ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ЭРА
ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ЭРА
Еще ничего обо всем этом не знали и даже не подозревали люди, еще ходили на охоту и на войну со стрелами и копьями, а на поле — с мотыгами, а уже крепко вмешались люди в дела природы. Природа перестала быть одна, сама по себе: стали Природа и Человек; почва перестала быть продуктом Земли и Жизни: были с тех пор Земля, Жизнь и Человек.
Правда, очень долго человек только ощупью вмешивался в дела слепого силача — Природы.
И есть два смысла в словах «человеческая эра»: тот смысл, который сопутствовал доброму десятку тысяч лет предыдущей работы людей на Земле, и тот смысл, какой возникает теперь, на наших глазах, в нашей стране, — смысл, обращенный в будущее.
И этот второй, гордый смысл был главным предметом исследований Вильямса.
Но прежде чем говорить об этой важнейшей стороне работ Вильямса, надо сперва оглянуться назад: без первого смысла не поймешь и второго.
Был на памяти многих еще живущих стариков год, когда по-особенному пришлось задуматься о том, что значит хозяйствование человека на Земле.
Этот год был 1891-й. За ним осталось имя: «голодный год». Так он и вошел в историю.
Голод был частым гостем старой деревни. То там, то здесь крестьяне голодали постоянно. Это проходило незамеченным: дело обычное. Хлеб пополам с лебедой — полгоря. «Не то беда, что во ржи лебеда…» Только когда бедствие ширилось и охватывало губернию за губернией или становилось общенародным, тогда заговаривали о голоде. «Злее нет беды, когда ни ржи, ни лебеды…»
И такая беда повторялась частенько, если посчитать, — чуть не каждые пять лет.
Голодала не только русская деревня. Во время ирландского голода 1847 года вымер миллион человек. Голодовки посещали Германию, Англию. А про страны Востока и говорить нечего. В Индии из года в год голодает несколько десятков миллионов человек, а во время голода 1869–1870 годов Бенгалия потеряла треть населения. Четверть населения Персии погибла в засуху 1870–1872 годов.
В царствование Николая Первого было у нас до десятка голодовок, в шестидесятых годах — голод смоленский, в 1872 году — самарский, в 1880 году — в Нижнем Поволжье, в 1885 году — на юге Украины и в центральных губерниях.
Широко открывали ворота голоду деревенская нищета, чересполосица, никудышная обработка земли, не вспаханной, а всковыренной сохами. Даже и после урожайного лета крестьянское хозяйство еле дотягивало до следующей жатвы; запасов не бывало. Чуть недород — уже сразу кормиться нечем. Рядом у помещика прело зерно в амбарах, в нескольких часах езды по железной дороге были губернии, не тронутые бедой, — власти ничего не умели сделать, чтобы помочь голодным. Надеялись больше на частную благотворительность. И разоренные хозяйства не могли подняться, правильно отсеяться даже на следующую весну и осень. И на тучных русских черноземах все умножалось число «вымирающих деревень».
Так бывало в любой «обычный» голод. А голод 1891 года был необычным. Он охватил 29 губерний. Никто не помнил такого бедствия. Отяжелено оно было повторением засухи и недорода (хотя и в меньшей мере) и в 1892 году.
Напрасно попы ходили с хоругвями по буро-серым полям. Солнце жгло обнаженные головы толпы и младенцев на руках у матерей и оклады икон, поднятых на полотенцах, пыль набивалась во рты людям, нестройно поющим церковные песнопения, молящие небо о дожде. Знаменитая картина Репина «Крестный ход в Курской губернии» переносит нас в то далекое, уже многим поколениям незнакомое и непонятное время…
Передовые люди русского общества близко приняли к сердцу народное горе.
Известна кипучая, самоотверженная деятельность Льва Толстого в голодный год.
За четверть века до этого тяжкого года, когда еще молодой Толстой работал над «Войной и миром», беда также надвигалась на среднерусскую деревню. Тогда Толстой написал Фету сильные и тревожные строки: «… общий ход дел, т. е. предстоящее народное бедствие голода, с каждым днем мучает меня больше и больше… У нас за столом редиска розовая, желтое масло, подрумяненный мягкий хлеб на чистой скатерти, в саду зелень, молодые наши дамы в кисейных платьях рады, что жарко и тень, а там этот злой чорт — голод делает уже свое дело, покрывает поля лебедой, разводит трещины по высохнувшей земле, и обдирает мозольные пятки мужиков и баб, и трескает копыта скотины, и всех их проберет и расшевелит, пожалуй, так, что и нам под тенистыми липами в кисейных платьях и с желтым сливочным маслом на расписном блюде достанется».
Теперь, в 1891-м, бедствие подошло огромное, грозное. И Толстой отложил другие дела. Самое важное было для него — помочь деревне. Он ездит по уездам Тульской, Орловской, Рязанской губерний, учреждает столовые, собирает пожертвования, переписывает дворы, добывает, распределяет по этим дворам хлеб. Обращается с воззваниями, пишет статьи — в них он сурово винит царско-помещичий строй. «Московские ведомости» усмотрели тогда в статье Льва Толстого «Почему голодают русские крестьяне» «открытую пропаганду к ниспровержению всего существующего во всем мире социального и экономического строя…»
«На голоде» работает Глеб Успенский. В Нижнем Новгороде живой «центр» помощи — Владимир Галактионович Короленко.
А русская наука объявила себя как бы прямо мобилизованной на борьбу с бедствием.
Что такое засуха? Откуда она? Вправду ли непобедима эта стихия? Что сейчас надо делать?
Тимирязев читает лекции, издает брошюру «Борьба растения с засухой», переводит книгу немецкого агрохимика Вагнера «Основы разумного удобрения».
В сознании всех тогда неотвратимо и настойчиво встал общий вопрос:
Что же случилось с нашими степями? Куда девалась их былая, исполинская производящая сила? Почему запустевают самые лучшие, самые драгоценные черноземные районы?
Было живо в памяти знаменитое гоголевское описание степей времени Тараса Бульбы:
«Степь, чем далее, тем становилась прекраснее. Тогда весь Юг, все то пространство, которое составляет нынешнюю Новороссию, до самого Черного моря, было зеленою девственною пустынею. Никогда плуг не проходил по неизмеримым волнам диких растений, одни только кони, скрывавшиеся в них, как в лесу, вытаптывали их. Ничего в природе не могло быть лучше; вся поверхность земли представлялась зелено-золотым океаном, по которому брызнули миллионы разных цветов. Сквозь тонкие, высокие стебли травы сквозили голубые, синие и лиловые волошки; желтый дрок выскакивал вверх своею пирамидальною верхушкою; белая кашка зонтикообразными шапками пестрела на поверхности; занесенный бог знает откуда колос пшеницы наливался в гуще. Под тонкими их корнями шныряли куропатки, вытянув свои шеи. Воздух был наполнен тысячью разных птичьих свистов. В небе неподвижно стояли ястребы, распластав свои крылья и неподвижно устремив глаза свои в траву. Крик двигавшейся в стороне тучи диких гусей отдавался бог весть в каком дальнем озере. Из травы подымалась мерными взмахами чайка и роскошно купалась в синих волнах воздуха. Вон она пропала в вышине и только мелькает одною черною точкою; вон она перевернулась крылами и блеснула перед солнцем… Чорт вас возьми, степи, как вы хороши!..»
Было ли когда-нибудь так? Да, русские исследователи знали, что не фантазия это только Гоголя. Миддендорф, Бекетов, Краснов, Коржинский, Танфильев воссоздали облик прежних травяных морей с раскиданными кустами шиповника, колючего, осыпанного цветами дерезняка — родственника желтой акация, бобовника — родича миндаля, степной вишни.
Еще недавно казалась неиссякаемой рождающая сила степей… В 1850 году на выставке в Лондоне как диковинку показывали «арнаутку», выросшую около Керчи: тяжелые зерна пшеницы, we видавшей за все время своего роста ни капли дождя. Была засуха — всегда случались засухи, — но почва сама тогда не только накормила, но и напоила поля.
О керченской «арнаутке» вспомнил А. В. Советов в своей докторской диссертации. Уже тогда, в шестидесятых годах, он озабоченно отмечал исчезновение «силы земли».
Красные хлеба, твердые яровые пшеницы утрачивают стекловидность; падает содержание в них азота. Почти всюду идут им на смену мягкие хлеба, мягкие пшеницы. А затем дело кончается серыми хлебами — озимой рожью, овсом, меленьким «рязанским», «тамбовским» просом. Где, опрашивал Советов, где теперь «бланжевое оренбургское» и «червонное» просо?
А в годы бедствия другой замечательный русский агроном А. А. Измаильский пишет книгу «Как высохла наша степь».
«Степь — обыкновенная наша степь… слишком слабо отеняется своей тощей растительностью… солнечные лучи совершенно беспрепятственно нагревают почву степи, а ветер на этой почти голой поверхности, ничем не стесняемый в своем движении, свободно уносит и те жалкие крохи дождя, которые успевают не надолго скрыться в верхнем слое почвы».
Какой разительный контраст со степью Тараса Бульбы! Измаильский предостерегал:
«Если мы будем продолжать так же беззаботно смотреть на прогрессирующие изменения поверхности наших степей, а в связи с этим и на прогрессирующее иссушение степной почвы, то едва ли можно сомневаться, что в сравнительно недалеком будущем наши степи превратятся в бесплодную пустыню».
Он напечатал разрядкой это предостережение. Пустыня! Страшное слово произнесено.
В чем же причина грозного зла?
Общий ответ был уже очевиден русским ученым.
Эта причина — в обломовском хозяйничании помещиков, в хищничестве разбогатевших, «садившихся» на землю, чтобы выжать из нее все соки, купчишек (вспомним Лопахина из «Вишневого сада»). И в трехполке да двухполке на лоскутках деревенской землицы.
Исследовательская мысль, однако, должна была найти точное естественнонаучное объяснение вредоносности хищнического, бескультурного хозяйничания. Что именно происходит с почвой, когда мы говорим: земля испорчена.
То объяснение, которое в течение нескольких десятилетий господствовало в науке, было прямолинейное объяснение немецкой агрохимической школы, возглавляемой знаменитым Юстусом Либихом (им кололи уже глаза студенту Докучаеву). Снимая жатву, утверждала эта школа, мы что-то забираем из почвы: ведь растения, убираемые нами, строили свое тело за счет почвенных веществ. Волшебных кошельков с неразменным рублем не бывает. Растрачивая, надо возмещать. Бесчисленные ученики Либиха видели три пути возмещения. Первый — исконный, с древности известный, еще при залежной системе, когда, выпахав до предела, до дна измотав участок земли, забрасывали его «в перелог» — отдыхать. Другой путь заключался в том, что надо менять растения: потребности у разных растений разные, и при плодосмене почва будет частично отдыхать. Чтобы поощрить плодосмен попестрее, во французских войсках ввели красные шаровары и синие шинели: пусть сеют марену и вайду (из которых добываются красная и синяя краски). В германских казармах кормили гороховой колбасой: пусть сеют горох. Когда выяснилось изумительное свойство бобовых обогащать землю азотом, ученые разбили все полевые растения на истощающие и улучшающие почву.
Третий путь восстановления плодородия почвы состоял в возврате ей всего взятого. Либих сам опекал фабрику «специальных удобрений» Олендорфа: там готовились удобрения для пшеницы, для картофеля, для свеклы, составленные по точнейшим научным рецептам применительно к тому, что именно эти культуры похитили из почвы.
Однако, несмотря на безукоризненность расчетов, земля отказывалась выдать расписку урожаем, что ею получено все отданное. На полях, обрабатываемых изделиями Олендорфа, иногда даже начиналось выщелачивание слишком ревностно вносимых «туков». И фабрика специальных удобрений закрылась.
Потом, вспомнив о временах Юлия Цезаря, рекомендовали еще «сидеральную» систему удобрений. Сидеральный — значит «звездный». Тимирязев не видел в этом термине никакого смысла: сидеральная система была просто система зеленых удобрений. Римляне, применявшие ее, полагали, что на растения таинственно действуют небесные светила. Выращивая после пшеницы и бобов рожь, горчицу или александрийский клевер, чтобы к осени запахать их заживо в землю, римляне думали, что удобряют поля влияниями звезд. Однако, если оставить в стороне астрологию, в зеленых удобрениях был, конечно, толк. Но опять никакого полного восстановления плодородия не получалось.
Либиху казалось ясным, что естественный отдых почвы во время перелога зависит от физико-химического процесса, от выветривания, переводящего минеральную массу почвы в состояние, пригодное служить пищей для растений. Истощенная земля — это просто земля, у которой иссякла вот эта уже приготовленная пища. Сама-то земля, сама-то масса осталась. Дайте ей отдохнуть, и она сможет еще кормить и кормить. Итак, если бы ускорить выветривание… И «либиховцы» советовали пахать так, как никто не пахал: не оборачивать пласт, а ставить его почти стоймя, чтобы со всех сторон овевал ветерок. Сметливые английские инженеры построили даже такой плуг, который взметывал узенькие пласты.
Увы! На пашне, стоящей дыбом, урожаи падали еще скорее.
А что касается плодосменной системы, то была она, бесспорно, для своего времени существенным достижением агрономической мысли. Вместе с широким введением плодосмена урожаи в самом деле значительно увеличились. Надо только сказать, что плодосменная система появилась задолго до Либиха и при своем появлении ни с какими либиховскими теориями не была связана.
У нас в России «плодоперемение» в передовых хозяйствах заводили уже в самом начале XIX столетия. В ставшем знаменитым Авчурине, Калужской губернии, Д. М. Полторацкий сеял по-новому на шестистах десятинах; на удивление современникам, он сеял травы. «Четыре поля» завел И. И. Самарин в Ярославской губернии.
Можно упомянуть и «плодосменников» В. Г. Орлова и Д. П. Шелехова. А также замечательных огородников-ярославцев, крестьян, которые еще в XVIII веке начали чередовать сахарный горошек, душистые травы с бобами и цикорием.
Клевер в Англию был, видимо, вообще завезен из Вологодского края, а в Германию клевер попал уже из Англии.
Когда сложились «классические» английские и немецкие плодопеременные севообороты, в них строго выдерживался запрет хотя бы два года кряду держать на полях однородные растения. Ведь надо (так рассуждали авторы этих севооборотов) чередовать требования к земле, чтобы ежегодно земля отдыхала то той, то другой своей «стороной». И «рациональные хозяева» беспрерывно сменяли корнеплоды, клевер, яровые, озимые. Черный пар был начисто изгнан. Это был вечный бег, подгоняемый страхом, как бы не задержаться хоть год лишний на месте. Либиховская арифметика заверяла, что при таком беге сумма «утомления» земли будет полностью компенсирована суммой «отдыха».
Вместе с зерном из почвы уходит много фосфора; сняв жатву пшеницы, ржи или ячменя, засевали поля бобовыми, а затем — техническими растениями. Эти растения, учил Либих, добывают из почвы преимущественно известь и калий. Фосфор будет накапливаться, а бобовые еще подарят полям и азот.
Арифметика была непогрешимой, а тем не менее кривая плодородия, которая дала скачок вверх при введении плодосмена, в конце концов тоже начинала оползать (хотя и не так, конечно, как при трехполке).
Агрохимики находили, что это сползание противоречит здравому смыслу. Слабое утешение!
Но, конечно, при всем том плодосмен был делом важным и хорошим, и понятно, что передовые хозяйства старались заводить его. Однако русские агрономы не копировали «английской системы»; они вносили свои существенные поправки. Русские агрономы считали, например, что пар отбросить нельзя. В защиту пара решительно высказался А. В. Советов. «Мы должны создать свою русскую агрономическую науку», — заявлял агрохимик и публицист-народник А. Н. Энгельгардт в своих известных «Письмах из деревни»: он писал их из Смоленской губернии, куда был сослан, и печатал в «Отечественных записках», передовом журнале который редактировали Салтыков-Щедрин и Некрасов.
Итак, русская научная мысль уже давно брала под сомнение агрохимическую схему Либиха и его английских поклонников и последователей. И немудрено, что именно русской науке было суждено нанести самый сильный, смертельный удар всему учению Либиха.
«Рациональные удобрения» должны были восстанавливать полностью плодородие почвы — они, разумеется, были полезны, прибавку упавшего урожая давали, а полного восстановления плодородия не получалось.
В плодосменной системе, очевидно, была какая-то истина, но истина, выраженная приблизительно, — лишь часть истины.
Пахота со «взметом» ничуть не облегчала «отдых» почвы.
А в залежи, в перелоге почва отдыхала.
Во всем этом следовало разобраться.
Решающий опыт был поставлен Павлом Андреевичем Костычевым.
Костычев взял почву, только что вышедшую из-под залежи, и другую, до конца выпаханную, которую было пора забрасывать в перелог. Казалось ясным, что изобилие пищи должно быть в первой и полное иссякание запасов во второй. Либих считал это само собой очевидным.
Костычев сделал точный анализ обоих образцов. Затем он взял новую «пару» образцов. А потом — третью «пару», четвертую, пятую… Костычев прибегал ко всевозможным химическим ухищрениям. Брал пробы почв с того же поля, с двух соседних участков: опыт должен был выйти в самом чистом виде, — почва ведь совершенно одна и та же, только один образец «истощенный», другой «отдохнувший». Десятки раз Костычев проверял свои разительные, невероятные результаты.
Потому что они были невероятными.
В почвах выпаханных он находил даже больше питательных веществ (и как раз в той форме, в какой их усваивают растения), чем в залежных, отдохнувших, где только посей пшеницу или рожь — и станут они стеной!
Стало очевидно, что учение Либиха должно рухнуть. Но что заменит его? Что же такое все-таки плодородие?
Одно различие обнаруживал Костычев между родящей и бесплодной землей. Касалось оно физического состояния, строения почвы. Вернее сказать так: у родящей было строение. «Она зернистая», подыскивал слово исследователь. Бесплодная казалась плохо пропеченным, «севшим» тестом. Колеса не вытащить из тяжелой, клейкой грязи. Высыхая, она обращалась в пыль. Это была разрушенная земля. Она противостояла целине — может быть, народ называет так действенную почву не только потому, что она нераспаханная?
Разрушенная земля снова «отстраивается» в перелоге — вот в чем суть «отдыха» ее!
Итак, наука конца XIX столетия не была беспомощной перед грозным вопросом:
— Откуда беда, постигшая черноземное сердце России?
Тогда с очень важным ответом на «голодный год» выступил глава русских почвоведов Василий Васильевич Докучаев. Книга, выпущенная Докучаевым (весь доход с нее должен был итти в пользу голодающих), называлась: «Наши степи прежде и теперь». Великий ученый был тогда в творческом расцвете. Как раз начинался его новоалександрийский период.
Хорошо, резюмировал Докучаев, мы объяснили засуху: а можем ли мы бороться с ней? Есть ли сила, которая победит непобедимую стихию?
— Есть сила! — отвечал Докучаев. — Эта сила — наука. Она может уничтожить засухи, вернуть степям их былое, гоголевское изобилие. Она сделает это… если дадут ей возможность вступить в бой не связанной по рукам и по ногам!
«Никакой, даже геркулесовский организм не в состоянии часто переносить таких бедственных случайностей, какая выпала в настоящее время на долю России. Безусловно, должны быть приняты самые энергичные и решительные меры, которые оздоровили бы наш земледельческий организм».
И Докучаев выдвигает поразительный общегосударственный, всенародный план (учтем глухую пору Александра III, когда Докучаев сделал это).
Надо регулировать реки. Большие — Волгу, Дон, Днестр, Каму, Оку — и малые. Регулировать сечение русла, где нужно — спрямить его, уничтожить мели и перекаты, облесить, засадить пески, устроить водохранилища, перехватив реки плотинами.
Надо регулировать овраги. Не распахивать крутые склоны, а засаживать кустами, деревьями — пусть там будут сады и лески.
Надо переустроить водное хозяйство в открытых степях, на водоразделах. Нарыть не ставочки, а систему прудов. Посадить полезащитные полосы деревьев, а на бугристых песках и вообще всюду, где нет пашни, — сплошной лес. Отыскать артезианские воды.
Надо добиться, а добившись, твердо держаться правильного отношения между площадями пашни, лугов, леса, воды.
Надо так обрабатывать землю, чтобы наилучшим образом использовать влагу и не разрушать почвы. Правильно выбирать растения для посева, строить севообороты применительно к местным условиям.
Но что из этих пяти замечательных «надо» можно было осуществить в ту глухую пору? О первых трех пунктах нечего было и думать. О последних двух сам Докучаев писал, что и они «не могут быть осуществлены немедленно».
Он знал, что его наука связана по рукам и по ногам. Мог ли он примириться с этим?
И Докучаев начинает опыт, столь же поражающий, как и его предложения.
Он решил сам применить их на малом пространстве. Пусть это будет свидетельством, что может его наука!
Этого, тоже с неимоверными хлопотами и трудами, ему удалось добиться.
Он предпринимает опыт, вряд ли ожидая увидеть результаты его. Медленно растут деревья… Все равно: увидят потомки!
Докучаевский опыт, начатый в 1892 году, длится и теперь. Он все растет, все ширится — живая связь между нами и ученым, почти полвека назад ушедшим из жизни.
В ряду «станций», заложенных Докучаевым, была одна наиболее важная. Для нее был выбран не просто «какой-нибудь» пункт, но центр многих засух, и в том числе самой страшной — засухи 1891 года. Была выбрана Воронежская губерния. Немногими годами позднее про нее так писали обследователи сельского хозяйства: «Леса поредели и сократились в площади, реки обмелели или местами совершенно исчезли, летучие пески надвинулись на поле, сенокосы и другие угодья, поля поползли в овраги, и на месте когда-то удобных земель появились рытвины, водомоины, рвы, обвалы и даже зияющие пропасти; земля обессилела, производительность ее понизилась, короче, количество неудоби увеличилось, природа попорчена, естественные богатства истощены, а естественные условия обезображены. Вместе с тем в самой жизни населения появились скудость, обеднение, вопиющая нужда…»
В Таловском районе, на водоразделе между Волгой и Доном, лежала Каменная степь. На особенную скудость и бесплодность ее указывало название.
На этой земле, изборожденной оврагами, промерзавшей зимами под ледяными сухими ветрами, беззащитно обнаженной в летний палящий зной, взялся за свою работу Докучаев. Он исследовал глубоко ушедшие грунтовые воды. Отрыл пруды. Насадил древесные полосы местами в 16, местами в 30 сажен шириной. Закудрявились склоны оврагов, холмики, водоразделы.
Полевое хозяйство отныне должно было итти по строгим требованиям научной агрономии.
Так вступила в жизнь великой русской равнины Каменно-стенная опытная станция — 10 тысяч гектаров земли с лесонасаждениями общей площадью 1000 гектаров.
Шли годы. Росли саженцы.
Миновали десятилетия. Широкая тень ложилась от докучаевских лесных полос.
Василий Робертович Вильямс разрабатывал новую систему земледелия. Он говорил о небывалой доселе человеческой власти над землей. Систему эту Вильямс назвал травопольной.
В числе основателей ее он считал Докучаева и Костычева.
Начал Вильямс там, где кончил Костычев.
Костычев отметил важность строения почвы. Он изучил, как восстанавливается оно у почвы «отдыхающей». И уже подсказал, что надо сеять злакобобовые смеси: это восстановители структуры почвы.
Вильямс сделал структуру почвы центральным, ключевым представлением всей науки о плодородии.
Современник и участник величайшего человеческого вмешательства в дела природы, Вильямс хорошо знал, что сейчас практически нет земель, к которым не приложил бы рук и труда человек. Целина? Ковыльные степи? Тут тоже пахали, хотя, может быть, паше поколение и не помнит этого. Целина — условное понятие.
И нет противопоставления почвы девственной и паханной, но есть контраст между почвой, обладающей структурой и утратившей ее.
Что такое — точнее — структурная почва? В ней миллионы комочков, каждый по величине — от горошины до лесного ореха. Крошечные влажные островки. Что может с ними сделать сушь? Она опустошит только тоненький верхний слой. И тем прочнее сохранится скрытая под ним влага. Ведь между комочками-островками нет прямого сообщения, нет волосных ходов… Влага в каждом комочке сберегается, как в маленьком сосудике.
Но уничтожены, распылились комочки. Теперь волосные ходы пронизывают всю почву. Влага по ним движется очень медленно. Первые же дождевые капли, проникнув в почву, заполнят волосные ходы и загородят дорогу другим каплям. Возьмите тончайшую капиллярную стеклянную трубочку, впустите в нее капельку — капелька остановится в ней и не пустит новую капельку. Дайте набухнуть фитилю, и вы увидите, что он перестанет впитывать влагу, больше не примет ее. Так обстоит дело в бесструктурной почве.
А как только кончится дождик, испарение начнет качать из такой почвы жалкие запасы влаги. Даже в самой глубине не спрятаться влаге — и оттуда отсосет ее к вечно жаждущей поверхности сплошная, через всю массу почвы, волосная подача; ведь вся эта почва, как фитиль. Зимой она забита, закупорена ледышками. И весенняя снеговая вода скатится по ней, шумя, роя овраги…
Люди не знали, что делать с такой землей, с неотвратимо возникавшей пустыней. Видели: нет воды. Значит — надо поливать. И радовались скоропреходящей зеленой пленке вокруг своих канавок. Люди часто не догадывались, что поливка очень хороша, когда она сочетается с умелой обработкой земли, со всем важным и сложным уходом за ней: тогда поливка действительно становится могучим средством оживления земли.
А там, где не было этого (как в цветущих некогда, а потом запустевших оазисах Востока), — там получалось так, что люди поили умиравшую от жажды землю смертельным лекарством. Вечный волосной ток подымал из глубины вместе с испаряющейся влагой соли. Они осаждались наверху день за днем, месяц за месяцем, год за годом. И почва, орошаемая чистой пресной водой, засаливалась; пухлые белые и пестрые корочки выступали на ней…
В рассуждениях Вильямса была — хочется сказать — наглядность чертежа. Земля открывалась перед исследователем так, как машина перед конструктором.
И, читая страницы, написанные Вильямсом, я вспоминаю мертвую землю, которую видел в детстве. Как и старшие, среди которых я рос, я не понимал, что вижу то, чего не должно быть. В деревне, где я рос, думали (и даже не думали, а просто принимали, как принимают ветер, ночь, утреннюю зарю, снег зимой), что это обыкновенная земля, вот такая она бывает, а другой нет.
Быстро сходили травы и степные цветы. Степь бурела к жатве. Глинисто-бурая, она стлалась до горизонта, чуть седея полынью. Уже отмирал пырей, мыши рыли норки на стерне; было много змей. Они лениво, со слабым угрожающим шипением отступали с накатанной дороги, втягивали свое тело, похожее на струю черного масла, в глубокие иссекавшие землю перекрещенные трещины, куда я, десятилетний мальчик, мог засунуть руку.
Начинались ветры. Дули упорно, неделями, не улегаясь и ночью. И непрерывно ныл в ушах унылый звук. Тусклым, слепеньким становилось море, свинцовая чешуя ряби бежала от берега: ветры дули с севера, с земли. А на небосклоне над степью подымалось мутное облако. Оно подымалось, как занавес, буро-желтое, с дымным краем, и задергивало половину неба. То была бесконечная, повисшая над землей, пропитавшая небо туча пыли. По голой степи, появляясь черными точками вдали, быстро вырастая, катились, катились сорванные с корня отсохшие «кусай». Они скатывались по три, по четыре вместе; сухие массы в полчеловеческого роста мчались по степи…
И ни дети, ни взрослые не знали, что перед ними земля, безжалостно умерщвленная неумелым и нищим хозяйничаньем, вытоптанная бестолковым выпасом скота на «толоках».
Через много лет мне довелось бродить с научным сотрудником Репетекской песчано-пустынной станции по барханам Кара-Кумов. Именно такой я представлял себе пустыню по рассказам и по книгам. Бескрайное море раскаленного песка. Много раз до того я дивился, встречая в Кара-Кумах голубую оторочку саксаульников. Но тут была настоящая пустыня, пустыня моего воображения. Круг почти нестерпимой желтизны. Рябили ровные, бессчетные, неразличимые песчаные холмы. Голос глох среди них — крика не слышно из-за ближнего холма, и стоит отойти немного от людей, от спутников — охватывает почти жуткое чувство: все одинаково, дороги не найти, откуда пришел — не узнать. Здесь, на открытом месте, было легче заблудиться, чем в дремучей чаще.
Мой спутник, взобравшись на бархан, заговорил, как мне казалось, неестественно громко:
— Труп земли. Вот он. Вы думаете, это пустыня? Пустыня тоже живет. Земля становится мертвой, когда ее убивают! Выбила, вытоптали растительность. Вырубили саксаульники. И пески двинулись, развеялись, нагромоздились…
Так дважды, в «черных бурях» (как метко их называют) моего детства и в этом желтом круге, я увидел мертвую землю.
Навсегда ли она мертва?
Издавна был известен простой рецепт воскрешения, много раз упоминавшийся и на этих страницах. Перелог. Иными словами: оставь землю в покое.
И шаг за шагом прослеживает то, что совершается в перелоге, Вильямс. Он разбирает, разнимает на части потайную работу перелога так, как инженер или механик разбирает машину, чтобы хорошенько смазать детали, прежде чем снова пустить машину в ход.
На первом году отдыха стержневидные корни высоких, буйно наросших бурьянов давят и уплотняют почву; когда они отомрут, поле усеют полые конические полости-журавчики. И в следующем году уже нет бурьянов: тут будет пырейный сенокос. Лет семь, а то и десять простоит он. Почва покрывается упругой дерниной. Вокруг сети пырейных корневищ образуется, еще грубая, зернистость комочков. А затем пыреи уступают место тонконогам, тимофеевке, костру, житняку.[24]
Десять, пятнадцать лет тянется тонконоговый перелог. Комочки за это время становятся тоньше, изобильнее. Бобовые накопляют азот. Типцы, или типчаки, злаки с плотными низенькими кустиками, сменяют тонконогов, чтобы, в свою очередь, перейти в ковыльную степь. Почва уже прочна. Она богата всем, что нужно растению. Только понадобилось для этого лет двадцать. Где человеку ждать столько! Он распахивает перелог раньше.
Но надо продиктовать времени свою волю. Человек, получивший точный чертеж перелога в работе, может и должен заставить эту работу совершиться скорее и лучше.
Указания Вильямса подробны.
Правильная обработка почвы заменит медлительные слепые усилия корней бурьяна и пырейных корневищ. Дело дикорастущих тонконогов выполнит посев подобных им рыхлокустовых злаков. Злакобобовые смеси все завершат.
Это не простое подражание Природе.
В природе вершина плодородия достигается дерновым процессом. Но вершина остается позади. И, перевалив ее, природа толкает ею же созданную землю к спаду: степь, пустыня.
Думали, дурная обработка полей разрушает плодородие, и это было, конечно, верно. Утверждали еще, что, снимая урожай, мы забираем из почвы питательные вещества. И в этом была своя правда. Но даже полный возврат взятого не исправлял дела до конца. Не догадывались о коренной причине: что все наши однолетние полевые растения — хлеба, технические растения, кормовые, корнеплоды, картофель, — все они принадлежат к степной формации. И под ними в почве возникает неотвратимо степной процесс. Чтобы повернуть его на процесс дерновой, надо степь сменить лугом. Отныне задача точна и ясна. И математически точно рассчитывает Вильямс решение — травопольную систему. Это система, при которой человек именно поворачивает развитие почвы, высевая луговые растения — многолетние, рыхлокустовые травы, злакобобовые.
В работах Вильямса, где самая вдохновенная поэма о природе сочетается с самой рассчитанной, почти педантической, хочется сказать — хозяйской строгостью указаний, мы прочтем о земле, что она незаменима и может быть постоянно улучшаема.
В человеческую эру, в современную нам чудесную человеческую эру, творимую в нашей стране, должна быть создана земля такого плодородия, какого не знала природа. Для этой человеческой земли Вильямс вводит понятие: культурная почва.
Она не фантастика. Она существует. На ней выращивали свои урожаи ефремовцы.
И Вильямс записывает, говоря о травопольной системе, о ее составных элементах, то, что должно быть, и то, что есть.
Она, эта система создания культурной почвы, вовсе не сводится только к севооборотам с травами. Ведь тут полное преобразование и устроение наново земли! Вот неразрывные звенья:
докучаевские полезащитные полосы, древесные посадки по водоразделам, по балкам и оврагам, зеленые стены кругом водоемов, облесение песков;
правильные севообороты на полях; вспашка, обработка земли, агротехника;
удобрения, органическая и минеральная подкормка растений; отборные семена, высокоурожайные, для данной местности особо избранные, выведенные, приспособленные сорта;
и наконец — вода, орошение, мобилизация влаги, какая имеется, пруды, водоемы — серебристой цепью через поля…
А сами травопольные севообороты тоже нужно и можно строить по-разному. Вот в зерновой полосе после трав посеют, конечно, пшеницу и прежде других замечательную «целинную» твердую пшеницу; в льноводческих районах — лен-долгунец, в Средней Азии — хлопок. Уже сейчас в колхозах есть севообороты с семью, восемью, десятью полями. На них находится место и для твердой пшеницы, и для мягких хлебов, и для картофеля…
Да, исключительно важна обработка земли. Но и обрабатывать надо не по-прадедовски. Ведь создается небывалая раньше культурная почва, и требуется для этого культурная вспашка.
Люди несведущие могут сказать (да так и говорили в течение десятков лет даже иные агрономы): был бы хороший плуг! А по той или иной «системе» расположены лемехи плуга, — да так ли уж это важно? Ведь десятки «систем» сменились с тех пор, как стали на заводах делать плуги.
И в самом деле: две тысячи с чем-то вариантов плугов выпущены капиталистическими фирмами, только чтобы каким-нибудь новшеством заманить покупателя. Ни науки тут не было, ни заботы о земледельце.
И вот Вильямс настаивает: важна одна «система», до которой дела не было фабрикантам-конкурентам. Вильямс требует решительно: пахать надо обязательно плугами с предплужником. Именно с предплужником.
Почему?
В полевой почве есть два горизонта. Строение в верхнем горизонте уже нарушено. Разрушают его и работающие на поле люди со своими лошадьми, машинами, и ручьи воды, и бактерии-аэробы, быстро разлагающие перегной. Раньше часто пахали мелко и только еще больше распыляли землю.
Предплужник — как бы маленький плужок, устроенный впереди корпуса плуга. Предплужник срезает и опрокидывает верхний горизонт на дно борозды (оставленной плугом при прошлом заходе). Затем основной корпус плуга прочно заделывает этот верхний горизонт поднятым глубинным пластом. Предплужник пашет мелко, и мелкая вспашка тут же покрывается вспашкой глубокой. Наверху очутилась плодородная земля. В глубину, на «отдых» убран слой, которому надо восстанавливать плодородие. И в глубине прочно похоронены вместе с ним срезанные корни, корневища сорняков. Оттуда они не прорастут, там они сгниют.
У нас давно уже принята глубокая вспашка. После исторического пленума Центрального Комитета партии в феврале 1947 года законом стала 20–22-сантиметровая вспашка. А с 1949 года вся пахота будет вестись плугами с предплужниками…
А в течение немногих ближайших лет, по великому сталинскому плану, будет завершено введение повсюду, во всех колхозах и совхозах, на необъятных тысячекилометровых пространствах, самого могучего, созданного людьми способа преобразования земли — травопольной системы.
Наши социалистические поля не ждут милостей от природы. Они, по слову Мичурина, берут их от нее.
Поле, золотая нива — это самое дорогое в сельском хозяйстве. Но это не все сельское хозяйство.
Лесоводу раньше было мало заботы о полях. Землепашец только поглядывал да «промышленные сады» — много, если сам вырастит возле своей избушки две-три яблони.
Одно-единое дело разрубалось на части, ничего друг о друге знать не знающие и ведать не ведающие.
Но уже Докучаев настаивал, что лес и сад должны составить одно гармоническое целое с полем и лугом.
А Вильямс произнес хозяйское слово: цеха.
Цех земледелия, цех растениеводства, цех животноводства — вот оно, сельское хозяйство!
Все нужны, и все должны поддерживать один другого, и без любого работа не пойдет как надо.
Некогда Дарвин указал на простой и прекрасный закон: чем разнообразнее жизнь, тем большую сумму жизни может искормить земля в каждое уголке своем.
Лес защитит поля. На водоразделах только лес и может создать устойчивый режим вод — урожаи тут перестанут быть «прыгающими», «стихийными».
Поле и луг дадут пищу стаду. Рядом с полевыми и приусадебными будут кормовые севообороты, — Стадо даст удобрение земле. И земля, созданная человеком, подымет такую сумму жизни, столько выкормит растений и животных, служащих человеку, сколько никогда не могла поднять и выкормить ни девственная земля гоголевских степей, ни нива дедов и отцов наших.