя в смене поколений путём оставления потомства. Какие здесь ещё нужны доказательства?

Но отбор как фактор эволюции в естественных условиях действует на активно борющиеся за существование, биологически работающие, всячески сопротивляющиеся элиминации организмы. Искусственное лишение организмов присущей им жизненной активности сужает естественный отбор до уровня избирательной элиминации по уже проявленному наследственному признаку, тогда как в естественных условиях отбор действует, исходя из эффективности биологической работы, проявляемой на основе как наследственных, так и приобретённых в этой работе признаков. Поэтому лишение Кетлуэллом бабочек обычной для них активности при атаках насекомоядных птиц превращает изучаемый им отбор в вариант искусственного отбора. Бессознательный искусственный подбор характерен не только для неоламаркистов, но и для неодарвинистов.

Происходит проверка не эффективности естественного отбора по обеспечению преимущественного размножения носителей определённых наследственных признаков, а лишь проверка эффективности искусственного отбора по дифференциальному выживанию тех носителей наследственных признаков, которые остаются менее заметными при их нахождении на определённом фоне. Всё это демонстрирует вопиющую банальность опытов Г.Кетлуэлла. Как и опыты А.Вейсмана с отрубанием хвостов мышам, Кетлуэлл в своих экспериментах экспериментально проверяет то, что было ясно и безо всяких экспериментов, а именно то, что выживет больше бабочек, менее заметных для охотящихся на них птиц.

Воспроизводя и поддерживая геноцентрическую иллюзию, будто эволюционное значение имеет только отбор наследственных изменений, опыты Кетлуэлла способствуют и укреплению иллюзии, будто вопрос о происхождении и наследственных, и приобретённых изменений уже не стоит перед наукой, поскольку на него дан исчерпывающий ответ отбором наследственных признаков. Наука развивается, и её уже не уместишь в прокрустово ложе геноцентрической теории, якобы подтверждённой подобными экспериментами.

Сегодня существенное развитие биологической науки возможно только на основе самого основательного изучения влияния биологической работы на наследственность. Ламаркистские эксперименты могут не слишком много помочь на пути такого исследования в силу своей методологической слабости и беспомощности. Хотя более внимательно приглядеться и прислушаться к их результатам необходимо. Речь, конечно, не идёт об опровержении существования барьера Вейсмана и о прямом наследовании приобретённых признаков, а об определении условий и форм проницаемости этого барьера под давлением биологической работы, поддержанной отбором.

Для последовательного и поэтапного решения этой чрезвычайно трудной проблемы необходим равноправный союз генетики с натуралистической биологией. Генетическими манипуляциями на молекулярном уровне этой проблемы не решить. Путь от генов к признакам лежит через биологическую работу организмов, и определить этот путь без изучения влияний, оказываемых этой работой на работу генов, в принципе невозможно.

Несостоятельной является и сама альтернатива: либо отбор, либо наследственное усвоение результатов биологической работы. Такая альтернатива был отвергнута уже Дарвином. Только в единстве и взаимодействии отбор и биологическая работ могут объяснить происхождение видов.

В 1950-е годы российские энтомологи Е.Смирнов, С.Келейникова и Г.Самохвалова провели серию экспериментов по проверке возможности наследования приобретённой приспособленности к питанию ранее малопригодными растениями у оранжерейных тлей. Экспериментаторы помещали тлей, ранее привычно питавшихся викой, на красный перец, горчицу, гречиху и другие «невкусные» для них растения.

«При выкармливании тлей листьями горчицы, – пишет Л.Бляхер, – авторы обнаружили увеличивающееся из поколения в поколение повышение смертности и понижение плодовитости; однако с 7-9-го поколений смертность начинала снижаться, а плодовитость увеличиваться. Полученный результат авторы расценили как наследственное привыкание к растению, первоначально непригодному для культуры тлей, причём это привыкание, по их словам, осуществляется согласно закону наследуемости приобретённых свойств» (Там же, с. 205–206).

При этом авторы эксперимента допускали, что в полученных результатах известную роль сыграл естественный отбор. Но сам по себе вывод о соответствии закону наследуемости приобретённых свойств мог сойти им с рук только потому, что сильные позиции в науке ещё занимали представители лысенковщины, тяготевшие к использованию ламаркизма для обоснования своих псевдонаучных теорий и практических «достижений».

Более поздние и методологически обоснованные опыты Шапошникова на тлях, проводившиеся по сходной схеме, были прерваны и прекращены, а их автор надолго попал в немилость к руководившей наукой советской бюрократии и не смог не только продолжить опыты, но и сохранить полученные результаты. Естественно, что и опыты Е.Смирнова с сотрудницами были позднее раскритикованы, а результаты объяснены накоплением мутаций под действием отбора.

В экспериментах С.Г.Шапошникова на одном из видов тлей, обычно обитающих на купыре, эти тли были искусственно перенесены на бутень клубненосный – растение, на котором данный вид в природной среде обитает крайне редко и которым питается с затруднённым усвоением. Несколько поколений тлей, размножающихся бесполым путём (партеногенезом), Шапошников продержал на бутене клубненосном, а когда они наконец адаптировались к этому неспецифическому для них питанию, пересадил их на бутень пятнистый.

Питаться этим растением тли этого вида без тренировки, проведенной в течение ряда поколений на бутене клубненосном, были абсолютно неспособны. Теперь же они были достаточно подготовлены и стали, хотя и с большим трудом, поддерживать свою жизнедеятельность на этом ранее несъедобном растении. Однако через 10–15 поколений экспериментальная популяция полностью освоила бутень пятнистый и уже не могла жить на купыре.

Более того, у всех организмов этой популяции произошли морфологические перестройки, в ходе которых они обрели фенотипическое сходство с видом тлей, постоянно обитающим на бутне пятнистом. И не только фенотипическое, но и генотипическое. Об этом говорит тот факт, что после получения особей, способных к половому размножению, они без затруднений спаривались с особями вида, сформировавшегося на пятнистом бутне в естественных условиях, и производили плодовитое потомство, способное питаться только пятнистым бутнем.

Хотя этот чрезвычайно важный для усовершенствования теории биологической эволюции эксперимент был искусственно прерван и не был воспроизведён в экспериментах других ученых, есть серьёзные основания считать, что С.Г.Шапошникову удалось экспериментально воспроизвести начальный период формирования нового вида и даже воссоздать существование вида, ранее существовавшего в данной природной среде (см.: Гродницкий Д.Л. Две теории биологической эволюции – Красноярск, 2000 – 180с., с. 39–40).

Можно утверждать, что эксперимент Шапошникова принёс столь удивительные результаты потому, что экспериментатор отказался от применения искусственного отбора и воспроизвёл условия естественного отбора тем, что вынудил экспериментальную популяцию изменить характер и содержание биологической работы составляющих её организмов, которое вызвало соответствующее изменение генотипов (а не наоборот, как предполагается в СТЭ).

В 70-е-80-е годы XX века ламарковский механизм опосредованного наследственного усвоения приобретённых в жизненном процессе особенностей организмов получил косвенное подтверждение в российской генетике. В работах М.Голубовского, Р.Хесина и Р.Чураева было показано, что макромолекулы ДНК и их ансамбли реагируют на состояния соматических структур организмов и воздействия на них среды.

В генетических структурах эукариотных организмов удалось выделить два типа компонентов – облигатные (ОК) и факультативные (ФК). Оба типа компонентов охватывают определённые ансамбли макромолекул ДНК. Облигатные (то есть обязательные) структурные компоненты подвержены мутациям структурных генов, которые и являются источником геноцентрических изменений организмов. Именно они на протяжении большей части XX века изучались генетикой и были положены в основу СТЭ.

Что касается факультативных компонентов, то они являются источником совершенно иного типа изменчивости. Причём этот источник генерирует значительно более мощные наследственные изменения, чем мутации. В 1978 г. М.Голубовский назвал такую изменчивость вариационной, поскольку она способствует вариациям в развитии организмов (Голубовский М.Д. Мутационный процесс и микроэволюция – Тезисы докладов XIV международного конгресса – М.: Наука, 1978, с. 94–95).

Увы, такая сенсационная генетически обоснованная идея вследствие общей невостребованности новых идей в эволюционной биологии оказалась опубликованной в тезисах докладов! Развитие этой идеи было отнесено к неоламаркистским гипотезам, что и обрекло её на неприятие и забвение.

Ведь не в предположении, а в генетическом эксперименте было продемонстрировано, что вариативные изменения, в отличие от мутаций, не являются чисто случайными, они закономерно реагируют на функционирование организмов в изменённой среде и при постоянном повторении её воздействий через 5–7 поколений усваиваются в качестве наследственных особенностей. Можно предположить, что облигатные компоненты являются носителями долговременной генетической памяти, а факультативные представляют собой некий аналог оперативной памяти в головном мозге. Накапливаясь и повторяясь, содержимое оперативной памяти переходит в долговременную память.

Кто знает, не пошёл ли М.Голубовский дальше других генетиков в раскрытии механизмов генетической памяти? К сожалению, ситуация, сложившаяся в эволюционной генетике, очень напоминает ситуацию в религиозной сфере: все новые идеи и исследования, если они не соответствуют геноцентрическим и мутационистским догматам, рассматриваются как еретические и с порога отвергаются. Если для религиозного мировоззрения такая ситуация обычна и даже оправдана, поскольку крушение мифов влечёт за собой крушение веры и распад конфессии, то для науки – просто недопустима.

М.Голубовский полагает, что длительные модификации накапливаются в геноме, в определённом числе поколений не изменяя ни генотипа, ни фенотипа, и только по мере накопления усваиваются аппаратом наследственности. Вариационные изменения принципиально отличаются от мутационных своей направленностью и массовостью, поскольку они связаны с реакциями групп организмов на определённые изменения среды (Голубовский М.Д. Век генетики. Эволюция идей и понятий – СПб.:Борей Арт, 2000 – 248с.).

Р.Чураев, основываясь на исследованиях М.Голубовского, выдвинул гипотезу эпигенов – регуляторных генов, влияющих на ход онтогенеза. По его мнению, наряду с эпигенами, ведущую роль в вариационной наследственности играют транспозоны и другие мобильные генетические элементы (Чураев Р.Н. Гипотеза об эпигене – Исследования по математической генетике – Новосибирск: Ин-т цитол. и генет. СО АН СССР, 1975, с. 77–92).

В 1980-е годы идеи М.Голубовского с точки зрения геномики развивал Р.Хесин. Он рассматривал в качестве источника вариационной изменчивости непостоянство генома и наметил перспективу дальнейшего развития генетики в связи с исследованием неканонических, не связанных с мутациями механизмов наследственной изменчивости (Хесин Р.Б. Некоторые неканонические механизмы наследственности – Генетика, 1981, т.17, № 7, с. 1159–1172; он же: Непостоянство генома – М.: Наука, 1984 – 163с.).

«Окончательное опровержение» самой возможности наследственного закрепления выработанных при жизни организмов модификаций было признано научным миром в результате знаменитого эксперимента, поставленного на бактериях. Вот так описывает этот эксперимент Ю.Чайковский:

«В 1943 г., пока в Европе бушевала война с фашизмом, двое бежавших от фашизма ученых, Макс Дельбрюк (из Германии) и Сальвадор Лурия (из Италии)поставили в США эксперимент… Они подвергали колонию бактерий действию смертельной дозы вируса и убедились, что выживают лишь те из бактерий, которые в этот момент уже имеют к вирусу устойчивость… Оба вирусолога показали идеальное владение методикой СТЭ, в частности, полным отрицанием неугодных фактов, и поставили опыт так, чтобы ничего нежелательного произойти не могло. «Однозначные результаты» были, если говорить прямо, методическим подлогом; но их приняли на ура. Если внимательно рассмотреть опыты, то окажется, что сама их постановка лишала возможности получить что-либо, кроме «доказательства»… В частности, в них всегда использовались столь высокие концентрации инфекций и ядов, что исключалась возможность физиологического приспособления, хотя вроде бы ставилась цель – проверить, идёт ли таковое приспособление и носит ли оно наследственный характер. Позже Лурия и Дельбрюк были увенчаны нобелевской премией за работы по строению вирусов, но запомнились обществу именно как авторы названного опыта. Сам он явился решительным аргументом в пользу СТЭ, согласно которой единственным движущим фактором эволюции является естественный отбор случайных ненаправленных вариаций, а главным видом вариаций были сочтены ненаправленные мутации. Сам же опыт Лурии-Дельбрюка был опровергнут лишь через 45 лет» (Чайковский Ю.В. Активный связный мир. Опыт теории эволюции жизни – М.: Товарищ. науч. изданий КМК – 726с., с. 185–186).

Это опровержение имеет огромное значение для дальнейшего развития эволюционной биологии, выхода её из тупика геноцентрических и мутационистских воззрений на эволюцию.

«В 1988 г.,– отмечает В.Назаров, – американский генетик Джон Кэйрнс повторил опыты Лурии и Дельбрюка и пришёл к заключению, что условия, при которых они проводились, не давали основания для тех выводов, которые были сделаны. В них использовались слишком большие дозы вирулентного штамма вируса, который сразу убивал все бактерии, не обладавшие к нему устойчивостью, и таким образом лишал их возможности вырабатывать эту устойчивость… Когда Кэйрнс снизил дозу вирусов до стрессовой, доминирующими среди мутантов стали бактерии, которые свидетельствовали о направленном приспособительном процессе. Представлению о неадаптивном, не совпадающем с направлением отбора характере мутаций был нанесен сильнейший удар. Кэйрнс высказал допущение, что каждая клетка может обладать механизмом для осуществления наследования приобретённых признаков» (Назаров В.И. Эволюция не по Дарвину: Смена эволюционной модели – М.: Изд-во ЛКИ, 2007 – 520с., с. 365–366).

26.5. Критика неоламаркизма и проблемы развития теории эволюции

Последовательная и всесторонняя критика самых различных направлений неоламаркизма с позиций СТЭ содержится в работе Н.Иорданского (Иорданский Н.Н. Эволюция жизни – М.: Издат. центр «Академия», 2001 – 423с.). Н.Иорданский считает СТЭ общепризнанным, доказанным и нашедшим успешное приложение в научной практике развитием дарвинизма, а живучесть идей ламаркизма – парадоксальным явлением.

Он выделяет три основные причины такой живучести, т. е. регулярного воскрешения идей ламаркизма и появления у них всё новых сторонников. «Прежде всего это, – полагает Иорданский, – простота и кажущаяся очевидность особенно для малоосведомлённого в вопросах теории эволюции человека некоторых постулатов ламаркизма. Особенно это относится к идее наследования изменений (модификаций), приобретённых организмами под прямым воздействием изменяющихся внешних условий, и последствий упражнения и неупражнения органов» (Там же, с.29).

Иорданский рассматривает модификации исключительно как приспособительные реакции организма на различные внешние условия. Он не замечает, что такое объяснение, принятое в СТЭ, само является упрощением и сведением к кажущейся очевидности. На самом деле модификации суть результаты чрезвычайно сложной биологической работы, обеспечивающей развитие организмов в определённых условиях и приспособление работы генетических структур к направленности этого развития.

Это означает, во-первых, то, что отбор отбирает не случайно оказавшихся приспособленными мутантов, а наиболее приспособленных, в результате направленного развития, обеспечиваемого биологической работой. Во-вторых, приспособление генетических структур к определённой направленности развития, достигнутой работой с использованием генов и поддержанной отбором, не может не создавать в ряду поколений определённых предпосылок, преадаптаций к направленному наследственному усвоению морфофизиологических особенностей организмов.

Разумеется, эти предпосылки непосредственно не приводят к образованию новых видов из старых, наоборот, они, как и мутации, создают то вариативное разнообразие, которое необходимо для сохранения стабильности и выживания видов в непрерывно меняющихся условиях существования. Эти предпосылки суть необходимое, но не достаточное условие для преобразования видов. Они подготавливают мобилизационные инновации, стимулируемые существенной сменой условий.

«Самые обычные и легко наблюдаемые изменения организмов» возникают и посредством мутаций. То, что мутации представляют собой наследственные изменения, не означает, что именно они являются источниками эволюционных новшеств и представляют собой «сырой материал» для эволюции. Наоборот, всё, что нам известно о мутациях из всей совокупности генетических исследований, свидетельствует о том, что мутагенез поставляет отбору главным образом лишь материал для эволюционных тупиков.

Мутации стандартны, определённы у каждого вида, и они не могут явиться источником эволюционных новшеств. Они суть результат не перестроек работы генетического аппарата, а его ошибок и сбоев. Они являются материалом для стабилизирующего отбора. Те вариации, которые они поставляют видам, никогда не выходят за пределы специфичности данного вида, и отбор не имеет от них материала для каких-либо существенных изменений этой специфичности.

Без изменения всего комплекса осуществляемой большими группами представителей данного вида биологической работы говорить о появлении случайным образом каких-либо эволюционных новшеств нет никаких оснований. Это означает, что единственно возможным источником эволюционных новшеств может быть только наследственное усвоение результатов биологической работы, и при том не в собственно ламаркистском, а именно в дарвинистском варианте – при самом непосредственном участии и «творческом» воздействии естественного отбора.

Без отбора, конкуренции и борьбы за существование, то есть сугубо дарвиновских факторов и механизмов эволюции, никакое унаследование биологической работой генов результатов биологической работы целостных организмов немыслимо. Его не допустит барьер Вейсмана. «Допущение Дарвином прямой эволюционной роли определённой изменчивости и наследования результатов упражнения и неупражнения органов, – утверждает Н.Иорданский, повторяя тем самым уверения очень многих сторонников СТЭ, – было связано с господствовавшими в его время представлениями о наследственности» (Там же, с.28).

Неодарвинисты видят в этом ошибки Дарвина, преодолённые неодарвинизмом на основе открытий генетики. Однако это не так. Дарвин пришел к принятию элементов ламарковского механизма под давлением критики первоначального варианта «Происхождения видов», показавшей невозможность признания отбора единственным направляющим фактором эволюции и несостоятельность объяснений, выводящих эволюцию из отбора случайных наследственных изменений.

Это означает, что именно неодарвинистская трактовка эволюции, следующая представлениям начального этапа развития классического дарвинизма, является не уточнением, а искажением представлений об эволюции зрелого классического дарвинизма. С этих позиций Дарвин выглядит как «правоверный» ламаркист. Ведь и нынешних ламаркистов Н.Иорданский характеризует тем, что они вынуждены под давлением фактов принимать некоторые ключевые положения дарвинизма.

Вторую причину популярности у многих исследователей некоторых идей и положений ламаркизма Н.Иорданский видит в сложности установления связей между микро– и макроэволюцией. «Для неодарвинистской синтетической теории эволюции, – отмечает он, – характерна концентрация внимания на процессах микроэволюции и видообразования, с чем связана тенденция рассматривать макроэволюцию просто как сумму микроэволюционных изменений, игнорируя её специфику. Однако попытки такого редукционистского решения проблем макроэволюции наталкивались на серьёзные трудности. Это создавало благоприятную почву для их истолкования в духе неоламаркизма» (Там же, с. 29–30).

Очевидно, что сам Иорданский отходит в этом вопросе от канонов СТЭ. Но тогда неясно, что же он может противопоставить неоламаркистам. Третья причина постоянного возрождения ламаркизма по Н.Иорданскому – сомнения в обоснованности популяционного мышления.

«Ещё одной причиной, – пишет Н.Иорданский, – определяющей склонность некоторых исследователей к идеям ламаркизма, является отсутствие «популяционного мышления», т. е. ясных представлений о сущности и структуре биологического вида и понимания вероятностного действия естественного отбора. В связи с этим такие исследователи, склонные недооценивать эффективность естественного отбора и рассматривать модификационные изменения, наблюдаемые в онтогенезе организмов, как «направленную изменчивость, принимаемую за основу эволюционного процесса» (Там же, с.30).

Нет сомнения, что популяционное мышление сыграло значительную роль на определённом этапе развития эволюционной биологии. Оно было заложено в фундаменте СТЭ и явилось логически безукоризненным продолжением свойственного эволюционистам этого периода геноцентрического мышления. Популяционное мышление сохраняет своё значение в теории эволюции и в настоящее время, когда геноцентризм и мутационизм утрачивают своё доминирующее положение. Но в наше время необходимо переосмыслить популяционное мышление, рассматривая популяции как сообщества организмов, занятые однотипной биологической работой. Соответственно популяционное мышление должно сочетаться с видовым, которое было присуще Дарвину, а неодарвинистами утрачено.

Это означает, что видообразовательные процессы могут охватывать целостные виды, а не только отдельные популяции. Вид не является просто популяцией популяций, только репродуктивной общностью особей, он есть организация особей, построенная на единстве биологической работы. Популяции также не являются только репродуктивными сообществами, входящими в состав вида в качестве его основных структурных компонентов. Они суть прежде всего биосоциетальные, сообщества, обладающие общей организацией для осуществления биологической работы в совместной борьбе за существование.

Популяционное мышление в настоящее время должно быть существенно реформировано и дополнено также современным экологическим мышлением. Совместно эволюционируют не только участники популяций, но и виды, входящие в экологические сообщества, экосистемы, биоценозы, в едином комплексе осуществляющие различные формы биологической работы. Направленное развитие экосистем также, безусловно, является фактором эволюции.

Что касается естественного отбора, то это действительно вероятностный процесс, и его эффективность не есть нечто раз навсегда данное, а зависит от его взаимодействия с другими направляющими факторами эволюции. Случайная, ненаправленная, неопределённая изменчивость не может способствовать длительному поддержанию определённого, неслучайного, направленного вектора отбора.

Когда сторонники СТЭ утверждают, что постоянная направленность вектора отбора может поддерживаться только условиями существования ненаправленно изменяющихся популяций, они впадают именно в вульгарный ламаркизм. Вектор отбора может поддерживаться только направленностью биологической работы, осуществляемой видами в определённых условиях борьбы за существование.

Случайный разброс вариаций, поставляемых отбору неопределённой изменчивостью на основе мутаций, не может вести к видообразованию. Мутации не создают новых осмысленных текстов наследственной информации. Будучи ошибками копирования и передачи информации в нуклеиновых кислотах, они лишь вносят бессмыслицу в старые, проверенные эволюцией и закреплённые отбором тексты.

Эволюционное значение мутаций – совершенно иное, чем то, которое им придаёт геноцентрическое мышление. На их основе поддерживается внутривидовой полиморфизм, который способствует не изменению, а именно сохранению видов в относительно неизменном состоянии при неблагоприятных колебаниях среды, то есть под действием дестабилизирующего отбора.

Сколько бы мутации ни накапливались в популяциях, они никогда не порождают ничего нового, если только эволюционно значимой новизной не считать генетические заболевания и уродства, оперативно элиминируемые стабилизирующим, нормализующим отбором. Представление об инновационной сущности мутаций является не более чем следствием поверхностной, ошибочной трактовки достижений «классической» генетики XX века. В этом заключается нищета геноцентрически ориентированного неодарвинизма.

А что же направленная изменчивость, выражающаяся в модификациях и принимаемая ламаркистами, как замечает Н.Иорданский, за основу эволюционного процесса? Неодарвинисты совершенно правы в том, что любые модификации происходят в рамках нормы реакции генетических структур, то есть, фактически, в пределах нормы выработки их работой наследственно предопределённого разнообразия признаков.

Уродующие, резко отличающиеся от нормы модификации, именуемые морфозами, так же не содержат в себе эволюционно значимых новаций, как и сходные с ними в воздействии на организмы результаты мутационных процессов. Они так же оперативно элиминируются отбором, как и мутационно изуродованные особи.

Никакие отклонения от норм воспроизведения видовых особенностей не могут содержать в себе перспективных для эволюции новшеств, поскольку они в любых условиях нарушают нормальное функционирование, нормальное осуществление биологической работы организмов данного вида. Назначение всего аппарата наследственности, который не сводится только к генам, а работает в постоянном взаимодействии генотипов и фенотипов, заключается именно в воспроизведении из поколения в поколение нормальных вариаций морфофизиологической организации, присущей данному виду.

Любые нарушения этих норм ведут не к появлению новых видов, а составляют отбросы, устраняемые нормализующим отбором из жизни и от воспроизведения в потомстве, если только их носители не компенсируют свою ненормальность повышенной работоспособностью, и то лишь в том случае, если нарушения не подавляют жизнеспособность. Вера ламаркистов в способность отклоняющихся от норм проявлений направленной изменчивости формировать новые виды так же несостоятельна, как вера геноцентрических неодарвинистов в видообразовательную способность таких же отклонений от норм в виде мутационных проявлений ненаправленной изменчивости.

Вера в эволюционно преобразующую роль отклоняющихся от норм модификаций есть такое же суеверие, как вера неодарвинистов и сальтационистов в эволюционно преобразующую роль мутаций. Такая вера показывает, в конечном счете, нищету самых разнообразных теорий ламаркизма. Собственно ламаркизм и геноцентрический неодарвинизм в современной эволюционной биологии являются теоретическими подходами-близнецами, хотя и враждующими между собой на протяжении целого столетия. Их роднит вера в эволюционную роль ненормального развития организмов.

В действительности для того, чтобы запустить видообразовательные процессы, необходима не поддержка отбором или средой ненормальных форм, а выработка новых, инновационных форм, поддержанная отбором и обеспечивающая качественно иные способности адаптации к изменяющейся среде. Такая выработка невозможна и немыслима без изменения большими группами организмов или популяциями, или даже видами в целом характера и содержания производимой ими биологической работы в новых условиях. При этом вид вымрет, а не изменится, если его морфофизиологические особенности, устройства органов и генетических структур не будут преадаптированы к усвоению новых форм биологической работы.

Н.Иорданский видит преимущество неодарвинизма перед неоламаркизмом помимо прочего ещё и в том, что созданная неодарвинистами СТЭ представляет собой цельную и построенную на синтезе различных областей биологической науки теорию, тогда как взгляды ламаркистов расходятся между собой и зачастую противоречат друг другу.

«Неоламаркизм, – отмечает он, – не представляет собой единой целостной концепции: различные учёные, склонные по тем или иным причинам разделять ламаркистские идеи, чаще всего принимают лишь одну из двух сторон теории Ламарка – либо автогенетический подход к объяснению прогресса и направленности эволюции, либо эктогенетические взгляды на развитие приспособлений организмов к изменяющимся условиям внешней среды» (Там же).

Поясним. Автогенез (от греч. «авто» – сам и «генезис» – происхождение, возникновение) – концепция, объясняющая эволюцию внутренними причинами, заложенными в эволюционирующие организмы и независимыми от внешних условий. Автогенетической является теория градации Ламарка, согласно которой прогресс организации живой природы совершается от грады к граде вследствие заложенного в живые организмы стремления к совершенствованию. Автогенез является основой теорий ортогенеза и номогенеза.

Эктогенез (от греч. «эктос» – вне, снаружи, «генезис» – происхождение, возникновение) – концепция, объясняющая эволюцию организмов их взаимоотношениями с внешней средой. Эктогенетической является теория Ламарка о приспособлении к среде посредством унаследования приобретённых признаков.

Н.Иорданский совершенно прав, когда он относит к автогенетическим идеям в духе ламаркизма и концепции батмогенеза Э.Копа, аристогенеза Г.Осборна, типогенеза О.Шиндевольфа, эволюции от «альфы» к «омеге» П.Тейяра де Шардена, ортогенеза Т.Эймера и номогенеза Л.Берга (Там же).

Взгляды на эволюцию этих теоретиков расходились во всём, но были едины в признании некоей устремлённости – к прогрессу, усложнению, усовершенствованию, которая якобы присуща всему живому и направляет его развитие предустановленным образом и независимо от внешних условий. Обманчивую видимость наличия в живых организмах подобного «перводвигателя» создаёт, несомненно, смутное ощущение активной созидательной роли биологической работы, которое возникает у биологов-натуралистов под давлением фактов при полном непонимании её природы и характера.

Сторонники автогенеза чувствуют мобилизационный характер феноменов, задающих внутренние импульсы протекания эволюционных процессов, но не могут объяснить их источников, происхождения и механизмов функционирования. В наиболее ясной форме это выражается в признании Л.Берга в том, что нам абсолютно неизвестны причины номогенеза как эволюции на основе закономерностей, но мы обнаруживаем способы осуществления и проявления этих закономерностей в явлениях живой природы повсеместно.

«Руководствуясь априорными суждениями в духе кантианского агностицизма, – отмечает по этому поводу В.Назаров, – Берг провозгласил основным законом эволюции «автономический ортогенез»– имманентное свойство живой природы производить независимо от внешней среды всё более совершенные формы» (Назаров В.И. Эволюция не по Дарвину: смена эволюционной модели – М.: Изд-во ЛКИ, 2007 – 520с., с.309).

Весьма характерна в этом отношении и позиция современного российского эволюциониста Ю.Чайковского, который провозглашает источником эволюции некую абстрактную и априорную активность живой природы, не связывая эту активность ни с борьбой за существование, ни с потребностью в жизненных ресурсах, ни с работой, осуществляемой для удовлетворения жизненных потребностей.

Активность просто существует, предзадана всему живому, а откуда она берётся – Бог весть. В самом деле, каждому понятно, что активность человека проявляется в работе, что социально организованный труд создаёт основы для эволюции человеческой цивилизации. Но можно ли переносить понятие работы на микроорганизмы, растения, животных? Не является ли это безнадёжным проявлением наивного антропоморфизма, несостоятельного перенесения атрибутов человеческого существования на живую природу?

Но даже поверхностные наблюдения за поведением живых организмов, а тем более систематические наблюдения за их развитием показывают, что никакие организмы не могут существовать без работы, что именно работа является основой для их существования и развития. Конечно, это не социально, сознательно организованный труд, а биологически целесообразная и организованная деятельность.

Но подобно тому, как аккумулированный в человеческих сообществах труд создаёт материальные и духовные предпосылки для эволюции человеческой цивилизации, аккумулированная в биологических сообществах работа создаёт биологические предпосылки для эволюции живой природы. Подобно тому, как потребность в смене форм организации труда приводит к изменению общественных институтов, потребность в смене форм организации биологической работы может приводить к изменениям институциональной морфофизиологической организации организмов.

Без изменения форм и содержания биологической работы не может измениться организация мобилизационных структур, стимулирующих биологическую работу, а значит, никакая видообразовательная активность не представляется возможной.

Другая, эктогенетическая сторона учения Ламарка, согласно которой «эволюционные изменения организмов являются результатом целесообразной их реакции на изменения внешних условий», как отмечает Н.Иорданский, «принималась в той или иной форме всеми трансформистами» и находит «гораздо большее число сторонников», чем автогенетическая сторона (Иорданский Н.Н. Эволюция жизни – М.: Издат. центр «Академия», 2001 – 432с., с.32).

Главное, что внёс Ламарк в эктогенетические представления по сравнению со своим другом и коллегой Этьеном Жоффруа де Сент-Илером и другими трансформистами, заключалось в положении об унаследовании приобретённых признаков. Это положение, принимавшееся практически всеми классическими дарвинистами, в том числе и поздним Дарвином, было категорически отвергнуто неодарвинистами, начиная с Августа Вейсмана и заканчивая современными сторонниками СТЭ.

Предложенный Ламарком механизм наследования приобретенных признаков был трансформирован его последователями в модель адекватной соматической индукции. Следует отметить, что само представление об адекватной соматической индукции отнюдь не адекватно представлениям самого Ламарка. Ламарк не утверждал, что приобретённые признаки могут переходить прямо и адекватно от поколения к поколению, приводя к наследственному усвоению всего приобретённого в одном или нескольких поколениях.

Представление Ламарка о наследовании приобретённых признаков путем употребления или неупотребления, тренировки или неиспользования органов было основано на наблюдениях опытнейшего биолога-натуралиста, который во всех произведениях живой природы видел результаты биологической работы организмов, но достаточно узко, механистически, в духе своего времени понимал эту работу, так и не придя, несмотря на отдельные прозрения, к пониманию направляющей роли отбора в эволюции.

Что касается представления об адекватной соматической индукции, то оно явилось реакцией последователей Ламарка на концепцию Вейсмана и неодарвинизм XX века, которые пришли к отрицанию активной эволюционной роли приобретённых признаков вследствие представления об абсолютной невозможности наследственного закрепления выработанных организмами соматических структур в сколь угодно большом числе поколений.

Конечно, чисто механическое накопление соматических изменений, которое якобы в большом числе поколений усваивается наследственностью и не требует ни отбора, ни влияния всего многообразия биологической работы, как это предполагал Ламарк и многие другие его последователи, не может повлиять на механизм наследственности.

Возражая сторонникам теории адекватной соматической индукции, Н.Иорданский пишет:

«В организме нет специальных систем, которые обеспечивали бы передачу неискажённой наследственной информации от изменившихся соматических клеток к половым. Более того, такие системы были бы крайне вредны для организмов: ведь при их наличии наследственный аппарат каждого организма в течение его жизни подвергался бы непрерывным перестройкам, наследственность вида потеряла бы свой консерватизм и не смогла бы сохранять и передавать последующим поколениям постоянные признаки; вид как целостная система, состоящая из принципиально сходных скрещивающихся друг с другом особей, не смог бы существовать» (Там же, с.33).

Действительно, никакая наследственная информация от соматических клеток к половым не поступает и не может поступать, так как её использование в половых клетках нарушило бы консерватизм наследственности и сделало бы невозможной адекватную передачу видоспецифических наследственных признаков от предков потомкам. Если бы существовала адекватная соматическая индукция, невозможным стало бы стабильное существование целостных видов.

Но ненаследственная информация из соматических клеток в половые и обратно поступает постоянно по самым различным каналам. Энергоинформационный обмен осуществляется через мембраны клеток по всему организму. Информация поступает от каждой группы клеток в нервные центры и обратно в виде электрических импульсов. Гормональные вещества, вырабатываемые железами внутренней секреции, доходят до ядра каждой клетки и сигнализируют генетическим структурам о состоянии организма. Это – азы современной физиологии.

Барьер Вейсмана, обеспечивающий общность присущей каждому виду генетической информации, действует не потому, что «зародышевая плазма» абсолютно заизолирована от развивающихся соматических структур, а потому, что регуляторные гены, опираясь на общность генома, способны воспроизводить общие принципы работы структурных генов с учётом всей совокупности поступающей в ядра клеток разнообразной информации.

Барьер Вейсмана действует, но он действует не по Вейсману. Биологическая работа структурных образований фенотипа на каждом этапе индивидуального развития организма модифицирует работу генетических структур. Собственно, всякий организм и есть определённая модификация, возникшая в результате информационных и вещественно-энергетических воздействий на генотип в процессе биологической работы.

Никакие модификации прямо и непосредственно не наследуются, и никакой адекватной соматической индукции не существует. Существует постепенный, очень постепенный сдвиг норм реакции генотипов при изменениях биологической работы массы организмов и под действием отбора, поддерживающего наиболее способные к полезным модификациям генотипы.

Н.Иорданский совершенно справедливо указывает на поверхностный, эклектический характер принятия многими современными ламаркистами некоторых элементов дарвинизма, особенно – теории отбора.

«У многих авторов, – констатирует он, – неоламаркистские взгляды маскируются использованием некоторых отдельных положений теории Дарвина. Такие авторы иногда называли себя дарвинистами, претендуя на дальнейшее развитие дарвиновской теории, хотя на деле эти взгляды представляют собой эклектическое соединение теории естественного отбора с ламарковской эктогенетической концепцией, включающей постулат изначально целесообразной реакции организма на изменения внешних условий и «закон» наследования приобретаемых признаков» (Там же, с.30).

Вместе с тем, ламаркодарвинизм сыграл достаточно полезную роль, раскрыв в свою очередь многие недостатки геноцентрического неодарвинизма и поставив вопрос о необходимости синтеза дарвинизма с некоторыми рациональными моментами ламарковского подхода, связанными с признанием эволюционной роли активного приспособления и прижизненных усилий организмов, обеспечивающих проницаемость барьера Вейсмана.

26.6. Проблема проницаемости барьера Вейсмана

Преодолимость барьера Вейсмана, а вместе с ним и геноцентрического подхода к эволюции коренится в самой сущности жизни, ее сущностного отличия от самоорганизации неживой материи. Эволюционная работа на молекулярном уровне в структурах нуклеиновых кислот лишь используется в биологической работе живых клеток и организмов, а не управляет этой работой.

«На первый взгляд может показаться, – пишут по этому поводу американские генетики Дж. Симкин и П. Уорк, – что каждый вид молекул воспроизводится сам по себе, однако при отсутствии интактных клеток никакого воспроизведения не происходит. Другими словами, именно целая клетка является единицей, способной к саморепродукции: ни вирусы, ни гены, ни нуклеиновые кислоты, ни белки не могут размножаться в отсутствие целой клетки» (Симкин Дж., Уорк Т. Проблема синтеза белка как часть проблемы биологической репликации – В кн.: Биологическое воспроизведение макромолекул – М.: Наука, 1960 – 328 с., с. 247).

Работу генов регулирует раздражимость клеток и организмов, присущая всему живому и отсутствующая у молекулярных структур. Небезразличность к собственному состоянию, стимулируемая раздражимостью, побуждает живые организмы и их элементарные компоненты, клетки, к биологической работе антиэнтропийного характера.

«Существует мнение, – пишет российский исследователь данной проблемы В. Афанасьев, – что специфика живого, а следовательно, и управление присущи уже структурам молекулярного уровня организации живого. Между тем системы молекулярного уровня не могут быть самоуправляемыми, поскольку характерные для них термодинамические условия исключают возможность процессов информации и управления. Молекулярная структура не способна проводить работу, направленную против своей собственной тепловой деструкции. Такую работу могут проводить только биологические системы» (Афанасьев В.Г. Мир живого: системность, эволюция и управление – М.: Изд-во полит. лит-ры, 1986 – 335 с., с. 242–243).

Мобилизацию клеток на проведение такой работы осуществляют не непосредственно молекулярные структуры нуклеиновых кислот, обращенные в живых клетках в источники наследственной информации, а целостные ядра клеток, получающие информацию о состоянии клеточной периферии через сигнальные ферменты. Через них и осуществляется та самая обратная связь, которую категорически отрицал Вейсман, постулируя абсолютную непроницаемость открытого им барьера, а вслед за ним и все геноцентрически ориентированные исследователи механизмов эволюции.

По мере прогрессивной эволюции жизни при формировании многоклеточных организмов происходил последовательный переход, перемещение, передача функций работой биологических систем от клеточного уровня к организменному, от генетических структур к соматическим мобилизационным структурам. Такой переход наблюдается в любом онтогенезе многоклеточных организмов и отражает историю их эволюции, т. е. филогенез.

«В процессе эволюции биологических систем, – отмечает В. Афанасьев, – в их рамках сформировались и специфические управляющие подсистемы – органы управления, которые в зависимости от наследственной информации, а также характера возмущающих воздействий изнутри и извне осуществляют взаимосвязь компонентов организма, выбирают способы их действия, приводят в движение те его компоненты, которые призваны осуществлять ответные реакции на внутренние и внешние возмущения. У высших животных и человека этим органом управления является нервная система, и прежде всего головной мозг, его большие полушария» (Там же, с. 261).

Подобно тому, как в человеческом обществе возникновение и развитие органов управления с образованием государства сделали возможным формирование цивилизаций и привели к резкому ускорению исторической эволюции человечества, возникновение и развитие органов управления организмов в живой природе сделали возможным резкое ускорение эволюции жизни, а не только явились результатом этой эволюции.

«Головной мозг, – продолжает Афанасьев, – действует на все органы тела. Он – высший регулятивный аппарат, важнейший центр управления организмом. Мозг непосредственно влияет на общее течение обмена веществ, велика его роль и в регуляции газообмена, в терморегуляции и т. д. … Стимулирующее и регулирующее воздействие мозга испытывают на себе не только органы, но и ткани, и даже клетки организма» (Там же, с. 263).

Еще в 1896 г. английский биолог Дж. Болдуин предположил и в 1902 подробно обосновал наличие механизма адекватного замещения врожденными (наследственными) признаками приобретенных в жизненном процессе свойств и признаков (модификаций) организма. Действие такого механизма неоднократно обсуждалось в научной литературе и получило название «эффекта Болдуина». Сам Болдуин называл этот эффект «органическим отбором».

Дж. Симпсон, критикуя в 1953 г. эффект Болдуина, ставит исследователей перед альтернативой: «либо направленность совпадающих мутаций и ламаркизм, либо их случайность и, следовательно, отсутствие самого эффекта» (Цит. по: Шишкин М.А. О роли модификаций в макроэволюции – В сб. Микро– и макроэволюция – Тарту: Кяэрику, 1980, с. 29).

Вот как излагает эффект Болдуина Ю. Чайковский:

«В 1895 г. дарвинист Джеймс Болдуин (США) для объяснения удивительного параллелизма прижизненной и наследственной изменчивости высказал идею об органическом отборе. Наблюдается он весьма часто. Так, «загар» наследствен у негров, а нам надо загорать каждый год заново. Вот Болдуин и допустил, что приспособление может возникать при жизни, позволять организму сразу же выжить, а затем отбор постепенно выработает соответствующее наследственное изменение. Такой отбор он назвал органическим, другие называли его совпадающим… С появлением генетики стали говорить, что органический отбор заменяет модификации мутациями» (Чайковский Ю.И. Активный связный мир. Опыт теории эволюции жизни – М.: Товарищ. науч. изданий КМК, 2008 – 726 с., с. 182).

Сторонники последней, мутационистской интерпретации эффекта Болдуина, принятой в СТЭ, постоянно, но безуспешно пытались полностью подавить и вытеснить из науки альтернативную ей интерпретацию, основанную на усвоении генетическими структурами длительных, повторяющихся во многих поколений, устойчиво возникающих в рамках норм реакции адаптивных модификаций, поддерживаемых отбором. В 1942 г. К. Уоддингтон назвал процесс, соответствующий органическому, или совпадающему отбору генетической ассимиляцией, что означало признание наследственного усвоения длительных модификаций, пусть и через отбор мутационных изменений. Критикуя понятие генетической ассимиляции, Э. Майр утверждал, что «способность фенотипа изменяться под непосредственным воздействием внешней среды без мутирования сильно снижает давление отбора» (Там же, см. также: Майр Э. Зоологический вид и эволюция – М.: Мир, 1968, с. 128).

«В самом деле, – комментирует это возражение Э. Майра Ю. Чайковский, – если уж организм поведенчески приспособился и выжил, то полезным мутациям отобраться не проще, а труднее» (Там же). И Майр, и Чайковский упускают два важнейших момента. Во-первых, посредством выработки адаптивных модификаций организмы не просто приспосабливаются к среде, как бы отождествляя себя с ней, а получают дополнительные конкурентные преимущества и новые возможности для более эффективной биологической работы, что не может не поддерживаться отбором и не повышать его интенсивность.

Во-вторых, генетическая ассимиляция в процессе органического отбора отнюдь не является результатом мутаций, эквивалентных ненаследственным изменениям. Она происходит не вследствие накопления ошибок в генетическом аппарате клеток, а в процессе нормальной работы этого аппарата вследствие сдвигов норм реакции под действием биологической работы организмов, постоянно производящей полезные модификации.

Для решения проблемы проницаемости барьера Вейсмана очень важны наблюдения и эксперименты на очень крупных модификациях, получаемых у различных организмов в процессах регулярной усиленной тренировки в раннем возрасте. Одним из классических примеров является наблюдение Ивана Шмальгаузена за собакой, которая с раннего возраста была лишена передних лап и была вынуждена передвигаться прыжками на задних, вследствие чего у нее полностью изменилось строение костей, сделав ее похожей на кенгуру.

Еще более впечатляют эксперименты известного российского физиолога Ильи Аршавского. Будучи учеником Алексея Ухтомского, автора учения о доминанте, Аршавский применил это учение и связанную с ним экспериментальную базу к воспроизведению влияния доминирующей тенденции в образе жизни на морфофизиологические особенности организмов. Напомним, что наша интерпретация доминанты Ухтомского заключается в связи этого феномена с эволюционной ролью мобилизационной структуры центральной нервной системы.

Вот как описывает эксперименты Аршавского Ю. Чайковский:

«Аршавский, ученик Ухтомского, до последних дней своей длинной жизни считал долгом напоминать о ведущей роли доминанты и стресса… Аршавский выращивал животных в несвойственных им условиях и смотрел за изменением их облика. Наиболее наглядны опыты с крольчатами. Кролик похож на зайца, но впечатление обманчиво, недаром их относят к разным родам. Кролик малоподвижен и при опасности спасается в нору, а заяц – бегством. Это отражается и на их внешнем облике и в их физиологических параметрах. Аршавский заставлял крольчат подолгу плавать, и они, вырастая, обретали заячий облик – настолько, что не могли спариваться с обычными кроликами. Менялась в сторону заячьей и их физиология (например, параметры крови…). Вот к чему ведет избыточная двигательная активность. По Аршавскому, именно она движет эволюцию: взросление в состоянии регулярного умеренного стресса изменяет физиологию, а через нее строение» (Чайковский Ю.В. Активный связный мир. Опыт теории эволюции жизни – М.: Таварищ. научн. изданий КМК, 2008 – 726 с., с. 258–259).

Разумеется, эксперименты Ильи Аршавского, при всей их эффективности, показали лишь возможности и широту амплитуды адаптивных модификаций, т. е. ненаследственных изменений, возникающих под действием направленной тренировки. Потомки кроликов, в одном-единственном поколении обретших морфофизиологические особенности зайцев, будут все равно кроликами. Но Ю. Чайковский не зря упрекает генетиков за невнимание к подобным экспериментам. Ведь для развития науки более важны эксперименты, не укладывающиеся в привычные схемы устоявшейся теории, чем те, которые подтверждают то, что написано в устаревающих учебниках.

Для нас же эксперименты Аршавского важны вдвойне. Они со всей наглядностью показали творческие возможности биологической работы как предшественницы естественного отбора в расширении пределов генетически заданной нормы реакции развития организмов. Если сдвиг нормы реакции в индивидуальном развитии может найти генетическое обеспечение под действием регулярной тренировки в таких широких пределах, что позволяет перешагнуть границы не только вида, но и рода, это уже само по себе означает определенное эволюционное событие. А если такие события будут повторяться в течение жизни многих поколений по всей популяции, вынужденной с изменением условий среды перейти к новым способам и формам биологической работы при поддержке отбора? Неужели это не приведет к перестройке генетических сетей, позволяющей наследственно закрепить результаты этой работы, т. е. приучить гены к постоянному воспроизведению достигнутой нормы реакции? Видимо, такой путь эволюции гораздо больше соответствует уровню наших знаний, чем путь, соответствующий геноцентрическим представлениям о поддержке отбором ошибок и сбоев генетического аппарата.

В сущности, речь идет о том, что каждый организм в своем индивидуальном развитии осуществляет собственную генную инженерию в процессе биологической работы в зависимости от условий развития.

Кажущийся смертельным удар по признанию самой возможности наследственного усвоения результатов биологической работы организмов нанесла так называемая центральная догма молекулярной биологии, выдвинутая Ф. Криком в 1958 г. и явившаяся логическим следствием крупнейшего открытия генетики XX века – расшифровки в 1953 г. информационного кода, содержащегося в структурах ДНК.

«Вскоре после понимания наследственной роли ДНК, – пишет по этому поводу Ю. Чайковский, – надолго утвердилась идея, что ДНК является «главной молекулой»: она может служить матрицей как для себя, так и для РНК, а РНК – для себя и для белка, тогда как ни белок, ни иные молекулы не могут служить матрицами ни для себя, ни для нуклеиновых кислот. Это – центральная догма молекулярной биологии… Верна ли она? Если понимать ее узко, как запрет «образной трансляции», т. е. синтеза РНК на белковой матрице, то, в большинстве процессов, да. Но обычно данную «догму» понимают широко – как главенство ДНК в биологии… Легко видеть, что «догма» в широком понимании утвердилась в умах не как обобщение фактов, а как новая формулировка отрицания наследования приобретенных признаков» (Чайковский Ю.В. Активный связный мир. Опыт теории эволюции жизни – М.: Товарищ. научн. изданий КМК, 2008 – 720 с., с. 242–243).

Как всякая догма, центральная догма молекулярной биологии не отражает тенденций к развитию научного знания. И дело здесь не в открытии так называемой обратной транскрипции, т. е. способности некоторых вирусов синтезировать белки на матрицах РНК. За это довольно редкое явление ухватились неоламаркисты, чтобы опорочить ненавистную им центральную догму и обосновать возможность унаследования приобретенных признаков. Но прямое унаследование приобретенных признаков – тоже догма, и развенчание этой догмы путем обоснования барьера между наследственными и соматическими структурами составляет безусловную заслугу Вейсмана перед наукой и научно-эволюционным мировоззрением.

Науке вообще противопоказаны любые догмы, и догма об абсолютной непроницаемости барьера Вейсмана – отнюдь не исключение. Устойчивость и стабильность достигнутых знаний на определенном уровне познания науке необходима, но догматизация достигнутого есть результат сакрализации достигнутого уровня, т. е. результат проникновения религиозного типа мышления в научную сферу. Конечно, и наука не может обойтись без веры, но научная вера, т. е. вера, основанная на знании, зиждется не на догматах, а на перспективах потенциально безграничного усовершенствования человеческого познания и бытия в их последовательной и закономерной эволюции.

Ряд исследователей обращает внимание на ламаркистский характер наследования форм культурной эволюции. «Культурная эволюция, – отмечают, например, Отто и Дороти Солбриг, – отличается от эволюции генетической рядом особенностей. Она носит ламаркистский характер, поскольку приобретенные признаки могут передаваться по наследству. Кроме того, они могут передаваться не только потомкам, но и другим особям. Наконец, культурные признаки могут распространяться в популяции гораздо быстрее, чем генетические признаки» (Солбриг О., Солбриг Д. Популяционная биология и эволюция – М.: Мир, 1982 – 488 с., с. 273).

Идея горизонтального переноса генов от клетки клетке, ставшая популярной в результате изучения обменов генетическим материалом между бактериями, их переноса вирусами и на основе успехов генной инженерии, неожиданно была использована для обоснования сценария эволюции, предусматривающего принципиальную проницаемость барьера Вейсмана Э. Стеель в книге «Соматический отбор и адаптивная эволюция», опубликованной в 1980 г. в США, предложил оригинальный, хотя и лишь гипотетический механизм передачи информации от соматических клеток к зародышевым.

Стеель указывает на то, что науке неизвестны причины, по которым в многоклеточных организмах не может осуществляться перенос генетической информации как от соматических клеток к соматическим, так и от соматических к зародышевым.

При этом Стеель, пытаясь обосновать на современном научном материале ламарковский механизм унаследования приобретенных признаков и дарвиновский механизм пангенеза, не отказывается от мутационизма и геноцентризма. Он полагает, что полезные мутации, возникающие в соматических клетках, позволяют этим клеткам обрести селективные преимущества в борьбе за ресурсы организма, вытеснить другие, менее конкурентоспособные клетки и распространиться внутри организма.

Выдвигая концепцию соматического отбора, Стеель воспроизводит идеи Вильгельма Ру и Августа Вейсмана о существовании не только межорганизменного, но и внутриорганизменного отбора.

«Еще в 1881 г., – напоминает, комментируя работу Стееля английский зоолог П. Кейлоу, – Вильгельм Ру в книге «Борьба частей в организме» также высказал предположение, что в организме, возможно, происходит борьба (а следовательно, отбор) между тканями и органами за ограниченные ресурсы, получаемые с пищей, и что она может оказаться важной силой в эволюции. По иронии судьбы, Вейсман также признавал возможность внутриорганизменного отбора, считая, что он может играть важную роль в морфогенетической пластичности, но затем отбросил его как несущественный элемент эволюции» (Кейлоу П. Принципы эволюции – М.: Мир, 1986 – 128 с., с. 40).

П. Кейлоу оценивает гипотезу Э. Стееля как правдоподобную. Гипотеза внутриорганизменного отбора и межклеточного переноса ДНК действительно может быть оценена как правдоподобная и здравая, хотя и умозрительная. Но ведь и барьер Вейсмана, когда он был сформулирован, являлся не более чем умозрительной и правдоподобной гипотезой.

В предисловии к русскому переводу книги П. Кейлоу известный российский биолог-эволюционист Б. Медников в 1986 г. комментирует гипотезу Стееля следующим образом:

«Кейлоу полагает, что Стеель, допуская перенос генетической информации от соматических клеток родителей к гаметам, вновь обращается к ламаркизму. Однако это скорее возврат к пангенезу Дарвина. Если механизм передачи информации, предложенный Стеелем, будет обнаружен в экспериментах и окажется, что он имеет какое-то значение для эволюции, то это лишний раз подтвердит старую истину о том, что гений, даже ошибаясь, не бывает неправ на все 100 %». (Там же, с. 6).

Признание Б. Медниковым, хотя и с оговорками, самой возможности экспериментального обоснования нового пангенеза, свидетельствует о существенном изменении взглядов самого Медникова. Будучи эффективным защитником основ дарвиновского эволюционного учения от нападок антидарвинистов, этот талантливый российский биолог в 60-е годы прочно стоял на позициях СТЭ и рассматривал дарвиновскую теорию пангенеза как уступку ламаркизму, не имеющую ничего общего с действительностью.

В 80-е годы XX века акценты в подходе Медникова сместились и в трактовке ламаркизма. В 60-е годы Б.Медников всеми возможными способами, и очень убедительно, доказывал несостоятельность учения Ламарка о наследовании приобретённых признаков как факторе эволюции. В 1986 году он уже косвенно признаёт саму возможность пангенеза как механизма или своего рода «технического» обоснования канала, по которому может происходить влияние приобретённых признаков на наследственные.

«Суть учения Ламарка, – утверждает Медников, – не в наследовании приобретённых признаков (ибо если признак не приобретён, то нечего и наследовать), а в постулировании изначально адаптивной, приспособительной изменчивости. Это и только это отличает ламаркизм от дарвинизма. Ведь все признаки, вновь появляющиеся у потомков, возникают в результате изменения генов в предшественниках гамет родителей. Чем это не наследование приобретённых признаков?» (Там же, с.5).

Понятно, что Медников в данном случае пытается жёстко отграничить дарвинизм от принятых Дарвином объективно верных моментов учения Ламарка. Это у него явно не получается, поскольку разграничительная линия между дарвинизмом и ламаркизмом проходит совсем не в том месте, то есть не в том, в чём Ламарк был прав, а в том, в чём Ламарк в силу ограниченности знаний своего времени и чисто идеологической привязанности к деизму отходил от эволюционизма к своеобразному креационизму и, следовательно, был абсолютно неправ.

Абсолютная неправота Ламарка и многих его последователей заключается в том, что он, будучи деистом, приписывал живой природе всеобщее стремление к совершенству, изначально заложенное Творцом как Абсолютно Совершенным Существом. Это – уступка креационизму, и это – явное заблуждение, поскольку перенесение устремлённости к совершенствованию с творческого труда человека на жизненный процесс биологических организмов является антропоморфным искажением действительности, антропоцентристским мифом.

На самом деле все живые существа устремлены к выживанию и оптимизации своей жизнедеятельности, то есть обладают сформированными эволюционным путём генераторами активности – мобилизационными структурами, которые побуждают их к биологической работе для удовлетворения своих потребностей путём получения и усвоения жизненно необходимых ресурсов.

Конкуренция за ограниченные жизненные ресурсы предполагает борьбу за существование и отбор конкурентоспособных. Ламарк не создал теории отбора и не рассматривал борьбу за существование как фактор эволюции. Соответственно его теория эволюции осталась по ту сторону развитого эволюционизма, который основал Дарвин. Ламарк же может рассматриваться лишь как величайший из его предшественников на пути создания развитого эволюционизма.

Здесь и проходит демаркационная линия между ламаркизмом и дарвинизмом. Она пролегает в понимании роли отбора, борьбы за существование, в признании дарвинизмом естественных, а не сверхъестественных источников активности живых существ. Что касается различия, связанного с постулированием ламаркизмом изначально адаптивной, приспособительной изменчивости, то это различие сгладилось по мере обретения зрелости классическим дарвинизмом.

В 1983 г. американский исследователь Д.Басс опубликовал работу, в которой подверг критике вейсмановское жесткое разделение зародышевой плазмы и соматических образований. Он указывал на неуниверсальность этого разделения. Так, у растений из одной точки роста развиваются и вегетативные, и репродуктивные органы. Вейсмановское размежевание характерно прежде всего для некоторых групп беспозвоночных, но отнюдь не для всех форм животного мира.

Басс видит коренной недостаток синтетической теории эволюции в том, что она, следуя в фарватере теории Вейсмана, сосредоточилась исключительно на генетических различиях между особями и игнорирует генетическую изменчивость соматических тканей внутри особей, что приводит к безосновательному убеждению в том, что эти изменения не могут наследоваться.

Каналы проницаемости барьера Вейсмана ещё предстоит выявить во всей их сложности и многообразии. И работать в этом направлении с использованием всей мощи технической вооруженности современной науки необходимо уже сейчас. Думается, что на этом пути мы сможем больше усовершенствовать наше знание наследственности, чем на пути исследования мутаций и рекомбинаций генетических структур, по которому шла традиционная генетика.

Геноцентрически мыслящие неодарвинисты постоянно и вполне справедливо упрекали неоламаркистов в прямолинейности научного мышления, а именно в том, что они за основу эволюции полагают прямое приспособление. Но сами они проявляют не меньшую прямолинейность, когда за основу эволюции полагают прямое наследование в виде мутаций и рекомбинаций на молекулярном уровне. Этот путь заводит в тупик не только теорию биологической эволюции, но и традиционную генетику, на авторитет которой опираются те, кто идёт по этому пути и считает его единственным для достижения истины в данной сфере исследований.

Наследственность есть генетически закреплённая память видов живых организмов, и исследовать эту память необходимо во всех её проявлениях, а не только в прямых и непосредственных. Процесс обновления этой памяти, усвоения мобилизационных инноваций на основе приобретения новых форм биологической работы организмов и отбора наиболее работоспособных – это и есть процесс видообразования. Сводить наследственность к прямым результатам комбинируемых мутагенных изменений так же неверно, как отрицать существование барьера Вейсмана и предполагать прямое наследование приобретённых в жизненном процессе признаков.