Сверхчеловек
Сверхчеловек
Артур Шопенгауэр, своеобразно соединивший Гераклита с элеатами, представлял развитие от низших форм жизни к растениям, животным и человеку ступенями объективации иррациональной воли к жизни (ведущими к ее преодолению в нирване). Каждая новая ступень утверждается в жестокой борьбе с предыдущей — природа, как и социум, пронизана ненавистью и враждой. Человек вовсе не совершенен от природы, а себялюбив и жесток, как и положено хищнику. В его судьбе мало что зависит от него самого.
Можно подумать, что Шопенгауэр сделал выводы из «Происхождения видов». В действительности он умер вскоре после выхода этой книги, как бы передав эстафету Дарвину, которого, впрочем, не слишком высоко ценил как философа.
Только чрезвычайно наивные и, прямо скажем, недалекие люди связывали неортодоксальность теории Дарвина с происхождением человека от обезьяны. Так ли уж важно, каким материалом воспользовался Создатель, и чем обезьяна хуже глины? Задолго до Дарвина великий классификатор Линней нашел сходство между человеком и обезьяной настолько близким, что отнес их к одному отряду. И это не вызвало принципиальных возражений. Негативная реакция на обезьянью версию объясняется лишь тем, что у европейских народов обезьяна никогда не была тотемным животным (Бюффон, считавший, что обезьяна произошла от человека, можно сказать, импровизировал в духе овидиевских метаморфоз). По существу же генетическая связь с животными воскрешала тотемическое восприятие природы, в течение многих лет упорно искореняемое антропоцентристской метафизикой (см. выше раздел «Подвиги Геракла»). В то же время борьба за существование в природе не позволяла признать природное начало в человеке источником добра. Напротив, раз природа аморальна, то тем больше оснований отмежеваться от нее.
Даже сподвижники Дарвина — Альфред Уоллес, в поздний период жизни искавший истоки духовной жизни в потустороннем мире, и Томас Хаксли, посвятивший соотношению этики и эволюции специальную работу (1893), полагали, что этика христианского мира несовместима с естественным отбором и борьбой за существование и, следовательно, не может быть продуктом эволюции, а скорее всего происходит из сфер, недоступных человеческому разуму.
Еще до «Происхождения видов» Огюст Конт в своем «Курсе позитивной философии» (1830-1842) обозначил последовательность развития наук от математики к физике и химии и от них, через биологию, к той дисциплине, которую он сам и назвал социологией. Отделение последней от теологии и сближение с естественными науками воспринимались болезненно, о чем свидетельствуют судьбы Конта, Мальтуса и Ницше (Мальтус выдвинул теорию избыточного населения, несовместимую с его саном, а Конт и Ницше, получившие религиозное воспитание, оба под конец жизни помешались, причем первый лишь проповедовал соединение христианства с позитивизмом, тогда как второй утверждал, что «при взгляде на христианина известная теория происхождения видов кажется простой учтивостью»).
Социологический вывод из теории Дарвина заключался в том, что борьба за существование между людьми, которую ранее считали противоестественной (т. е. противной природе, где царит гармония), на самом деле естественна (соответствует основному закону природы) и, кажется, неизбежна. В этом выводе нет ничего нового, если рассматривать его в русле идей досократиков, отчасти вытесненных платонизмом, но никогда не угасавших полностью. «Кто хочет прожить жизнь правильно, должен давать полнейшую волю своим желаниям, а не подавлять их и, как бы ни были они необузданны, должен найти в себе способность им служить — вот на что ему мужество и разум!» Это не Ницше, а начинающий афинский софист Калликл, участник сократовских диалогов («Горгий»).
К. Д. Бальмонт отмечает (в статье «Романтики»), что понятие сверхчеловек (Ubermensch), обычно связываемое с Ницше, употреблялось — с большим правом — романтиками и Гете, а до них — современниками Руссо (homme superieur) и, может быть, восходит к «sin segundo» Кальдерона и Тирсо де Молина. Иными словами, это понятие есть неотъемлемая часть предромантического (начиная с барокко) и романтического периодов развития европейской культуры, длившихся по меньшей мере три века, с XVI по XIX вв., с гротескными рецидивами в XX в.
Каждая эпоха творила своих сверхлюдей, и никогда им так не поклонялись, как во время борьбы за всеобщее равенство (после термидора еще несколько месяцев разбивали бесчисленные бюсты Марата, а памятникам Ленину, равнейшему среди равных, кажется, суждено остаться непременной принадлежностью урбанистического ландшафта на 1/7 части суши, пока их не разрушит время).
Карл Маркс отмечал стимулирующее влияние идей Дарвина на развитие его собственной социологической теории, которая, впрочем, не имела ничего общего с социодарвинизмом и даже противостояла ему. Общим было признание борьбы основой развития как в биологии, так и в социологии. Эта древняя гераклитовская идея пришла к Дарвину от байронических романтиков, а к Марксу от германского штурм-унд-дранга. Так или иначе, в отношении борьбы они были единомышленниками и оба в значительной мере способствовали повороту европейской духовной жизни от Платона к Гераклиту. Однако, если самого Гераклита, прозванного в древности плачущим философом, борьба не радовала, то Дарвин и Маркс смотрели на нее более оптимистически. Появление этих мыслителей на европейском философском горизонте не сулило Европе ничего хорошего.
В Англии негативная реакция на дарвинизм стимулировала «эстетическое» движение 1880-х. Предшественники «эстетов», прерафаэлиты, своим призывом к глубокому изучению природы могли оказать некоторое влияние на Дарвина и его окружение. Но плоды изучения принесли лишь разочарование. «Вдобавок мы оказались еще и хвостаты, — писал Дж. Меридит в романе »Эгоист«, — вот и все, что могла предложить нам наука».
На континенте реакция была более бурной и вылилась в своего рода крестовый поход, участниками которого были Густав Флобер («Искушение св. Антония»), Альфонс Доде («Бессмертный»), Иван Тургенев («Отцы и дети») и Лев Толстой, предсказавший, что мода на Ницше скоро отойдет, как и мода на Дарвина «с его борьбой». Среди бесовских порождений этой моды выделяется «маленький желтый человечек в очках с узким лбом», некий профессор, антипод прямодушного Левина. Последний «никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии с теми вопросами о значении жизни и смерти для себя самого, которые в последнее время чаще и чаще приходили ему на ум».
Природное неравенство людей неизбежно делает одних жертвами других в борьбе за существование. К такому выводу пришел не только Фридрих Ницше (во втором периоде своего творчества, 1878-1882 гг.), но и практически одновременно с ним Альфонс Доде (в «Борьбе за существование», 1889), а также студент-медик Лебье, который, убив старуху-молочницу, пытался свалить вину на Дарвина. Имя последнего стало настолько прочно ассоциироваться с убийством (как позднее имя респектабельного «папаши» Фрейда — с сексом), что его поминает всуе даже знаток преступного мира Шерлок Холмс.
Предвосхищенное Достоевским дело Лебье в свою очередь послужило материалом для романа Поля Бурже «Ученик» (1899), юный герой которого, нигилист (открытие Тургенева, перенесенное на французскую почву), претворяя в жизнь идею учителя о замене картезианской концепции души точными научными данными, ставит психологический эксперимент на своей возлюбленной и гибнет вслед за нею. Этот популярный в свое время роман был одним из эпизодов односторонней войны, которую вели литераторы против ученых.
Правда, ученый и раньше не вызывал особых симпатий, а его занятия служили мишенью обывательского зубоскальства (см. «Посмертные записки Пиквикского клуба»). Однако лишь вторжение биологии в духовную жизнь заставило пророчески заговорить о кризисе науки и ее разрушительном воздействии на человека. Теория в сознании ее оппонентов слилась с метафизической надстройкой, против которой, собственно, были направлены критические стрелы, теперь разившие науку.
Этическое значение науки ранее усматривали в том, что она постигает величественную гармонию природы — идеал человеческого существования. Дарвинизм, отрицая изначальную гармонию и провозглашая борьбу движущей силой развития, лишил естествознание его традиционных этических функций. Более того, в науке стали видеть врага нравственности, а ученый все чаще выступал в роли литературного злодея.
На почве борьбы с наукой расцветал антиинтеллектуализм. Духовность в очередной раз была противопоставлена разуму. По Л.Н. Толстому, «разум открыл борьбу за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразумно». Однако уже не раз было замечено, что антиинтеллектуализм не возвышает человека над обезьяной, а скорее приближает его к низшим формам жизни, развязывая разрушительные инстинкты (события российской истории подтвердили это правило).
Предшественник Дарвина Патрик Мэттью (в «Корабельном лесе и лесоводстве», 1831) использовал принцип естественного отбора для обоснования естественного права британцев управлять другими нациями. Сам Дарвин был вынужден, вслед за стоиками и Мальтусом, отбросить сострадание как тормоз на пути социального прогресса и оправдать уничтожение тасманийцев имперскими войсками: что поделаешь, раз эти туземцы оказались менее приспособленными.
Среди ближайших сподвижников и последователей Дарвина, Эрнст Геккель, основатель экологии, был также основателем немецкого национал-романтизма, на почве которого выросла идеология третьего рейха.
Дарвинизм, таким образом может служить ярким подтверждением того, что теория, сформулированная в рамках отдельной научной дисциплины, неизбежно выходит за эти рамки и может оказать непредвиденное влияние на различные сферы материальной и духовной жизни.
Нас в данном случае интересует влияние конкретной эволюционной модели на метаэкологию как систему, в которой формируется представление о целях человеческого существования. Ведь цели неотделимы от причин и, чтобы предвидеть конец, надо знать начало. Этика, как мы уже говорили, основывается на космогонии. Этот мир создан благими силами и поэтому хорош весьма. Или же он создан по заблуждению, как считали гностики и, следовательно, плох весьма. Если человек создан Зевсом или Иеговой по образу их, то хорошо, а если Прометеем или Люцифером по образу их, то не очень. Христианская позиция заключается в том, что человек изначально хорош, но подвержен порче. Христианское совершенствование есть возвращение к началу, к первоисточнику. Научный эволюционизм возник в ареале христианской этической системы и неизбежно соотносился с нею. По дарвиновской модели, человек создан естественным отбором, борьбой, не оставляющей места для любви и милосердия. Человеку остается, следуя своей природе, отринуть эти навязанные ему чувства или принять их ценой подавления своих природных побуждений. В любом случае насилие неизбежно.
Гуманисты рано почувствовали исходящую от дарвинизма опасность и пытались предотвратить ее. Никто из них не подвергал сомнению выводов Дарвина и его последователей в отношении биологической эволюции, видимо, полагая, что эти ученые с их микроскопами и пробирками знают свое дело. Однако для души все это несущественно и, следовательно, наука неспособна решать главные проблемы человеческого существования. Исключение науки из сферы этического вело за собой принижение интеллекта и, вопреки намерениям, возобладание животного начала в его самых примитивных формах. Лодку раскачивали с двух сторон, что не могло не привести к катастрофе.
Но так ли мрачно все на самом деле, или гуманитарии просто склонны преувеличивать полноту естественнонаучных знаний и непреложность метафизических следствий? Нельзя не согласиться с А.П. Чеховым в том, что ученый дурак опасен. Но, как показал тот же автор, не менее опасен обыватель, толкующий теории ученого соседа на свой лад. Есть ли противопоставление духовной жизни естественным наукам некая неизбежность, вытекающая из их природы, или это результат недопонимания с той и другой стороны?