«ИЛИАДА» ПЛАНЕТЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ИЛИАДА» ПЛАНЕТЫ

Тимирязев читал публичную лекцию. Стоя внизу на ярко освещенной кафедре и оглядывая подымающиеся вверх, как по стенке кратера, ряды скамей огромной аудитории Политехнического музея, он говорил ровным голосом, размеренными, отточено-изящными фразами о непобедимости жизни. «Выступит ли из воды океана подводный утес, оторвется ли обломок скалы, обнажив свежий, не выветрившийся излом, выпашется ли валун, века пролежавший под землею, — всегда, везде, на голой бесплодной поверхности» — появляется жизнь. Вот появился лишайник, «разлагая, разрыхляя горную породу, превращая ее в плодородную почву…». «Ему нипочем зимняя стужа, летний зной…» Истершись в белый порошок, он, пионер жизни, опять оживает, как только смочат его первые капли дождевой влаги. И найдет себе пристанище даже на гладком стекле — осмотрите какой-нибудь заброшенный, давно необитаемый дом с остатками стекол в полуразрушенных, обомшевших окнах…

Вездесущность, непобедимость жизни! Несколько лет спустя мысль об этом выросла в представление о планетарном значении жизни. Родилась грандиозная тимирязевская концепция космической роли растений. Какова площадь Земли, всей Земли? Пятьсот десять миллионов квадратных километров. Но есть у Земли другая поверхность, измеряемая несколькими миллиардами квадратных километров.

Это поверхность зеленых листьев на суше, пленок водорослей в океане. Плащ, окутывающий всю Землю, подставленный солнечным лучам. Он преграждает им путь. И, пойманные в зеленую сеть, они трансформируются, превращаются в химическую энергию. Какая же неисчерпаемо-колоссальная сила властно впряжена живым растительным миром, в работу на Земле! Можно подсчитать ее. Энергию лучей, ловимых и «связываемых» растительным миром, принимают равной 162 тысячам биллионов калорий в год. Это в 25 раз больше, чем энергия всего угля, сжигаемого человечеством, и почти в 3,5 раза больше, чем вся энергия текучей воды. Если только представить себе размер работы, совершаемой этой силой, и еще помножить то, что едва вообразимо, на миллиард-другой лет (срок существования жизни на Земле), то легко понять, что вся Земля должна быть изменена ею…

Прошли годы.

Советский ученый, академик В. И. Вернадский рядом замечательных исследований обосновывал учение о биосфере. «Биосфера» — так была озаглавлена его книга, изданная в 1926 году. Эта маленькая, отпечатанная в Ленинграде книжка, написанная с поэтической и торжественной простотой, многим из читавших ее показалась безданной: словно целый мир с континентами и океанами был заключен в ней. Если бы когда-нибудь пришлось выбирать из всей необозримой научной литературы всего несколько десятков книг, отмечающих поворотные моменты в развитии человеческого знания, то в число таких книг-вех попала бы и маленькая книжечка с заголовком «Биосфера».

Живая оболочка Земли — рядом с каменной, водной и воздушной… И даже не рядом, нет! Всеоживленность Земли. Пока мы остаемся на нашей планете, нам не уйти от жизни. Ее печать стоит на каждой пяди земной поверхности. Вся она преобразована, пересоздана жизнью: и воздух, которым мы дышим, и суша, по которой мы ходим, и даже вода, падающая дождем, размывающая известняки, тихо струящаяся в мягких долинах, океанским прибоем рушащая скалы.

Ни в чем, может быть, ни в одном штрихе не была бы похожа на нашу та незнакомая нам, угрюмая планета — планета, смертоносная для всего живого, какой была бы Земля без жизни. Чем была бы она? Возможно, что колоссальным подобием Луны, но с тем отличием, что, бороздя мировое пространство, Земля влекла бы за собой саван ядовитых и удушливых газов.

Потому что только жизнь сделала Землю обитаемой для нас, для всей современной нам жизни!

Этот круг идей был великим открытием. Это было особенное слово русской науки. На Западе крупнейшие ученые все еще повторяли дешевую, мнимо глубокомысленную мудрость XIX века: «Жизнь — случайная плесень на земном шаре…». «Налет на головке сыра», меланхолически развивали метафору другие.

После работ русских исследователей стало очевидно, что найден почти неведомый раньше род отношений, притом касающийся самого главного на нашей планете, без чего не понять ни жизни, ни Земли.

Нельзя «убрать» жизнь с Земли, оставив Землю «саму по себе», нельзя вычеркнуть жизнь из двух миллиардов лет земной истории, не зачеркнув самой истории.

Вот цифра, иллюстрирующая всепроникновенность Земли жизнью: в каждом гектаре почвы находится не менее трех тысяч биллионов микроорганизмов. Три миллиона миллиардов: 3 ? 1015!

Вокруг себя мы видим луга и леса, камыши у рек за ковром злаков: лицо Земли — это лицо жизни. И почти неправдоподобным могуществом обладают эти мириады живых тел. Невидимый глазу, один-одинешенький шарик-кокк мог бы, если бы ничто не ограничивало его размножения, менее чем в полтора суток образовать сплошную пленку, которая заволокла бы все материки. Крошечный живой комочек за 36 часов произвел бы столько подобного себе вещества, что оно покрыло бы Землю! Пусть это только возможность, пусть в действительности, как мы знаем, множество причин сдерживает реальное размножение живых существ, но ведь все же речь идет о химическом процессе поистине необычайном! Вернадский говорил о «геохимической энергии жизни».

О силе лишайников мы слышали от Тимирязева.

Ничто в мертвой природе не может разрушить чистую глину — каолин. Ни вода, ни кислород, ни углекислота. Только в доменной печи каолин начинает «сдавать».

Грибы разрушают каолин.

Но тут не разрушение просто, а тут именно преобразование, созидание.

Потому что жизнь так изменяет окружающую среду, что отныне она делается способной стать домом для новой жизни. К чему ни прикоснется живое дыхание, всюду производящая сила вселяется в грубую породу: где ни пройдет жизнь, следы ее становятся животворными. Земля зеленая и цветущая, великая производительница жизни, сама создана ею. Мать, порождающая детей, в свою очередь, порождена ими!

Научное творчество того человека, о котором сейчас будет рассказано, также шло в струе, в истоке этих открытий. Можно ли сказать, что оно увенчивало их? Во всяком случае, оно прибавило к ним такие особенности, какие стали возможны только для советской науки, науки сталинской эпохи. «Земля и жизнь» — решающие открытия были сделаны в этом ряду. Но все же это еще слишком общий ряд. В нем следовало вычленить звено: «Земля и человек». И не отвлеченный человек, а человек, трудящийся на Земле, общественный человек.

Землю, почву уже изучали. Следовало посмотреть на человеческий общественный труд как на участника в формировании облика Земли, самых свойств ее и, во главе их, такого свойства, как плодородие, «рождающая сила» почвы… Термин, неведомый почвоведам еще недавно, — «культурная ночва» — теперь должен был стать центральным в учении о развитии почв.

К этому моменту советские геологи и геохимики заговорили о великом рубеже в истории Земли. Законченной надо признать и последнюю «чисто природную» геологическую эру — кайнозойскую. Начинается совсем новая, отличная ото всех предыдущих — человеческая эра. Сам автор учения о биосфере провозгласил это.

Книга того исследователя, о котором мы ведем здесь речь, позволяла точнее понять, что это такое. Но опять она не просто «отмечала факт». Она исходила из опыта социалистического общества, социалистического труда. И вся была направлена к тому, чтобы научить человека полностью взять в свои руки создание рождающей Земли, жизнь почвы, биографию планеты.

Эта книга, одна из самых изумительных в истории науки, была руководством для космической роли человека в делах природы.

А посвящена она была памяти Василия Васильевича Докучаева и Павла Андреевича Костычева.

Автор книги писал в предисловии к первому изданию ее, что это попытка «подвести техническую базу под организационные принципы сельскохозяйственного производства Союза Советских Социалистических Республик».

А в предисловии к четвертому (последнему прижизненному) изданию, написанном в 1938 году, автор характеризовал содержание книги как выяснение «условий непрерывного и беспредельного повышения урожайности культур», ссылался на опыт новаторов агрономии, стахановцев земледелия в нашей стране и говорил о том, что, работая над книгой, он «стремился возможно лучше решить те задачи, которые поставлены перед нами нашим великим учителем, вождем, вдохновителем новых побед Иосифом Виссарионовичем Сталиным и его ближайшим соратником и другом Вячеславом Михайловичем Молотовым».

Книга эта — «Почвоведение» академика Вильямса.

Василий Робертович Вильямс умер в 1939 году. Те, кто не видел его лично, знают по многочисленным портретам и фотографиям облик человека со строгим, крупно вылепленным лицом, внушительным голым черепом, выпуклым лбом, почти без морщин, с красивыми и мощными буграми; сурово, по-старчески выпячена нижняя губа, на прямом характерном мясистом носу — чеховское пенсне. И есть что-то неожиданно орлиное в близоруких глазах, скрытых за стеклами.

Лицо не рядовое, «скульптурное», какого нельзя не заметить и которое сразу врежется в память.

Вот на фото Вильямс ведет беседу с приехавшими с Алтая мастерами урожая — «ефремовцами». Вот подписывает социалистическое обязательство. Вот он, внимательно наклонив голову и прищурившись, уверенно держит в большой рабочей своей руке с толстыми пальцами крошечную посудинку, дозируя химикалии для анализа перегнойных кислот.

Одет он обычно в белую куртку-блузу с открытым воротом, галстуки стесняют его. На куртке — значок депутата Верховного Совета СССР, орден Ленина, два ордена Трудового Красного Знамени.

«Главному агроному Советского Союза» — за семьдесят. Но очень трудно приложить к нему слова «глубокий старик».

У него есть особенность, дивящая и даже возмущающая его сотрудников. Он все не признает ни очередных отпусков, ни домов отдыха. Возможно, что возмущающиеся правы, считая это упрямой причудой. Но для него непереносима самая мысль о «прорыве» в той идеальной организации «рабочего времени», которой он подчинил свою жизнь. Планомерность, ясность и твердость заведенного порядка, аккуратность почти до педантизма — без этого он не представляет себе существования. Он презирает всякую, пусть как угодно романтически приукрашенную небрежность: не прощает рассеянности, безжалостен к забывчивости.

Встает в шесть. В восемь входит в лабораторию. В восемь. Ни минутой раньше, ни минутой позже.

До десяти он занят химическими исследованиями. Всем известно, что это часы мертвого молчания. Затем вращающийся стул делает полоборота, переселяя Вильямса из уединения лабораторного стола к людям, газетам, журналам и всем «злобам дня».

Определенные часы завтрака и обеда. Часы работы в музее, подготовки к лекциям, работы над рукописями.

Пунктуально соблюдаемые часы приема посетителей, которые приходят к Вильямсу — депутату Верховного Совета.

День его часто заканчивался к полуночи.

Он был уверен, что методический порядок намного увеличивает емкость суток. Неуклонный порядок должен быть и в мышлении. «Главное, — твердил он, — это научить людей мыслить, познакомить их с системой мышления в данном предмете, приучить их к систематизации приобретенных знаний, к группировке их, к оценке сравнительного их достоинства…»

Создатель учения о культурной почве высоко ставил культуру всякого труда. Сотрудники вспоминают изощренное техническое оснащение лабораторной работы Вильямса. «Тончайшие специальные приборы, редчайшую химическую посуду, сконструированную им самим, автоматическую промывалку, резиновые насадки для смывания почвы с чашек, баллоны, продувалки, заимствованные у зубных врачей, специальные кисти и щетки — у художников, ножи — у кондитеров, молоточки, крючочки…»

Это тоже было отрицание работы спустя рукава; разве примитивность не родная сестра разгильдяйства?

Отвечая на приветствия в день 50-летнего юбилея своей научной и общественной деятельности, Вильямс сказал:

— Мечтаю дожить до того дня, когда колхозный гектар будет давать 50 центнеров пшеницы.

Он дожил до семидесяти и до ста центнеров на гектарах ефремовцев.

Почвовед Рессель, англичанин, спросил его изумленно:

— Вы разгадали секрет элексира молодости?

— Я пережил три революции, — сказал ему Вильямс, — и не просто пережил, а активно участвовал в них. В этом, очевидно, и кроется секрет моей молодости.

В конце своего жизненного пути, семидесяти шести лет, он написал письмо товарищу Сталину:

«… Я как будто не старею. Сознание того, что я состою в рядах великой партии Ленина, работаю под ее руководством и Вашим, дорогой Иосиф Виссарионович, и что имею счастье непосредственно участвовать в строительстве первого, невиданного еще в истории человечества бесклассового социалистического общества — это сознание молодит меня и воодушевляет в моей повседневной практической и научной работе…»

Полвека он прожил на территории нынешней Тимирязевской сельскохозяйственной академии. Но не в теории только и не по опытным делянкам он знал землю.

Сын инженера-строителя Николаевской железной дороги и тверской крестьянки, он родился 10 октября 1863 года в Москве. Жестокая нужда подстерегала семью Вильямсов. Отец умер, осталась мать с детьми. Ученик реального училища, Вильямс должен был начать зарабатывать и помогать матери. Он учился упорно, несмотря ни на что. В «Петровку» (сельскохозяйственную академию) ходил пешком с Остоженки — верст за десять. Как Тимирязев, как Докучаев, как Павлов и как очень многие русские ученые, он брал науку с бою. Вильямс кончил «Петровку», ту самую академию, где потом протекали его жизнь и работа.

Путешествия его начались рано — научной командировкой по биологическим и агрономическим лабораториям Европы.

Это Вильямс организовал в 1894 году пять русских сельскохозяйственных отделов на Колумбовой выставке в Чикаго, где была экспонирована докучаевская коллекция почв.

Он исходил пешком поля и виноградники Прованса, дюны и верещатники Северной Германии; он был в Калифорнии и у Великих озер; он изучил канадскую житницу Саскачеван, где пшеницей засеяна распаханная прерия.

Он изъездил черноземную полосу России, исследовал истоки Волги, Оки, Сызрани и тургеневской Красивой Мечи. Он участвовал в закладке первых чайных плантаций в Чакве, возле Батуми. Знаменитые подмосковные поля орошения в Люблине устраивались Вильямсом.

Он странствовал по Сибири.

И вот в его уме встала картина гигантской и единой, от полюсов до экватора, жизни Земли, единого почвообразовательного процесса планеты.

Он дает свое, острое определение: «Почва — рыхлый поверхностный горизонт суши земного шара, способный производить урожай растений».

Тут не констатация: отчего произошла почва, а сразу быка за рога: каковы функция и значение почвы. Определение смотрит вперед, а не назад.

Вильямс видит в почвоведении синтез естествознания. Но все процессы в «четвертом царстве природы» — это особые процессы.

Химизм почвы (химизм поражающего богатства и напряжения!) — это вовсе не простой химизм любой минеральной породы. «Весь химизм почвы есть не более, как функции органического вещества ее…». «И когда неумелая обработка распылит строение почвы, когда запаса воды в ней не хватает даже для обеспечения самого малого урожая, когда жизнь в ней замрет, не находя необходимых для себя условий, не вносим ли мы в нее органическое вещество — навоз? Нет, мы вносим навоз только для того, чтобы вновь оживить в мертвой почве те биологические процессы, которые угасли вследствие несовершенной, не отвечающей цели обработки и без которых замирает всякое движение вещества».

Вильямс находит в родящей почве настоящую «коллоидальную среду». В «коллоидальном состоянии» находится, как известно, живое вещество организмов.

Исследователь поясняет, что влечет за собой это состояние для почвы: «Чрезвычайное развитие внутренней поверхности» — огромная внутренняя емкость этой щепоти земли, которую вы можете взять пальцами; «развитие нового свойства — поглотительной способности…»

Обнаженный костяк Земли, высится могучий утес. Время летит над ним. Днем его накаляет зной, студит ночь. Сеть тонких трещин-морщинок пробегает по нему. И странный, не то шелестящий, не то певучий звук рождается в его каменной груди в те часы, когда ночь переходит в день и день в ночь.

Ветер бьет по утесу. Бури секут его колючей пылью. Они выбивают в нем подобие пчелиных сотов. Дожди смывают долой измельченную труху его слабеющего, некогда литого тела. В холодные зимние ночи в трещинах замерзает вода. И, как распорка, раскалывает глыбы.

И вот рушится член за членом гигант, источенный, истертый временем. Грудой рухляка становится каменный костяк Земли…

И всюду, где на поверхности появится рухляк — в морщинах ли скал, под выдутым ли песком, под растаявшим ли, отступившим ледником, — жизнь начинает на рухляке свое дело — созидание почвы.

Первичная пленка ее тончайшая. Она результат работы бактерий. «Пустынный загар», говорит об этой пленке ученый, не забывший, что об руку с его наукой о великом мире идет сестра ее — поэзия.

Огонек жизни затеплился в мертвой пустыне. И манит он к себе путников, странников живого мира.

Первой приходит водоросль. Вильямс знает ее имя. Черная маленькая водоросль — «дерматокаулон ювеналис». Она умножается. «Загара» уже не видно под плотным черным слоем ее.

Приходят лишайники.

Начинается развитие лишайниковой тундры.

Это самая молодая почвенная зона Земли.

Где эта зона? На севере?

Но Вильямс находит окаменелые остатки тундровых лишайников на привезенных в Москву валунах из лёссов Средней Азии.

Значит, не зона это только — это стадия. Через нее прошли все зоны.

Надо освоиться с этим изумляющим выводом: «Почвенные зоны и типы почв, которые различаются в почвоведении, лишь статические моменты единого, колоссального по длительности и протяженности динамического процесса».

Будто мы рассматривали до этого разрозненные фотографии — и двинулись фигуры, сошлись, налились живой кровью, где был серый плоский фон, закипел сверкающий, гремящий мир. Он открылся нам — мы увидели медленно, как полипы, растущие, до туч громоздящиеся горы и чудовищных летунов над исполинской чащей; а когда сменились миллионы лет, остался только черный налет на ее месте, похожий на след пожарища. И еще сменились сроки. Взглянем: вот птица со странным, похожим на чешую оперением перенеслась, тяжело взмахивая короткими, словно обрубленными крыльями, через светлую реку, которая роется в лиловых берегах; глубоко под пластами земли уже похоронен древний угольный пласт… И опять перевернулась страница в книге жизни планеты. Нет и реки, только неоглядно раскинутый пестрый душистый травяной ковер. Ветер тронул траву, колыхнул медовый аромат, и, как вспугнутая, кинулась, пропала вдали быстрая стайка легких бегунов в полосатых шубках. Почва черна и жирна, она не пылит, на ней ясны отпечатки маленьких копытцев…

Земля и жизнь неразрывны.

Но нам надо вернуться к началу, к исходному пункту.

Перед нами еще только первопочва: лишайниковая тундра. Век за веком, тысячелетие за тысячелетием — всё тундра. Отмирают ржавые слоевища, подушечки моха, тоненькие корешки — «ризоиды» — в почве. И мало-помалу — точно полушка за полушкой в сундуке скупого — накапливается органическое вещество. Морошка начала расти в тундре, расстелилась карликовая ползучая ива. И они кидают в копилку полушку за полушкой. Вот и полна копилка.

Но все равно не зазеленеть тут привольному разнотравью. Угрюмый бор, завоеватель тундры, один может использовать угрюмое сокровище нищего скупца. Что происходит под сомкнутым лесным пологом? Недвижимо пронизывают сумрак колонны стволов; столетние темные великаны похожи на обомшелые утесы. И голо на сырой земле у подножья их. Только редкие папоротники, игольчатые мутовки хвощей да «мертвый покров»: бурая, опавшая хвоя, прелая, в массу слипшаяся листва, тронутая тлением древесина. Да «войлок» грибницы…

Тут идет «грибной» процесс размножения органического вещества. И накапливается та из перегнойных кислот, которая носит название креновой; это кислота грибного процесса.

Светловатая, тяжелая почва образуется под лесной подстилкой: подзол. Неживая, глухая почва — даже воздух не проходит сквозь нее, когда она напитана водой. И в глубине под ней работают не дышащие воздухом бактерии — анаэробы. Они медленно разлагают окиси железа, соли креновой кислоты. Рыжая земля возникает под подзолом, а еще ниже — серый глей.

Но проходят годы. Отмирают дуплистые, похожие на изъеденные временем скалы, великаны. Размыкается зеленый полог. Наступает семенной год леса: густая поросль сеянцев выходит из земли. Вместе с ними впервые являются травы. Сеянцы подросли. Теперь лес двухэтажный. Скоро он снова жестоко расправится с травами. Всё, будто как раньше.

Только что-то надломилось. Все чаще семенные годы. Зачастили! И каждый раз, вместе с древесными сеянцами, — веселый всплеск травяной волны. Да победимы ли эти пришельцы, дружная армия пигмеев, дерзко штурмующая гигантов?

И во многих местах, в тысячах мест гигантам уже не сладить с нею. Тут битва вчерашнего с завтрашним днем. Сейчас на земле — не царство первозданных боров. Готика мамонтовых деревьев, феодальные замки кедров — это то, что было, что отошло в прошлое.

На смену пришел дерновый период почвообразования. Один из самых важных в нашу эпоху на Земле. Не бор, а луг. Луг зеленеет до зимы, пока не замерзнет вода в почве. Веснами в земле, насыщенной влагой, принимаются за работу анаэробы — бактерии-«безвоздушники». И все накапливается органическое вещество. Оно влагоемко: уже труднее движется вода к глубинным слоям. Древний лес, если он еще дожил до этого, теперь обречен. Злаки — мятлики, тимофеевки, овсяницы, золототысячник, иван-чай, бобовые, с их замечательным свойством ловить азот и обогащать им почву — вот хозяева луга.

И впервые у почвы здесь появится то исключительного значения качество ее, без которого она еще не «настоящая» почва: она приобретает структуру. Она становится комковатой, делается прочной. Без этого свойства почвы люди не знали бы земледелия.

Что же такое эта прочность? Разве не прочна желто-красная, мертвая глина? Опустите глыбку ее в воду, говорит Вильямс, она расплывается облачком. Она обладает связностью, но прочности у нее нет никакой.

Однако как раз в это время судьба возникающей под луговым дерном, в одряхлевшем лесу, еще бедной почвы колеблется. Она — на распутье. Что будет с ней? Станет она почвой или…

Представим себе это непрестанное накопление в ней органических остатков. Мы знаем: это вещество, как губка впитывающее влагу. И вот: оно накапливается слишком изобильно, чрезмерно.

Почва закупорена. Воздух — только в верхнем тонком слое. Под ним водяная ванна. Теперь сменятся жильцы луга. Все растения со сколько-нибудь глубокими корнями уступят место поверхностно сидящим — трясунке, зубровке, луговой чине… Рыхлокустовых злаков не видно: одни плотные кустики мокрого луга. Земля чвакает под ногами. Середины кустиков давно отмерли. Они стоят, напитанные застойной водой. Возникают и растут кочки. Стока почти нет. Снова сменяется население. Пухлые дерновины мхов, кусты и кривые деревца, бедные ягоды под ними, плауны, осока и черная вода: перед нами болото.

Вильямс отлично понимает парадоксальность своего вывода. «Причина образования болот — недостаток в почве зольных элементов пищи растений, содержание же воды в болоте есть простое следствие большой влагоемкости органического вещества. Этот вывод противоположен очень старому взгляду… что образование болот есть результат скопления воды. Здесь налицо смешение причины со следствием…»

Но если вжиться в эту систему идей и выводов, то она покажется наиболее естественной, вполне стройной и понятной. Вещи и явления внешнего мира, которые выглядели случайными и требовали каждый раз особых объяснений, теперь с логической неизбежностью вытекут из общего процесса; самые неожиданные факты станут на свое место. Реки с их особенностями, с формой их долин, с поймами, грунтовые воды, глины и зыбучие пески; папирусное болото где-нибудь в Уганде; светлые осиновые перелески, молодые дубравы, и легкая почва сосновых рощ, и земля «инфузорная», так ценимая садовниками: мы узнаем во всем этом неизбежные результаты той или иной, строго определенной фазы или развилинки одного процесса, «природные проявления» дернового периода почвообразования.

Но разве нет последнего, все решающего в растительном мире довода — климата? Даже и на этот довод Вильямс смотрит скептически. Ему известно, какие поправки вносит лес в климат тундр и как пустыню делает не пустынный климат, а вырождение растительного покрова, вырождение почв; сама пустыня делает пустынный климат! Утверждали, что «зона чернозема» будто бы возникает только на месте «вечных степей», вечного «степного климата». Но чернозем попадается от Якутска до Индии, а в Северной Америке эта зона вытянута меридионально, вдоль цепи гор, на тысячи километров с севера на юг, поперек разных климатов.

Гораздо больше, чем климатические пояса, занимает Вильямса почвенный возраст. Когда для каждого данного места была нулевая точка, начало почвообразования, от которого следует отсчитывать «почвенное время»?

Вопрос может показаться почти излишним: да разве почва не стала образовываться повсюду примерно одинаково с того самого момента, как появились на суше первые растения, что-нибудь с силурийского или девонского периода?

Поверхностный и поспешный ответ!

Моря отступали и наступали. Волны поглощали сушу и обнажали дно. Разливались лавы. Вот как сложно, со многими перебоями, со многими началами протекал процесс почвообразования!

Но сейчас для нас важнее не эти древние перебои. Не они определяют «точку отсчета».

Великое оледенение еще совсем недавно, по геологическим часам, в эпоху, непосредственно предшествующую нашей, охватывало почти все пространство, где теперь наша страна. Ледник отступал долго. Это тянулось многие тысячелетия. Первыми освободились места, где жарче припекало солнце. Ледяная броня на севере стаяла последней. Древний материковый лед все еще мощной толщей покрывает Гренландию: там не закончился ледниковый период, и путешественник, поехавший на этот самый большой в мире остров, в сущности, совершает путешествие во времени.

Иногда обнажившаяся почва сберегала что-нибудь от своего доледникового возраста. По большей же части это была мертвая минеральная «поддонная» морена: силикаты, глины, истертые кварцы, мергели, мел…

И время здесь началось наново…

Но мало того, что на юге оно началось раньше, — оно там, на юге, и текло скорей, чем на севере. Тут о климате уже никак нельзя забыть: где теплее, там всегда быстрей идут все органические процессы. И вот перед нами «пояса»: тундр, лесотундр, тайги, лесостепи, степных черноземов. Причудливы границы этих поясов — не изотермами, линиями одинаковых температур, определяются они; это хорошо знал и Докучаев. Все эти пояса разного возраста и все в движении; и движение их тоже разной скорости.

В дерновом периоде почвообразования возникает великое сокровище — чернозем. Горовой чернозем, и долинный, и чернозем склонов, исследованные Докучаевым. А на востоке и юго-востоке — тучные глинистые черноземы лугов с раскиданными там и сям березовыми «колками»: это знаменитая «березовая степь». Один из типичных примеров ее — Бараба, или Барабинская степь, на юго-западе Сибири, на водоразделе между Обью и Иртышом.

На юге «почвенное время» быстрее бежит, чем на севере. И вот — рано ли, поздно ли — там, где на километры тянулись болота, их уже не найдешь. Они отмирают.

Чистой, осветленной водой полны их мшистые «окна». Потом «окна» сливаются. Местами болота высохли совсем. Местами родились синие степные озера.

Шумят на просторе все более быстрые весны. Овраги остаются там, где пронеслись вешние воды. Цепочкой «бочагов», прежних омутов пересыхают летом речки. Потом, на месте их, сухая балка; и сухие овраги — верхи, отвершки — впадают в нее.

Кончен дерновый период. Наступил степной.

Воды куда меньше, а ни лес, ни луг никогда так не размывало, как размывает степи.

В чем тут дело?

Ясно, во всяком случае, что здесь какой-то переломный момент в развитии почвенного покрова. Высшая точка достигнута в черноземах; дело идет к спаду.

Вильямс так представляет себе этот перелом.

В черноземах — идеальная комковатая структура. Между комочками глубоко проникает в почву вода; сколько ее ни выпадает, всю поглотит чернозем. Комочки всасывают ее капиллярным, волосным путем, когда она просачивается мимо них по свободным промежуткам. И где-то в глубине она питает грунтовые воды — никогда не упадет сильно уровень и в реках.

Все, что нужно растению, все дает черноземная почва; нет плодороднее ее.

А луг все откладывает и откладывает органическое вещество. И вот перейдена граница, за которой каждая прибавка перегноя уже не улучшает, а ухудшает почву. Теперь на этой стадии болоту не образоваться: болото может возникнуть в дочерноземной фазе, на «наследстве» подзола.

Теперь же получится вот что: перегноем заполнены все промежутки между комочками. И комочки склеиваются; структура исчезает; земля уже не поглощает, а все медленнее всасывает воду. Едва тридцать процентов талой и дождевой воды идет в почву, а семьдесят — стекает прочь.

И вода смывает самое дорогое — верхний плодородный слой. Овраги съедают землю. А скупого запаса воды в ней хватает едва до половины лета. Задолго до холодов степь уже высохла. Наступила засуха, хотя дождей, может быть, и не меньше, чем выпадало тут некогда, когда до самых зазимков зеленел и не просыхал мокрый луг. Грунтовые воды иссякают. И обмелели реки. От многих нет и помину.

Теперь нацело сменились луговые травы степными. Стоят они куда реже, видна земля; серебряные султаны стелет над ней ковыль.

Травы отмирают летом. Бактерии, дышащие воздухом (его вдоволь в сухой почве), — аэробы быстро разлагают их остатки.

Беднеет перегноем почва.

Но структуру ей не вернуть.

Да и весь климат в степи переменился.

Пятнами степь высаливается: белеют лысины солонцов, еле прикрытые карликовой полынью и ломкими, суставчатыми, красноватыми солянками.

И нетрудно вообразить переход к последнему периоду почвообразования — пустынному, с последней сменой на пустынное сообщество растений, пустынный ландшафт и пустынный климат.

Лес появляется не раз и после гибели древнего бора. Белые березы, осинники с их шелестящим шумом, светлые дубравы, в каких охотился некогда Ярослав Мудрый… И в пустыне есть свой, пустынный лес. Не все кончено с древесной формой на Земле! Но эти новые леса, менее массивные, менее «скалоподобные», более гибкие в борьбе с травянистой растительностью, — они и по облику, и по характеру, и по значению своему нечто совсем другое, чем исконный бор — тайга. И еще совсем другое — джунгли тропиков, перевитые лианами, с кипящим, клокочущим изобилием жизни и особыми почвами — красноземами, характерными для них. Тот, кто бывал возле Батуми, в Аджарии, самом тропическом уголке нашей страны, видел, быть может, «малиновые земли» на буйно заросших горных склонах. Тот, кто бывал в Закарпатье, мог увидеть в высоких буковых лесах буроземы.

Это все «развилинки» почвообразовательного процесса, и подробнее говорить о них нам здесь нет нужды.

Ведь в главных и общих чертах этот великий естественный процесс прошел перед нами.

Но из пятисот десяти миллионов квадратных километров земной поверхности на долю суши (о которой шла речь на этих страницах) приходится всего сто сорок девять миллионов.

А что же происходит в мировом океане, первой колыбели жизни и ныне величайшем вместилище ее?

Вильямс говорит и о нем. Исследователь расширяет поле своего исследования.

И вот он показывает нам глубокие связи, которые протягиваются от континентов к глубокому простору, откуда молчаливо катятся вал за валом, чтобы разбиться в жемчужной черте прибоя. Суша и вода, отрезанные друг от друга этой гремящей чертой, «враги», противостоящие друг другу и одинаково несущие на себе жизнь, — не одно ли они и то же? И что такое просторы океана?

Почва, отвечает Вильямс. Тоже почва! Все признаки почвы у них. Они плодородны; как и суша, они служат предметом человеческого труда (ведь человек ведет свое водное хозяйство и в естественных и в созданных им искусственных водоемах).

Больше того. «В сущности, если шире взглянуть на дело, то всемирным носителем плодородия представляется вода, гидросфера, океан». Чем была бы и суша без воды!

Откуда у океана плодородие? Мы уже знаем: всегда плодородие — способность порождать жизнь — есть само результат работы жизни. И это так же верно для «водной оболочки» Земли, как и для «каменной». «Причины плодородия Океана есть обитание его живыми организмами…»

Что известно нам о воде древних морей, о первоводе? Во всяком случае, то, что она была мертва. И мы столь же мало узнали бы в ней знакомую нам воду, как в безжизненной каменной пустыне ласковую землю.

То было нечто вроде дестиллированной воды аптекарей. Это Жизнь за миллионы лет своего существования насытила ее кислородом и углекислым газом, одарила ее способностью растворять множество веществ земной оболочки, обогатила ее солями. Тут шел также процесс почвообразования. И были у него, конечно, свои периоды. Не раз сменялись «живые формации» моря.

Вильямс включает в свое исследование эти поразительные смены. Они зависели и от изменений, происходивших на суше, от того, какие растворимые вещества главным образом поступали в море.

Он прослеживает «глубокую диалектическую взаимосвязь между двумя носителями одного общего качественного признака плодородия — почвой и Океаном». Он рассказывает о притоке кремневой кислоты и о сравнительно скудной жизни, какая была тогда: кремневые панцырьки микроскопических радиолярий, диатомовых водорослей; хрящевые рыбы без настоящих твердых костей, похожие на огромных мокриц трилобиты — в их скорлупе был хитин, как у наших насекомых.

Шли миллионы лет. На суше возникали новые почвы. Бактерии связывали азот. Явилась азотная кислота, растворитель сильнейший, стремительно ускорилось образование горных пород.

В ту пору уже пышная растительная жизнь взошла, как на дрожжах, на новом изобильном питании. Корни отнимали азотную пищу от почвенных химических соединений, в которые входил азот. Разлагали корни растений и кальциево-азотные соли. И частицы кальция, впервые в истории Земли обособленные и окисленные кислородом воздуха, соединялись с углекислотой. Так появилась углекислая известь. И это составило «геологическую эру».

Вода понесла известь в океан. «Скачком, как взрывом», говорит Вильямс, смогла развиться новая смена морских существ; гигантские раковины — подобные той, какая стоит вместо купели в «Соборе Парижской богоматери»; мир костистых рыб и колоссальных ящеров.

А сам океан «стал регулятором содержания углекислоты в атмосфере», и у атмосферы явилось новое качество: постоянство количества углекислоты в ней.

А углекислота напитала воды суши, и дожди, и росы, и стали эти воды могучими растворителями; быстро пошло химическое выветривание рухляков, и все опять стало меняться на континентах, а затем и в морях.

Грандиозна эта картина, нарисованная исследователем. Словно впервые открылась перед нами в самом сокровенном своем наша планета, и мы увидели, как подают друг другу руки моря и континенты, и вся Земля превращается в большой дом. Ход колоссального процесса живого созидания открылся перед нами, и Вильямс поясняет торжественным курсивом: «Единого, охватывающего и Сушу и Океан».

Не много во всей истории естествознания найдется научных построений такого величия, такой смелости, силы и широты созерцания мира!