ОТКРЫТИЕ ЯРОВИЗАЦИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ОТКРЫТИЕ ЯРОВИЗАЦИИ

На полке, прибитой возле рабочего стола Мичурина, в числе немногих, очень строго избранных книг, которые великий преобразователь природы держал под рукой, стояла тоненькая книжка, отпечатанная на плохой, серой бумаге.

На книжке значилось: «Бюллетень яровизации». Рядом надпись: «Дорогому учителю от неизвестного Вам ученика. Т. Лысенко. 21/IV 1933 года».

К бюллетеню аккуратно и бережно был подклеен вырезанный откуда-то из газеты портрет автора надписи, Лысенко, работавшего далеко от Мичуринска, на Украине, и никогда не занимавшегося садами, а только полевыми культурами.

Надпись на серой книжечке, названия которой не мог бы объяснить ни один старый словарь, была ошибочной: ученик, вне всякого сомнения, не оставался неизвестным учителю.

Года через два после того, как десятки тысяч статей во всей прессе земного шара торжественно сообщили о превращениях рентгенизированных Меллером, учеником Моргана, мух, случилось… Да, в сущности, ничего и не случилось. Просто в советских газетах промелькнула маленькая заметка. На Полтавщине, в селе Карловке, у одного крестьянина пшеница «украинка», посеянная весной, выколосилась и дала урожай. Только и всего.

Впрочем… «украинка»? Да ведь это озимая пшеница? Ее следует сеять осенью?

А вот тут она повела себя, как яровая!

Кто такой этот крестьянин? Лысенко. Д. Н. Лысенко. Говорят, он что-то с ней делал. Какой-то фокус. Вымачивал зерно — это еще зимой, и потом, когда оно начинало прорастать, зарывал в мешках в снег. И вот таким-то зерном и сеял.

Тут есть еще одна подробность: «украинка» не только вызрела в тот же год у этого крестьянина, но урожай ее был очень велик — 24 центнера с гектара.

И будто бы всю эту историю с закапыванием в снег и прочим старик Лысенко проделал по совету своего сына-агронома.

В сущности, уже и до того, как в селе Карловке убрали хлеб, ученые могли кое-что услышать о превращении озимых сортов в яровые. В январе 1929 года в Ленинграде шел Всесоюзный генетический съезд. Размеренное течение съезда было прервано молодым, одетым без всяких претензий на профессорский «хороший той», приезжим специалистом. Он говорил с заметным украинским акцентом. Вовсе не употреблял таких слов, как «мутация», «леталь», «крассинговер», «трансмутатор», «ингибитор», «аллеломорфы». Ни разу не упомянул о Моргане, Меллере, Гольдшмидте, Бриджесе и других светилах тогдашней генетики.

С трибуны съезда он рассказывал какие-то удивительные вещи. Что в своем развитии растение проходит ряд особых стадий, ускользнувших от внимания всех генетиков мира. Что самое важное на жизненном пути растения и есть это никому неведомое стадийное развитие. Что один и тот же сорт пшеницы может оказаться и яровым и озимым. Если, например, семена озимых сортов выдержать при определенной, сравнительно низкой температуре в то время, когда зародыш еще не пробил кожуры зерна, то потом можно этим зерном смело сеять весной.

Многие в зале слушали оратора с вежливой улыбкой. Какие-то провинциальные опыты с пшеницей, рожью, ячменем, викой, рапсом, горохом. Но что за упорство в этих опытах! Целые наборы сортов высевались чуть не два года подряд каждые десять дней, толстенные тетради исписаны дневниками этого чудовищного множества посевов.

Один из участников съезда наклонился к другому:

— Кто это такой?

— Какой-то агроном из Ганджи. Это в Азербайджане. Лысенко.

— Лысенко? Никогда не слыхал…

Когда оратор закончил, на трибуну поднялся маститый генетик.

— В сообщении товарища… э-э-э… Лысенко я не вижу, если можно так выразиться, ничего нового. Я хочу сказать — ничего принципиально нового.

И он сказал еще, что коллега прочел весьма живой доклад, снабдив его интересными иллюстрациями, показывающими, что пульс мысли бьется в самых глухих, так сказать, уголках периферии.

— Впрочем, многие исследователи касались вопроса, затронутого коллегой. Мы слушали о том, что озимые растения нуждаются в периоде покоя. Другие, собственно говоря, придавали большое значение промораживанию. Данные Гасснера привели к методу холодного проращивания, весьма близкому к способам, практикуемым коллегой. Все эти гипотезы покоятся на весьма и весьма шатком основании. Опыты профессора Максимова показали, как известно собравшимся, недостаточность метода холодного проращивания. И никого не удивило бы, если бы товарищу Лысенко не удалось подтвердить в других районах свои данные, полученные в Азербайджане.

Все? Итак, этот местный вопрос с превращением озимых в яровые можно считать исчерпанным…

В шести томах трудов съезда сообщение ганджинского агронома Лысенко заняло пять страничек.

Но прошли немногие годы, и необычайные известия стали все чаще появляться во всех газетах. Мы узнали, что в руки человеку дано простое и мощное средство заставить озимые вести себя, как яровые, а яровым прибавить новую силу. Через несколько лет был сделан такой подсчет: если бы отдельно перевезти весь тот излишек урожая, который получила только за один год страна благодаря применению этого средства, потребовалась бы тысяча доверху нагруженных составов поездов. Это означало, что в то лето, какого касался подсчет (1937 год), прибавка урожая составляла десять миллионов центнеров.

Мы читали еще, что раскрыты причины загадочного вырождения картофеля в жарких и сухих местностях. Теперь он будет давать в наших южных степях такие урожаи, какие привыкли собирать только в средних широтах и на севере.

Газеты сообщали об обновлении старых, хиреющих сортов хлебных злаков, с которыми ничего не могли поделать селекционеры всего мира («будто свежая кровь влита в эти сорта!»), о повышении урожаев хлопчатника и о том, что на Украине, по всем данным, вырастет хлопок не хуже среднеазиатского.

И каждый раз повторялось имя:

Лысенко.

В те годы один мой знакомый, редактор газеты, низенький человечек, сохранивший до седых волос пламенный энтузиазм юноши и не представлявший себе жизни и работы без этого, спросил меня, потрясая газетным листом, где была напечатана заметка об институте, руководимом Лысенко:

— Вы читали «Остров доктора Моро»?

Конечно, я читал «Остров доктора Моро». Герберт Уэллс рассказывал там о некоем гениальном хирурге, который, затворившись от всего мира, перекраивал живые существа, как штаны и пиджаки в портняжной мастерской. Он создавал человеческие подобия из быков, свиней, гиен, кроликов и пум. Природа подчинялась его ножу так, как глина подчиняется лопатке горшечника.

Но, как известно читателям романа, фантастический остров Моро так никому и не удалось разыскать. Он затерялся где-то в Южном океане вместе со своими пальмами, жемчужным кольцом коралловых рифов и странным своим населением. Романист привел к гибели гениального хирурга и не пощадил его дела. Он рассказал нам, что под человеческими личинами созданий Моро стали все яснее проступать звериные черты. Двуногие опустились на четыре лапы. Больше они не помнили слов языка, которому их научил хирург. Лесные крики снова огласили затерянный остров, одно из мрачных видений автора «Машины времени».

Может быть, весь этот остров с его звереющими полулюдьми казался английскому писателю-фантасту прообразом грядущих судеб той цивилизации, которую он видел вокруг себя?

То же, о чем говорилось в заметке на газетном листе, которым потрясал седой юноша-редактор, сверкая по-детски ясными глазами за толстыми стеклами очков, — то было изумительнее острова Моро. И существовало воочию, открыто для всех. Еще более могучая власть над живой природой не растрачивалась на забавы, на фабрикацию уродцев, — нет, она вся была строго направлена на самое нужное, самое неотложное, самое важное. Она создала целый особый мир растений, сотрудников и помощников человека.

Туда, на родину необычайных растений, в Одесский селекционно-генетический институт академика Т. Д. Лысенко, стали совершаться настоящие паломничества.

Приходилось слышать, что это самая поразительная в мире фабрика переделки природы. Очень неточное сравнение! Там не было ничего похожего на фабрику.

Трамвай долго кружил по тихим уличкам старой одесской слободы. Широко раскинутая, она примыкает к шумному городу-порту, к той Одессе веселых и пышных кварталов, о которой мы читали в стольких книгах.

Тут, в слободе, море отступает далеко. Оно невидимо. Кажется, его нет вовсе. Невысокие дома, стены из камня-дикаря, ставни на окнах, утомительный блеск извести над желтой, истрескавшейся почвой. Запыленные акации и софоры. Колючая дереза возле огородов. Металлические сочленения огромных труб и заводские корпуса.

Но вот у железной дороги кончается город. «…Киев — Москва» — только и успеваешь разглядеть на вагонах проносящегося экспресса. Дальше — степь. Золотистая зелень спеющих хлебов, чуть видные межевые тропки и запах, еле уловимый, растущих сочных трав.

И больше нет слободы. Это золотая житница советской земли — степь Украины. Она начинается отсюда, от Черного моря.

Телеграфные столбы бегут вдоль дороги в город с легендарным именем Овидиополь: он назван так в честь римского поэта Овидия, певца «Метаморфоз» — удивительных превращений живой природы.

Возле овидиопольской дороги, среди небольшой рощицы, краснеют черепичные крыши белых домов, между ветвями деревьев — стеклянные теплицы и странный ряд ламп-прожекторов над грядкой. А вокруг — поля, поля, поделенные на узкие полоски и квадраты.

Сразу охватывает особенная, степная тишина. И куда ни глянешь, только широко ходят волны ветра по колосящимся хлебам — до самого горизонта, который тоже весь дрожит и колеблется: там восходят от земли струи горячего полуденного воздуха.

И вот это поле, неприметно сливающееся с соседними богатыми колхозными полями, — оно и было главной лабораторией Одесского института селекции и генетики.

Той лабораторией, где раскрывались самые сокровенные законы жизни растений.

В музее этого института показывали два снопа: один был похож на мочалку, другой — пышный куст, весь в тяжелых колосьях.

Это одна и та же пшеница одного и того же сорта. Только первый сноп вырос из неяровизированных, а второй — из яровизированных семян.

То были трофеи победы.

Но первое звено довольно длинной цепи приведших к победе идей, открытий, выводов нельзя было найти в Одессе, в уже знаменитом институте.

В поисках за первым звеном следовало перенестись в Азербайджан, на скромную селекционную станцию — ту самую, откуда молодой научный работник Лысенко, одетый без всяких претензий на профессорский хороший тон, приехал в 1929 году в Ленинград на генетический съезд.

1925 год.

В том году Трофима Денисовича Лысенко назначили на селекционную станцию в Ганджу (ныне Кировабад).

Ему двадцать семь лет. Его биография была весьма обычной. Родился 17/29 сентября 1898 года в украинском селе Карловке, в семье крестьянина-середняка Дениса Никаноровича Лысенко. Окончил полтавское училище садоводства, затем киевские двухгодичные курсы по селекции. А потом — Киевский сельскохозяйственный институт, В студенческие годы вывел на Белоцерковской станции Главсахара ранний сорт помидоров «эрлиана-17». Тогда, в 1923 году, напечатал первые статьи в «Бюллетене сортоводно-семенного управления Главсахара».

Многие советские специалисты были тоже крестьянскими сыновьями, и у многих жизнь сложилась примерно так же. Может быть, только упорство выделяло Трофима Лысенко, жадность к знаниям и неуклонное движение по одной и той же раз выбранной дороге. И еще одна очень характерная черта: знание для него было то, что немедленно претворялось в дело. Вряд ли он сам подозревал тогда, что это была в нем мичуринская черта.

И вот он очутился в краю с желтоватой почвой, трескавшейся в летние жары, под безоблачным небом, высоким и синим.

Стояла осень. Ганджинская селекционно-опытная станция, только что открытая, лежала в низменной части Азербайджана. Хлопковые поля, уже убранные, тянулись вокруг. Их исчерчивала сеть оросительных канавок. Только в некоторых из них на дне стояли лужицы воды.

Молодому селекционеру поручили работу не с хлопком — главной культурой края, а с бобовыми. Они давали корм скоту; на некоторых участках их выращивали, чтобы запахать потом в землю, как зеленое удобрение; и всегда они обогащали азотом почву: ведь на корнях бобовых, как мы знаем, поселяются особые бактерии — ловцы азота, так что поле, засеянное этими растениями, становится богаче ценнейшими азотными солями.

Тут, в Гандже, могли бы расти южные бобовые с экзотическими именами: маш, вигна. Но влаги было мало. За нее приходилось жестоко бороться. Летом оросительные канавки несли свой звенящий груз на поля хлопка: нельзя было допустить, чтобы «белое золото» — хлопок — страдало от жажды.

Было не до бобовых.

Осенью, конечно, и зимой воды вдоволь. Больше она не нужна убранному хлопку. Но что делать в поле осенью и зимой?

Впрочем… ведь это не наша северная, хмурая осень, не наша зима. Это Азербайджан, для которого солнце не скупится на свет и тепло.

Так нельзя ли сеять здесь бобовые именно осенью и зимой, в месяцы свободной воды, уступив хлопку лето?

То была первая смелая мысль молодого селекционера на новом, непривычном для него месте работы.

В том, что, приехав в Ганджу осенью, он не стал дожидаться весны для работы со своими бобовыми, уже сказался «стиль Лысенко».

К зиме он высеял горох, вику, конские бобы, чечевицу. Он оказался прав, перевернув сельскохозяйственный календарь: зима не сломила большинства высеянных растений.

Следовало, конечно, ожидать, что лучше всего удадутся сорта наиболее раннеспелые, те, которые и на севере скорее всего справляются со своим развитием. Им, очевидно, нужна наименьшая «сумма среднесуточных температур». Значит, такие сорта должны оказаться самыми подходящими для задуманной Лысенко зимней культуры.

Но первый урожай весной 1926 года принес маленькую неувязку. Раньше всех Горохов поспел горох «виктория». Та самая хорошо знакомая по Белой Церкви среднеспелая «виктория», которая никогда не торопилась скорее завершить свой краткий гороховый век.

В сущности, на это можно было и не обращать внимания. Небольшое недоразумение! «Дерево жизни», как говаривал еще Гёте, никогда не растет в точности по теории (что, впрочем, редко смущало авторов теорий). А прописи твердили: исключение подтверждает правило.

Да и самый факт этот, по-видимому, следовало рассматривать только с точки зрения отбора лучших сортов для зимней культуры: ведь замысел, смелый до дерзости, осуществился!

Лысенко посмотрел на этот незначительный факт совсем с другой стороны.

Тут мы входим в лабораторию мысли незаурядного ученого в тот момент, когда в ней зарождается открытие, и ясно наблюдаем отличие поведения Лысенко от того, как повели бы себя «обычные», рядовые исследователи.

Опытные селекционеры, искушенные в изучении сложнейших явлений, заметили бы, конечно, то же, что и Лысенко.

И, вероятно, описали бы где-нибудь в подстрочных примечаниях к статье, среди вороха многоязычных ссылок на «литературу предмета», каприз «виктории» и некоторых других сортов, дабы история науки была осведомлена, что именно эти исследователи оказались свидетелями такого каприза и первые объяснили его «наследственными особенностями» данных сортов.

Лысенко в этом частном факте угадал действие еще неизвестного закона — закона настолько важного, что от открытия его многое могло измениться во всей сельскохозяйственной науке и даже в нашем понимании сущности жизни растений. (Любопытно, что некогда именно на горохе установил Мендель свои «законы». И опять горох убеждал исследователя в ложности этих «законов».)

Вот тогда-то Лысенко и начал высевать набор различных сельскохозяйственных культур, в числе которых были и злаки: рожь, пшеница, ячмень. Он высевал их каждые десять дней в течение почти двух лет — и осенью, и зимой, и весной, и летом.

Выяснились вещи вовсе неожиданные.

Пшеница, рожь, ячмень то упрямо кустились и не шли в трубку, то, посеянные весной, к лету успевали налить тяжелый колос.

Они становились то озимыми, то яровыми. Один и тот же сорт!

Выходило, что «рок наследственности» не был единственным и самовластным властелином их судьбы.

Что же еще?

Поздняя, холодная весна 1928 года. Тем короче будет теплое лето. И снова казалось очевидным, что только растения быстрой жизни, яровые, раннеспелые, успеют в это короткое лето «проскочить» и вовремя завершить все, что полагается растению на его веку.

Все получилось наоборот.

Летом был собран урожай с десятков сортов, высеянных на пятнадцать-двадцать дней позднее, чем в прошлом 1927 году, когда весна была гораздо теплее. Холодная весна не «пришибла» их, а, наоборот, ускорила их жизнь. Она их сделала яровыми, ранними.

Почему никто не замечал раньше этих поразительных фактов? Не потому ли, что морганисты подходили к растениям со своими предвзятыми теориями? В сущности, морганисты даже гордились тем, что освободили себя от обязанности следить за какими-то случайностями индивидуального существования организма.

Они походили на того слишком избалованного славой знаменитого врача, который, как только больной начнет рассказывать о своей болезни, перебивает его:

— Знаю, знаю. Всё батенька, знаю! Не вы мне, а я вам расскажу, в чем состоит ваша болезнь.

Что могут пролепетать растения вот с этой грядки такого, чего не знали бы прославленные профессора, досконально изучившие строение наследственного вещества любого сорта на свете?

И они отворачивались от жалких живых былинок с видом чуть скучающим и презрительным. Ведь в своих формулах наследственности они раз навсегда установили, что написано на роду всей этой зеленой толпе. Ей выдан паспорт на всю жизнь. Это ли не торжество науки!

А нужно было как раз отбросить самоуверенные формулы, чтобы увидеть подлинную жизнь растения!

Из первых опытов Лысенко уже вытекало, самое меньшее, вот что: больше нельзя решительно утверждать — вот это озимые, вот это яровые, вот это ранние, вот это поздние. Озимые? Смотря в каких условиях. Ранние? Смотря где.

Но для Лысенко был совершенно ясен и другой, гораздо более глубокий вывод: что все эти «капризы», исключения и случайные отклонения именно следствия нового для академической науки закона и что закон этот удивителен — на первый взгляд он может показаться даже парадоксом.

По этому закону получается, что рост и развитие — не одно и то же.

Разве озимая пшеница не растет в теплице? Отлично растет — сочной кустистой травой. Превосходный зеленый корм для скота! Только вот колосьев нет и нет. Всю свою тепличную жизнь озимая пшеница пребывает как бы в отроческом возрасте. Представьте себе ребенка, выросшего, как великан, но так и оставшегося ребенком: с пухленькими ручками и ножками, с детской речью.

И рядом с этим ребенком-великаном — карлик: какой-нибудь крошечный стебелек, выросший из случайно оброненного зерна на краю дороги. Это карлик-старик: вот его колосок, такой же крохотный, как и он сам — во всем колоске только два щуплых зернышка. Ему не повезло, жизнь обошлась с ним круто, но он все же счастливее тепличных «отроков». Он выполнил все, что полагается выполнить пшенице: пророс, пошел в трубку, выкинул колос и отмер, принеся урожай — свои два зерна.

Итак, что же такое развитие?

Тут стоит еще раз вспомнить про холодную весну в Гандже, когда многие даже поздно посеянные озимые пшеницы все же успели созреть, то есть стали яровыми.

Холодная весна сделала то, чего не могла бы сделать никакая теплица.

Очевидно, пшенице в начале ее развития нужно пройти какую-то ступеньку, какую-то стадию, и без холода ее нельзя пройти.

Вот почему эту первую ступеньку развития можно назвать стадией температурной (потом за ней укрепилось название: «стадия яровизации»).

Но то, что сделала ганджинская весна, доступно и человеку. Зная, что озимому сорту на первой ступеньке развития требуется холод, человек может дать нужную порцию его, когда зародыш в зерне только трогается в рост. И тогда такое «яровизированное» озимое растение проскочит температурную ступеньку и дальше будет вести себя, как яровое.

Некогда в истории науки был такой случай.

Падуанскому профессору аббату Кремонини предложили посмотреть в телескоп Галилея:

— Вы увидите спутников Юпитера и пятна на Солнце.

Но ученейший аббат равнодушно отвернулся:

— У Юпитера нет спутников, а на Солнце не может быть пятен. Зачем я буду смотреть в эту трубу?

Как ни желали бы морганисты повторить ответ Кремонини, ничего сходного с этим не могло случиться в нашей стране по отношению к открытию Лысенко.

Когда Лысенко в январе 1929 года рассказал на ленинградском съезде об управлении растительным организмом, это не произвело особого впечатления на собравшихся там формальных генетиков. Они слушали, не слыша, точно уши у них были заложены ватой. «Ватой» был предвзятый догматизм теории, «принятой лучшими авторитетами Запада и Америки».

Но советская наука вовсе не сводилась к одним морганистам, к тем, кто счел на съезде сообщение Лысенко «провинциальным вопросом». И дело происходило в СССР, в стране, где ни одному зерну подлинно передовой, служащей народу научной мысли большевистская партия и советская власть не дают упасть на бесплодную почву.

Уже начинался год великого перелома. Гигантская стройка первой сталинской пятилетки преображала страну. На смену мелкособственнической деревне шла деревня колхозная, социалистическая.

Колхозники боролись за такие урожаи, каких не бывало прежде. Колхозники потребовали от сельскохозяйственной науки: научи?, как лучше возделывать землю, как сеять, как выращивать растения.

Так как же могло остаться незамеченным новое знание, добытое Лысенко, знание, сулившее неведомую еще власть над растением, над теми хлебными злаками, которыми засевались поля страны?

Вдруг по всей стране разнеслось слово «яровизация». Сейчас даже трудно установить, кто первый произнес его. Слово это означало, что люди уже практически применяют новое знание, «яровизируя» семена хлебных злаков, по-деловому управляя недавней тайной их развития.

Исследования, начатые в Гандже, развернулись небывало. Трофим Лысенко по-прежнему возглавлял их. Но ему помогали тысячи колхозников-опытников на Украине, в Казахстане, под Курском, под Москвой. Ганджинские опытные грядки превратились в тысячи гектаров колхозной земли!

«Без этого, — писал позднее Лысенко, — наши лабораторные исследования не только бы остались в стенах лаборатории и не вышли бы на поля, но и разработка самой теории этого вопроса не имела бы тех достижений, которые имеются в настоящее время».

Истинность любой теории проверяется практикой. Кому нужно срубить дерево, тот возьмется за топор. А если бы человек деревьев не рубил, а только рассуждал, как их рубить, то, пожалуй, нашлись бы люди, которые отправили бы в лес дровосека с перочинным ножом. И невозможно было бы переспорить таких людей.

Так и в науке. Теории, в которых немного истины и много предвзятых мыслей, могут иной раз долго существовать в лаборатории или в книгах, если миллионам людей не приходится работать с помощью этих теорий, испытывать их на большом и настоящем деле.

Крестьяне в царское время пахали сохой, сеяли из лукошка. В помещичьих «экономиях» английская, от Рансома, молотилка считалась высшим достижением, а немецкий сепаратор вызывал общую зависть и удивление соседей.

Только колхозная, социалистическая деревня устроила такой экзамен сельскохозяйственной науке, какого ей никто никогда не устраивал.

Вот почему только на советской земле и могло появиться новое учение об управлении растениями, отстоять свое право на жизнь и пойти в рост так быстро, как ни в какие времена человеческой истории не росла ни одна наука.