НЕ УСПЕЛИ

Долго сидеть в кресле в застывшей позе и неизменно сохранять на одутловатом лице благостное выражение Карл Френцель не мог или не хотел, да и кто ему здесь указ? Художник, который одной ногой уже на том свете? Ведь нужен не сам он — этот жалкий и ничтожный юде, а его мастерство, потому и остался он в живых, но только до тех пор, пока это ему, Карлу Френцелю, необходимо. Каждые десять — пятнадцать минут он вскакивал с места и начинал бегать по комнате, пока ван Дам не заявил, что после таких частых перерывов ему трудно сосредоточиться и продолжать работу, так как видит перед собой разные модели. Френцелю хочется размяться, это понятно, но почему он все время мечется по комнате, словно тигр в клетке?

Берек похолодел. Связаться с Френцелем — страшнее, чем с чертом. Френцелю же сравнение с тигром пришлось по душе. Вдруг он шутовски расшаркался перед ван Дамом, притопнул ногой и выразительным жестом пригласил его на танец. Художник не пошевельнулся. Обершарфюрер снисходительно улыбался.

— Вы вправе отказаться от моего приглашения, хотя его охотно принимали красивейшие женщины. Я хорошо танцую. Могу также декламировать, играть на сцене. Я неплохой актер. Люблю веселые и забавные театральные представления. Если в них много пения — тем лучше. Если бы не один еврей, я мог стать профессиональным актером. В свое время я был очень зол на него, но попадись он мне сейчас, даже пальцем бы его не тронул, а только на один день, нет, на неделю передал в команду Эриха Бауэра. Такую роль, кажется, и сам Шекспир не придумает. Да, так что вам еще нужно для работы?

— Карандаш «Иоганн Фабер» или «Кох-и-Ноор». А также уголь, мел и немного пива или сладкой воды для закрепления рисунка. Неплохо было бы для фиксажа достать смесь из спирта и канифоли. Мне также нужна белая и черная французская бумага.

— «Фабер», я знаю, старая немецкая фирма, а про «Кох-и-Ноор» не слыхал.

— Тоже старая фирма, только чешская.

— Хорошо. В эшелонах, прибывающих из Чехословакии, попадаются и живописцы. Ваш брат скорее согласится бросить хлеб и белье, но олифа, тушь, краски — это всегда при вас. На прошлой неделе мне показали одного известного карикатуриста. Вы не думайте, что на это ядовитое искусство у нас наложен запрет. Высмеять вас, изобразить так, как вы того заслуживаете, — мы не против. Согласись он рисовать, как вы идете на смерть, мог бы продлить свою жизнь. Не захотел, — его дело, и он вместе со всеми пошел по «небесной дороге»… Собибор это вам не Амстердам. Что вы на меня так смотрите? От вас мне скрывать нечего, и я могу вам сказать больше: и не Берлин. Кроме птичьего молока, у нас здесь есть все. Мы купаемся в роскоши, а после нас — хоть потоп.

Все необходимые материалы вы, маэстро, получите, а о разных моделях забудьте. Клетка, которую вы упомянули, не для меня. Скорее в ней окажется весь мир, только не я. Это исключено, — изрек Френцель на прощание, покидая светлую комнату казино, в которой художнику разрешалось бывать только днем, во время работы.

Не успел Френцель выйти, как на пороге появился Вагнер, заместитель коменданта лагеря Густав Вагнер собственной персоной. Он принес фотографию размером с почтовую открытку. На ней во весь рост стояла молодая, не очень красивая, но стройная женщина — это фотоаппарат сумел запечатлеть, — и довольно учтиво попросил ван Дама по этой фотографии нарисовать портрет.

Тщетно ван Дам пытался ему доказать, что он никогда такими делами не занимался, что уважающий себя художник не опустится до того, чтобы рисовать с фотографии; на Вагнера это никакого впечатления не произвело. Он твердил одно:

— Ерунда. Все это отговорки, еврейские штучки.

Вагнер был вне себя от негодования. Неважно, кто эта женщина, но она ему дорога. Он должен иметь ее портрет, и сделать это нужно сейчас же, так как… оберштурмфюрер Штангль может со дня на день прибыть из Треблинки… Вагнер запнулся, изменившись в лице.

— И никаких разговоров, проклятый еврей! — схватился он за кобуру.

Это было днем. А вечером, когда их обоих, художника и его юного помощника, снова заперли в узенькой комнатушке и они вдвоем лежали на узких одноместных нарах, ван Дам опять попросил Берека рассказать ему о Рине.

— Господин ван Дам, зачем вам это? Вы же сами хотели мне рассказать о ней, но все молчите. И так лучше. Не надо…

— Не надо, говоришь? Я не уверен. Но о Собиборе тебе надо знать все. Все, что мне известно, ты должен запомнить. Еще один-два Сталинграда, и нацистской Германии не устоять. Ты выживешь. Повторяю тебе это снова и снова.

Он как бы заклинал Берека. И вот — Берек жив и помнит.

— Тот, кто здесь не был, — начал ван Дам сперва тихим, потом все более крепнущим и уверенным голосом, — не может себе представить, какое чудовищное преступление скрывает этот могучий и бескрайний лес, окружающий со всех сторон Собибор.

Он говорил о лесе, как о живом существе.

— Если бы лес знал, если бы он мог себе представить, кому и для каких целей служит, то сбросил бы с себя всю листву. Тогда, может быть, люди увидели бы, что здесь творится. Лес слышит, как отовсюду доносятся звуки, шум, но ему кажется, что это пришли с пилами и топорами валить деревья. Лес видит, как горят костры, но он знает, что люди всегда грелись у яркого пламени горящих елей и берез.

Ван Дам говорит, и Береку кажется, что это он не рассказывает, а рисует кистью.

Как бы уловив мысль Берека, художник вдруг заметил:

— Нет, Берек, я хочу нарисовать тебе не этот лес, а фабрику смерти Собибор. Лес должен источать запах сосновой смолы, нагретой коры, грибов, а здесь пахнет гарью. Не успели мы выйти из эшелона, как сразу же поняли, что попали не в резервацию для «полезных евреев», как нас пытались убедить. Но кто мог себе представить, что окутывающий все вокруг дымный туман поднимается от костров, на которых сжигают сотни тысяч людей. Шесть газовых камер Собибора почти ежедневно проглатывают полторы тысячи человек. Три раза в день по пятьсот человек, которые только что двигались, разговаривали, дышали. И вот уже больше года жгут тех, кого удушили газом, жгут, чтобы никаких следов не осталось, чтобы мир никогда ничего не узнал. Но этому не бывать! Мир узнает, проклянет и осудит.

Паренек примерно твоих лет (в то время он уже был узником со стажем) как-то сказал мне: «Прежде здесь действовала всего одна газовая камера и было еще хуже». Сперва мне показалось, что парень не в своем уме, но он мне объяснил: «Когда мы прибыли сюда, очередь в «баню» была такая, что моим родителям пришлось выстоять более десяти часов, дожидаясь, пока их удушат».

Теперь люди Гиммлера рассчитали все до мельчайших деталей, и переполненные до отказа транспорты следуют сюда один за другим. Большинство из тех, кто прибыл сюда вместе со мной, верили, что нас привезли в рабочий лагерь. Некоторые полагали, что стоит проявить послушание, приспособиться, и им удастся как-нибудь пережить это страшное время. Объявили, что нас повезут в Минск или Ригу. Куда именно — это выяснится в дороге. Лишних вещей брать с собой не следует, так как самое необходимое дадут на месте, но золото, серебро, украшения, ценные картины и книги брать обязательно.

В Собиборе на железнодорожной станции нас встретил обершарфюрер Вагнер. Он справился о нашем самочувствии и просил извинить, если кого-нибудь из нас, «полезных евреев», ненароком в дороге кто-нибудь обидел. «Время сейчас военное, — напомнил он нам, — но здесь, в резервации, куда вы прибыли, все налажено. Каждый получит жилье и работу по специальности». Вагнер указал на плакат, на котором большими буквами было написано, что одежду надо сдавать в дезинфекцию.

Я вынул из кармана свой альбом и наскоро начал зарисовывать, как обершарфюрер стоит и рассматривает только что прибывших пассажиров. Он это заметил, подошел, взглянул на рисунок, на меня и ушел.

Когда нас привели на предлагерную территорию и за нами закрылись ворота, я сразу же понял, что от окружающего мира мы отрезаны навсегда. Я посмотрел на людей вокруг, но уж лучше бы я этого не делал. Лишь двое влюбленных, что стояли рядом со мной, все еще шушукались и, должно быть, не замечали, куда попали. Я было подумал: сказать им? И решил: нет, нельзя. Достаточно того, что об этом знаю я.

Теперь эсэсовцы применили новую тактику — тактику устрашения. Церемониться с осужденными было уже ни к чему. Необходимо уничтожить как можно больше людей и как можно быстрей. Тот же Вагнер, поздравивший нас на железнодорожной платформе с прибытием, начал направо и налево орудовать плеткой, Френцель и Гомерский делали то же самое, но с еще большим усердием. Били по самым чувствительным местам. Отовсюду слышалось: «Скорей!», «Скорей!». Один старик чуть замешкался, и охранник тут же его пристрелил. Труп бросили на ручную тележку. На меня Вагнер закричал:

— Ты болен или нарочно медлишь, — тогда тебя повезут.

— Я не болен, мне хочется посмотреть на колонну со стороны.

Почему я ему так ответил — этого я ни тогда, ни сейчас сказать не могу.

— Стой! — приказал он мне. — Я отведу тебя в сторону, и рисуй. Понравится мне твоя работа, — считай, тебе повезло, а нет…

Потом мне разрешили ходить повсюду, кроме третьего лагеря, и рисовать. Собибор со своими тремя лагерями занимает шестьдесят гектаров. Сопровождал меня охранник. После работы он отводил меня в барак и отбирал все рисунки.

Я рисовал, как сдают вещи. В одну «кассу» — деньги, в другую — золото и серебро, в третью — украшения, часы, картины, книги. Игрушки складывали в отдельные ящики. Случалось, что ни в одной из «касс» не было надобности, так как людям нечего было сдавать: их ограбили еще до прибытия сюда. Я рисовал, как люди раздеваются перед «баней». Как «в целях гигиены» стригут волосы у женщин и детей. Однажды я видел, как охранник пытался вырвать золотые зубы изо рта еще живого человека. Я и это нарисовал. Потом Вагнер счел нужным сообщить мне, что охранник понес строгое наказание. Почему? Потому, что этим должны заниматься специальные «дантисты», и «операция» эта производится на мертвых, чтобы не отнимать лишнего времени.

Вагнер ежедневно просматривал мои работы и делал свои замечания. Когда ему казалось, что я недостаточно точен, напоминал, что он поборник правды, достоверности. Однажды он обратил внимание на то, что я неверно показал, как люди бегут из лагеря в лагерь. «Они же не просто бегут, а скачут галопом, — сказал Вагнер, — для этого их бьют и погоняют». Но и без пояснений Вагнера я видел, что обреченным не давали опомниться, подумать о том, как подороже продать свою жизнь. Знаю, что и такое случалось. И еще одно указание сделал мне Вагнер: «Присмотритесь к конвоирам, стоящим по обе стороны дороги, и вы увидите, что у них наготове оружие, а у всех офицеров расстегнуты кобуры».

Из моих рисунков Вагнер сделал альбом. То ли для себя, то ли для кого-то из высокопоставленного начальства. Все они охотно любовались делом рук своих. Вагнеру очень понравился мой рисунок, на котором изображен Болендер. Шефа «небесной дороги», одетого, как доктор, в белый шелковый халат, я изобразил в тот момент, когда он приказывал людям, которых должны сейчас загнать в «баню»: «Мужчины — направо, женщины и дети — налево!» Но Вагнеру я отдавал не все.

«Он хочет передать рисунки мне», — подумал Берек. Хорошо, что уже стемнело и ван Дам не мог увидеть его горькой усмешки.

Через день после этого разговора ван Дам показал Береку свои рисунки. Семь листов, написанных сангиной, художник назвал «Семь кругов коричневого ада».

— Мне, Берек, — сказал ван Дам, — трудно рассказать тебе словами о последних минутах твоей Рины. Перед тобой рисунки. Гляди! На одном из них ты ее увидишь. Тогда, когда умертвили двести девушек из Люблина, я ее не знал, но из того, что ты о ней рассказывал, и даже когда ты не хотел и не мог говорить, я услышал то, что делает художника зрячим, всевидящим. Вот они, эти рисунки. Смотри.

Но все листы Береку просмотреть не удалось. Рисунок, на котором, как ему показалось, стоит Рина, он сразу же увидел и был не в силах оторвать от него глаз. В горле у него застрял ком, он не мог продохнуть. Его Рина — точно рыбка, выброшенная на берег — нагая, трепещущая. Губы до крови искусаны. От ужаса и страданий глаза широко раскрыты. И где-то высоко-высоко в задымленном небе плывет бледное, погасшее солнце…

Ван Дам подумал, что рисунок Береку не следовало показывать. Все остальные — надо было, а этот — нет.

— Берек, — сказал он, — ты пока верни мне рисунки. Хочу просмотреть их при дневном свете. Два дня у нас есть. Я еще успею передать тебе работы. Пока только спрячь у себя несколько первых рисунков, на которых я увековечил кое-кого из убийц, а это силуэт Ноймана, вырезанный из черной бумаги. Возможно, и он тебе пригодится.

Ван Дам не успел передать Береку остальные рисунки.

Когда Нойман пришел за художником, он застал его за работой над женским портретом.

— Ван Дам, — сказал Нойман, — теперь все! Я уж как-нибудь обойдусь без любовницы Вагнера. — И, помолчав, добавил: — У Густава Вагнера в голове, очевидно, ливер, а не мозги. Вы свою работу закончили. Если вы верующий, скажите своему богу то, что у вас, евреев, принято говорить перед смертью, и получите по заслугам. Знайте, ван Дам, таланты я ценю. Вас я не загазую, как мы поступаем со всеми, вы умрете от моей пули.

Берек судорожно заплакал.

— А ты, гаденыш, — закричал Нойман на Берека, — марш к Куриэлу! Твое счастье — он нам пока еще нужен.

— Мы с тобой, Берек, не успели… — произнес ван Дам.

Это были последние слова, которые Берек от него услышал.

…В Берлине стоит теплый день. Солнце почти в зените. Но Берек как бы весь застыл, а перед глазами мелькают черные полосы. Откуда людям знать, о чем он сейчас думает? То, что он в счастливом возрасте, — это и так видно. А что на душе — это ведь скрыто от глаз.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК